Восьмая птица. Песнь Семистрела
Восьмая птица. Песнь Семистрела

Полная версия

Восьмая птица. Песнь Семистрела

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Николай Чухломин

Восьмая птица. Песнь Семистрела

Глава 1. Пепел и сверчок

В которой Забава не может уснуть, а печь ведёт себя странно

Ночь после похорон Деда Ведагора выдалась тихой — такой тихой, что слышно было, как мыши скребутся под половицами, а в трубе гудит ветер, запутавшийся в старой вьюшке.

Забава лежала на полатях, натянув овчинный тулуп до самого подбородка, и смотрела в темноту широко раскрытыми глазами. Сон не шёл. Перед глазами всё ещё стояло лицо Деда — строгое, с глубокими морщинами у рта и светлыми, как озёрная вода, глазами. Теперь эти глаза были закрыты. Навсегда.

Дом дышал.

Старые брёвна поскрипывали, остывая после дневной топки. Где-то в красном углу едва слышно потрескивала лампадка. Пахло сушёной мятой, зверобоем и ещё чем-то — горьковатым и терпким, что всегда сопровождало Деда при жизни. Бабушка Мирослава сказала, что это запах его снадобий. Но Забаве казалось — это запах самой мудрости.

Она уже почти задремала, когда услышала звук.

Всхлип.

Тихий, сдавленный, похожий на плач ребёнка, которому велели молчать. Забава замерла. Кот Мураш спал на лавке у печи, свернувшись рыжим клубком, и даже ухом не повёл.

Всхлип.

Звук шёл из печного устья.

Забава села, свесив босые ноги с полатей. Пол был холодным — ночь стояла осенняя, с первыми заморозками. Она нащупала валенки, сунула в них ноги и, кутаясь в платок, подошла к печи.

Чело печи ещё хранило тепло, но угли давно прогорели. В золе что-то мерцало.

Нет, не угли.

Забава присела на корточки, всматриваясь. В серой, ещё тёплой золе проступал знак — выжженный, будто кто-то провёл раскалённой кочергой. Стрела. Длинная, прямая, с оперением на конце. И указывала она вниз, под половицу у самого печного подпечка.

— Деда?.. — прошептала Забава одними губами.

Стрела в золе медленно угасала, теряя очертания, словно рисунок на запотевшем окне. Но Забава успела заметить главное.

Она просунула пальцы в щель между половицами. Доска подалась легко, будто её уже поднимали сотни раз. Внизу, в темноте подпола, что-то белело.

Береста.

Сложенный вчетверо кусок бересты, перевязанный суровой ниткой.

Забава вытащила находку, и в тот же миг в печи громко, отчётливо стрекотнул сверчок. Да так громко, будто сидел не в запечье, а прямо у неё в ушах.

Она вздрогнула, выронила бересту, но тут же подхватила снова. Сверчок замолчал. Мураш поднял голову, лениво зевнул и снова уснул.

Забава развернула бересту. На внутренней стороне, выведенные углём, а может, и чем-то другим — слишком ровными были линии — темнели слова:

«Где семеро поют — там Лад живёт. Где семеро молчат — там Серость грядёт. Слушай пепел, внучка. Я ещё не ушёл. Ведагор».

Сердце Забавы забилось часто-часто. Она перечитала дважды, потом трижды. Почерк был дедов — она узнала его по завитку у буквы «Ж» и длинному хвосту у «Щ».

— Ты не ушёл? — прошептала она в темноту печного зева. — А где же ты?

Печь молчала. Только ветер в трубе вздохнул протяжно и жалобно.

Забава прижала бересту к груди и вдруг почувствовала, как по щекам потекли слёзы — не горькие, а какие-то тёплые, облегчающие. Дед не просто умер. Он что-то задумал. Что-то важное. И позвал её первой.

За окном прокричал первый петух. Где-то в деревне ему ответил второй, потом третий. Ночь уходила, уступая место серому осеннему рассвету.

Забава аккуратно сложила бересту, спрятала её за пазуху и забралась обратно на полати. Теперь она знала, что утром расскажет всё старшему брату Яромиру.

А пока — нужно было сделать вид, что она спала.

Но прежде чем закрыть глаза, она снова взглянула на печь. Из устья, из самой глубины, на неё смотрели два уголька — не красных, а золотистых, тёплых. И ей показалось, что они подмигнули.

Сверчок запел снова — на этот раз тихо, убаюкивающе.

И Забава уснула.


Глава 2. Вода и зола

В которой Яромир видит странный сон, а Бабушка Мирослава достаёт старый сундук

Яромиру в эту ночь тоже не спалось.

Он лежал в летней пристройке, куда перебрался ещё по осени, чтобы не мешать младшим сёстрам и не слушать их бесконечное шушуканье. Восемнадцать лет — возраст, когда хочется тишины и собственного угла. Но сегодня тишина не приносила покоя.

Дед Ведагор лежал в земле уже сутки. Яромир сам опускал первый ком глины на крышку домовины, сам слышал, как глухо ударилась земля о дерево. Но что-то не давало ему поверить, что всё кончено.

Он ворочался с боку на бок, сбивая соломенный тюфяк, пока наконец не провалился в тяжёлую, вязкую дрёму.

И тогда пришёл сон.

Сначала — запах. Густой, медовый, с примесью воска и сушёных трав. Так пахло в дедовой клети, где он хранил свои снадобья и обереги. Потом — свет. Неяркий, колеблющийся, будто от лучины.

Яромир стоял посреди знакомой клети, но всё вокруг было странным, размытым, словно смотрел он сквозь запотевшую слюду. Полки с горшками и туесками уходили вверх, теряясь в темноте. А в центре, прямо на утоптанном земляном полу, горел огонь.

Не костёр — маленький, опрятный огонёк, пляшущий прямо на горсти золы.

И вокруг этого огонька сидели семеро.

Яромир не мог разглядеть лиц — только силуэты, колышущиеся, как отражения в воде. Один — высокий и широкоплечий. Другой — сгорбленный, опирающийся на посох. Третий — тонкий, женский, с распущенными волосами. Четвёртый — маленький, детский. Пятый, шестой, седьмой — они сливались в полумраке, но Яромир точно знал: их семеро.

Они молчали.

И от этого молчания веяло таким холодом, что огонёк в центре начинал дрожать и угасать.

— Пойте, — раздался голос.Яромир вздрогнул.

Голос был знакомым — низкий, с хрипотцой, будто говорил человек, привыкший подолгу молчать. Голос Деда.

— Пойте, — повторил голос. — Пока молчите — Серость идёт. Уже у порога.

Огонёк дёрнулся в последний раз и погас.

И в тот же миг Яромир увидел её. Серость. Она не была чудовищем. Она была как туман — бесцветный, безвкусный, беззвучный. Она вползала под дверь, сочилась сквозь щели в стенах. Там, где она проходила, тускнели краски, замолкали звуки, забывались имена.

Яромир хотел закричать, но голос пропал. Хотел побежать — ноги приросли к полу.

И тогда один из семерых силуэтов шевельнулся. Тот, что был меньше всех. Детский. Он протянул руку к золе, зачерпнул горсть и вдруг запел. Тоненько, неуверенно, но чисто.Огонёк вспыхнул снова.

— Найди остальных, — прошептал голос Деда. — Семистрел должен запеть. Иначе...

— Иначе что? — выдохнул Яромир, обретая голос.

— Иначе забудете, как пахнет хлеб из печи. Как зовут прабабку. Как смеются дети.

Яромир проснулся в холодном поту.

За окном серел рассвет. Петухи уже откричали. Со стороны дома доносились голоса — мать Милана гремела ухватом у печи, отец Братислав что-то ворчал во дворе, запрягая коня.

Яромир сел, потёр лицо ладонями. Сон был ярче яви. Он всё ещё чувствовал запах воска и слышал отголосок детской песни.

— Семистрел, — произнёс он вслух, пробуя слово на вкус.

Слово было незнакомым, но ложилось на язык правильно, как ключ в родной замок.

Он накинул зипун и вышел во двор. Нужно было найти Забаву. Она всегда первой чуяла то, что другие не замечали.

Забава ждала его у колодца.

Она сидела на перевёрнутой бадейке, болтая ногами, и вид у неё был такой загадочный, что Яромир сразу понял — сестра что-то знает.

— Ты тоже? — спросил он, останавливаясь напротив.

— Что «тоже»?

— Видела. Или слышала. Или нашла.

Забава прищурилась, потом быстро оглянулась на дом и вытащила из-за пазухи сложенную бересту.

— Дед оставил, — прошептала она. — В золе. Ночью. И сверчок пел так громко, будто на ухо мне забрался.

Яромир развернул бересту, прочитал. Потом перечитал. Нахмурился.— «Где семеро поют — там Лад живёт», — повторил он вслух. — Мне Дед во сне сказал почти то же. Семеро. Семистрел. И Серость у порога.

— Какая Серость? — испугалась Забава.

— Такая, что всё живое в камень обращает. Не в прямом смысле, а... — он замялся, подбирая слова. — Забываешь всё. Кто ты. Откуда. Кого любишь. Как бабушку звали.

— Мирослава, — машинально ответила Забава и тут же осеклась. — Ты думаешь, мы можем забыть?

— Дед думает, что можем. Иначе зачем ему из-за Кромки нам весточки слать?

В этот момент дверь избы распахнулась, и на порог вышла Бабушка Мирослава.

Она была высокой, сухой, с прямой, как струна, спиной. Седые волосы убраны под платок, но из-под него выбивались серебряные пряди, поблёскивающие на утреннем солнце. Глаза — тёмные, глубокие, как омут у Старой Мельницы. В руках она держала сундучок. Небольшой, обитый потемневшей медью, с замком в виде птичьей лапы.

— Хватит шептаться у колодца, — сказала она негромко, но так, что оба внука вздрогнули. — В избу идите. Разговор будет.

В избе пахло ржаным хлебом и топлёным молоком. Мать хлопотала у печи, но Бабушка остановила её движением руки:

— Потом, Милана. Позови Тверда и Богдана. Светлану тоже нужно кликнуть, хоть она и в лесу схоронилась. И Любаву. Всех зови.

Мать замерла с ухватом в руке.

— Всех? Прямо сейчас?

— Сейчас, — отрезала Бабушка и поставила сундучок на стол.

Сундучок был старым — старше самой Бабушки, старше Деда, может, даже старше деревни. Медные накладки позеленели от времени, а замок в виде птичьей лапы, казалось, сжимался и разжимался сам по себе, будто дышал.

Яромир и Забава переглянулись.

Бабушка села на лавку, положила морщинистые руки на крышку сундучка и закрыла глаза.

— Ведагор ушёл, — произнесла она тихо, будто разговаривала не с живыми, а с кем-то незримым. — Но Кромка за ним не закрылась. Он оставил щель. И через эту щель в наш мир сочится... нечто.

— Серость, — выдохнула Забава.

Бабушка резко открыла глаза и посмотрела на внучку.

— Откуда знаешь?

Забава молча протянула ей бересту. Бабушка взяла, поднесла близко к глазам, пошевелила губами, читая. Лицо её осталось непроницаемым, но пальцы, державшие бересту, дрогнули.

— Значит, началось, — сказала она наконец. — Он предупреждал меня. Давно, ещё когда вы под стол пешком ходили. Говорил: «Если уйду раньше, чем Семистрел соберу, — жди беды». Я думала, старушечьи сказки. А оно вон как повернулось.

Она повернулась к Яромиру.

— Что во сне видел? Всё рассказывай, без утайки.

Яромир рассказал. Про семерых у огня. Про молчание. Про детский голос, зачерпнувший золу и заставивший огонь гореть снова. Про Серость, вползающую под дверь.

Бабушка слушала, не перебивая. Когда он закончил, она долго молчала, глядя на сундучок.

— Семистрел, — произнесла она наконец. — Это не вещь. Это... родство. Семь ветвей нашего Рода. Семь домов. Семь голосов, которые должны звучать вместе. Пока они в ладу — Род защищён. Но мы разбрелись, как муравьи из разорённого муравейника. Каждый сам по себе. Тверд в своей кузне дни и ночи, на семью не смотрит. Светлана в лес ушла, обиду лелеет. Богдан только рыбу свою и слышит. Любава... — она запнулась. — Любаву мы сами чураемся, а в ней, может, главная сила.

— А Златомир? — спросила Забава. — Который в городе писарем?

— И он, — кивнула Бабушка. — И ещё одна ветвь... — Она замолчала и провела ладонью по крышке сундучка.

Птичья лапа на замке вдруг шевельнулась.

Забава ойкнула. Яромир отшатнулся. Даже мать Милана, застывшая у печи, выронила ухват.

— Что это? — прошептал Яромир.

— Сундук Древа, — ответила Бабушка. — В нём — память Рода. Имена. Даты. Свадьбы. Рождения. Смерти. И... — она помедлила, — кое-что ещё.

Она наклонилась к замку и что-то прошептала — так тихо, что никто не разобрал слов. Птичья лапа разжалась. Крышка приоткрылась на палец.

Изнутри пахнуло теплом, сухими травами и чем-то ещё — древним, как сама земля.

— Не время открывать полностью, — сказала Бабушка, останавливая руку Забавы, которая уже потянулась к крышке. — Сначала нужно собрать всех. Семерых. Только тогда Сундук покажет то, что скрыто.

— А что скрыто? — не удержался Яромир.

Бабушка посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом.

— Седьмая ветвь, — сказала она. — Та, о которой мы забыли. Или нам помогли забыть.

В печи вдруг громко, отчётливо стрекотнул сверчок.

Все вздрогнули. Забава метнулась к печному устью, заглянула внутрь. В золе, там, где ночью была выжжена стрела, теперь светились семь маленьких огоньков — ровно семь, как угольки, забытые после топки. Но они не гасли. Они мерцали, и каждый был своего цвета: красный, синий, зелёный, жёлтый, белый, золотой и... чёрный.

— Семь стрел, — прошептала Забава. — Бабушка, смотри!

Но когда все подошли к печи, огоньки уже погасли. Только сверчок продолжал петь — тихо, настойчиво, будто звал кого-то.

Бабушка Мирослава выпрямилась и оглядела внуков.

— Завтра на рассвете пойдёте к Матушке, — сказала она. — К той, что за лесом живёт, у Калинова ручья. Ягине.

— К Бабе-Яге?! — ахнула Забава.

— Не смей её так называть, — строго оборвала Бабушка. — Она не Баба и не Яга. Она — Ягиня, Берегиня здешних мест. Если кто и знает про седьмую ветвь, то только она. Дед ваш к ней хаживал. И не раз.

Яромир нахмурился.

— Почему она нам поможет?

Бабушка помолчала, потом едва заметно улыбнулась — впервые за всё утро.

— Потому что она — наша кровь. Дальняя, древняя, но кровь. И она ждёт. Всегда ждала.

Сверчок в печи смолк.

И в наступившей тишине всем показалось, что дом вздохнул — глубоко, облегчённо, будто старик, наконец-то выговоривший давнюю тайну.


Глава 3. Железо и мёд

В которой Тверд-кузнец слышит стук в наковальню изнутри, а Богдан-рыбак вытаскивает из реки то, чего не должно быть.

Весть о том, что Бабушка Мирослава открыла Сундук Древа, разлетелась по округе быстрее ветра. Хотя никто из домашних рта не раскрывал — видно, сам дом разнёс, через скрип половиц, через стук ставень, через дым из печи, который в то утро поднимался не вверх, а стелился по земле, словно искал кого-то.

Первым, сам того не ожидая, отозвался Тверд.

Кузня стояла на отшибе, у оврага, где глина была жирной и красной, а вода в ручье — ледяной даже в летний зной. Тверд поселился там десять лет назад, после большой ссоры с отцом. Ссоры, о которой в семье старались не говорить.

Он работал с рассвета до заката. Молот в его руках пел — то грозно, то ласково, и железо слушалось его, как живое. Крестьяне из трёх окрестных деревень везли ему заказы: кому сошник перековать, кому топор насадить, кому обережный гвоздь в косяк вбить. Тверд брался за всё, работал споро, денег брал мало, но и к себе не подпускал никого.

Жена его, Голуба, тихая женщина с вечно испуганными глазами, давно привыкла, что муж говорит с ней только по делу. Сын Мирята, десяти лет от роду, отца боялся и любил одновременно — как боятся и любят грозу.

В то утро Тверд ковал серп. Железо было капризным, крошилось по краю, и он уже дважды перегревал заготовку. Что-то шло не так. Молот бил мимо, искры летели не туда, а в ушах стоял странный гул — будто далёкий колокол звонил под землёй.

Он опустил молот, вытер пот со лба и вдруг услышал стук.

Не снаружи. Изнутри. Из наковальни.

Тук. Тук-тук. Тук.

Тверд замер. Наковальня была старой — досталась ему от деда, а тому от его деда. Говорили, её отлили ещё при Первопредках, и в металл был заговорен какой-то секрет. Но Тверд в сказки не верил. Он верил в железо, в огонь и в свои руки.

Тук. Тук-тук-тук.

Теперь стук был отчётливым, ритмичным, словно кто-то маленький сидел внутри наковальни и бил молоточком по металлу изнутри.

— Отец? — Мирята стоял в дверях кузни, бледный, с расширенными глазами. — Ты слышишь?

— Слышу, — хрипло ответил Тверд.Он положил ладонь на холодный бок наковальни. Металл дрожал. Не от его прикосновения — сам по себе.

И тогда Тверд вспомнил.

Вспомнил, как двадцать лет назад, ещё при жизни Деда Ведагора, тот пришёл в кузню и что-то долго шептал над наковальней. Тверд тогда был молод, горяч, отмахнулся: «Бабьи сказки, отец. Железо слов не слышит». Дед ничего не ответил, только посмотрел долгим, тяжёлым взглядом и ушёл.

Больше они не говорили о том случае. А через год Тверд поссорился с отцом из-за земли, хлопнул дверью и ушёл жить к кузне.

Теперь наковальня стучала. И стук этот складывался в слова.

Тук — При. Тук-тук — Ходи. Тук — До. Тук-тук — Мой.

— «Приходи домой», — прошептал Мирята. — Она говорит: приходи домой.

— Кто «она»? — резко спросил Тверд.

— Наковальня. Разве ты не слышишь?

Тверд слышал. И от этого слышанного ему стало не по себе. Он, здоровенный мужик с руками, способными гнуть подковы, почувствовал себя маленьким мальчиком, которого зовёт мать из-за околицы.

— Собирайся, — буркнул он сыну. — К Бабке пойдём. В Ладово.

— К Бабушке Мирославе? — глаза Миряты загорелись.

— К ней. Хватит. Настучалась.

Он погасил горн, накинул кожух и, не оглядываясь, зашагал к деревне. Мирята бежал следом, едва поспевая. А наковальня за их спинами смолкла — будто сказала всё, что хотела.

Вторым в тот же день, сам того не ведая, откликнулся Богдан.

Он сидел в лодке на излучине реки Смородины и смотрел на поплавок. Рыба не клевала. Вообще. Словно вся ушла на дно и затаилась. Это было странно — осенний клёв обычно добрый, а тут третий час ни поклёвки.

Богдан был младшим сыном Ведагора. В отличие от угрюмого Тверда, он слыл весельчаком и балагуром. Любил выпить медовухи, спеть песню, рассказать байку. Жил один — жена умерла пять лет назад родами, детей Бог не дал. Он не тужил, по крайней мере, виду не подавал. Рыбачил, бортничал, торговал мёдом и воском. С роднёй виделся редко — на праздники да на поминки.

Но сегодня на душе было муторно.

Поплавок дёрнулся.

Богдан встрепенулся, схватился за удилище. Поплавок ушёл под воду резко, с головой, и леска натянулась так, что удилище затрещало.

— Ага, попалась, матушка! — азартно крикнул Богдан и начал вываживать.

Рыбина шла тяжело, упористо, будто не щука или сом, а само дно речное вцепилось в крючок. Богдан кряхтел, упирался ногами в борта, но леска не рвалась, и добыча медленно поднималась к поверхности.

Когда из воды показалось то, что он поймал, Богдан едва не выронил удилище.

Это был венец.

Старинный девичий венец — очелье, расшитое речным жемчугом и серебряной нитью. Не ржавой, не почерневшей от воды, а сияющей, будто только вчера из-под рук мастерицы. Жемчуг светился изнутри мягким, лунным светом. А в центре, надо лбом, красовался знак — стрела с семью лучами.

Богдан смотрел на венец, и в груди у него что-то переворачивалось. Он узнал эту вещь. Видел когда-то в детстве, в бабушкином сундуке. Это был венец Яромилы — Первопредки, жены Ладимира. Той самой, что положила начало Роду.

— Не может быть, — прошептал он.

Венец в его руках потеплел. И Богдан вдруг почувствовал запах — густой, медовый, с примесью воска и трав. Так пахло в доме у матери, когда он был маленьким и ещё верил, что всё будет хорошо.

Из-за излучины показалась ещё одна лодка. В ней сидела женщина в тёмном платке, худая, с острыми скулами и усталыми глазами. Любава. Та самая, что вернулась в деревню три года назад вдовой с ребёнком, и которую Род принял холодно, почти враждебно.

— Богдан? — окликнула она. — Ты чего сидишь, как громом поражённый?

Он молча поднял венец. Любава ахнула, и вёсла выпали у неё из рук.

— Это же... Откуда?

— Река отдала, — хрипло сказал Богдан. — Или Дед послал. Или ещё кто.

Они переглянулись, и без слов стало ясно: нужно идти к Бабушке. Прямо сейчас.

Третьей, сама того не ожидая, пришла Светлана.

Она жила в лесу уже семь лет. Ушла после того, как муж её, Радим, пропал без вести на охоте. Одни говорили — зверь задрал. Другие шептались — в Навь ушёл, за Кромку. Третьи и вовсе винили саму Светлану: мол, характер у неё больно тяжёлый, вот и не выдержал мужик.

Она не оправдывалась. Собрала нехитрые пожитки, взяла дочь Весняну, которой тогда было пять лет, и ушла в лес. Поставила избушку у старого капища, развела огород, научилась говорить с травами и птицами. Люди её боялись и уважали — ходили за снадобьями, но в гости не звали.

В тот день Светлана собирала поздние опята, когда услышала песню.

Пела не птица. Не человек. Пел лес — шёпотом листвы, звоном ручья, скрипом сосновых стволов. И в этом пении Светлана разобрала слова:

«Семистрел зовёт. Семистрел плачет. Вернись, Лесная. Вернись, пока не поздно».

Она выронила корзину. Грибы рассыпались по мху — красные шапки на зелёном бархате, как капли крови.

— Мама? — Весняна, теперь уже двенадцатилетняя, тоненькая, как тростинка, смотрела на неё испуганными глазищами. — Ты слышала?

— Лес говорит, — медленно произнесла Светлана. — Впервые за семь лет — говорит.

— Что он сказал?

— Что нам пора домой.

Весняна не стала спорить. Она давно мечтала увидеть бабушку, о которой мать почти не рассказывала. Она молча собрала рассыпанные грибы, взяла мать за руку, и они пошли.

Не по тропе — напрямик, через бурелом и овраги. И лес расступался перед ними, будто живой. Ветки не цепляли, корни не подставляли подножек. Даже волки, чьи следы темнели на влажной земле, обходили их стороной.

У опушки их ждал Волк.

Огромный, серебристо-серый, с глазами цвета старого мёда. Он стоял поперёк тропы и смотрел прямо на Светлану. Весняна вскрикнула, прижалась к матери.

— Не бойся, — тихо сказала Светлана. — Это не зверь. Это... вестник.

Волк медленно склонил голову — не угрожающе, а почтительно. Потом развернулся и побежал в сторону Ладово, время от времени оглядываясь, будто звал за собой.

— Он покажет дорогу, — поняла Светлана. — Идём, дочка. Нас ждут.

К вечеру того же дня в избе Бабушки Мирославы собрались все, кроме одного.

Тверд с Мирятой пришли первыми. Кузнец стоял у порога, мял в руках шапку и не решался войти. Бабушка сама вышла к нему, обняла молча и ввела в дом. Он сел в угол, на лавку, где сидел когда-то мальчишкой, и плечи его, всегда такие прямые и жёсткие, вдруг опустились.

Богдан и Любава пришли вместе, неся венец Яромилы, завёрнутый в чистый рушник. Любава держала за руку сына, Некраса, темноволосого и темноглазого, не похожего на местных. Он смотрел на всех настороженно, но без страха — будто ждал чего-то подобного всю свою недолгую жизнь.

Последними, уже в сумерках, вошли Светлана с Весняной. За их спинами, на околице, мелькнул серебристый волчий хвост и исчез в подступающем тумане.

Бабушка оглядела собравшихся. Пять ветвей. Пятеро из семи.

— Златомир в городе, — сказала она. — За ним нужно посылать.

А седьмая ветвь...— Кто она, бабушка? — спросила Забава, которая весь день не отходила от печи, будто ждала, что сверчок запоёт снова. — Кто седьмая?

Бабушка помолчала, потом подошла к Сундуку Древа и положила на него ладонь.

— Та, о ком мы забыли, — повторила она. — Вернее, та, кого нам помогли забыть. И я не знаю, жива ли она. Но завтра на рассвете Яромир и Забава пойдут к Ягине. Она знает. Она всегда знала.

В печи вдруг снова стрекотнул сверчок — громко, отчётливо, будто подтверждая её слова.

И в этот раз ему ответил другой сверчок. С улицы. Потом третий — из подпола. Потом ещё и ещё, со всех углов, со всех концов деревни, словно сама земля пела многоголосым хором.

Собравшиеся переглянулись.

— Семистрел просыпается, — прошептала Бабушка. — Слышите? Он зовёт.


Глава 4. Тропа и чернила

В которой Яромир и Забава встречают того, кого не ждали, а Златомир получает письмо, пахнущее дымом.

Рассвет застал Яромира и Забаву уже далеко от Ладово.

Они вышли затемно, как велела Бабушка. С собой взяли только узелок с хлебом и солью, маленький туесок с мёдом — в дар Ягине — и дедову бересту, которую Забава спрятала за пазуху, поближе к сердцу.

Дорога к Калинову ручью лежала через лес, но не простой, а заповедный — тот, что местные называли Молчаливым бором. Здесь деревья росли так густо, что даже в полдень царил полумрак, а мох на стволах светился зеленоватым, словно впитал лунный свет.

На страницу:
1 из 3