Томский телеграфист
Томский телеграфист

Полная версия

Томский телеграфист

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 6

А если тот же механизм, что обтачивает души Лебедева и Гаева, названный Лебедевым «зовом революции», разрастаясь до гигантских размеров, сточит во всех людях всё человеческое, не станет ли человек не нужным природе? Не уничтожит ли она его? Мишка никогда не думал о жизни с такой серьезностью: может быть, сама эта великая река передаёт через него своё предупреждающее послание?

Торопясь на вокзал, он отвлёкся от размышлений. Осталось лишь чувство чего-то глобального, к чему он прикоснулся мыслями, стоя на берегу и глядя на волны. И крутилась в голове фраза: нет, стать рабом механизма не хочу.

В вагоне – отправку поезда, к счастью, не отложили и не отменили, – он вспомнил с сожалением, что Зоя теперь замужняя дама, её супруга, доктора Залманова, он увидел на собрании и признался себе, что тот подходит Зое больше, чем он сам, бедный телеграфист. А как откровенно и щедро она дарила ему себя! Его порой утомляла её готовность бесконечно целоваться и завершать поцелуи в любом месте, где их застанет порыв чувств. Зое нравилось вызывать недовольство богомольных старушек: при них она обнимала Мишку с особым вызовом. Нравилось признаваться священнику в своём свободном отношении к половому вопросу. Иногда Зоя напоминала Мишке сестру Шурочку, тоже любящую сотрясать воздух. Свою нереализованную тягу к театральным жестам, Шурочка вымещала на бедном Диеве, в общем-то, хорошем человеке. Мишка, вспомнив о дознании, ощутил некоторое смущение: зачем втянул его? Теперь Алексей Александрович, прочитав статью Толстого, просит «Искру» и готов участвовать в собраниях и стачках. Пожалуй, не стоит ему давать газету… Таким, как Диев, с революцией не по пути: механизмы быстро сомнут его, как взросшую на дороге чахлую траву.

Глава тринадцатая

Вера

Осень 1904 года. Томск – Ново-Николаевск – Томск

Мишка еще пару раз съездил в Новониколаевск. Литературу и прокламации, напечатанные в томской типографии, по-прежнему забирал станционный фельдшер, приятный усталый человек, нравящийся Мишке. Лебедев, который временно находился в Томске, как-то обмолвился, что фельдшер – родственник новониколаевского лесопромышленника Когана, иногда оказывавшего финансовую помощь социал-демократам.

– Буржую-то что не живётся спокойно? – удивился Мишка. – Чего ждёт от нас?

– Того же – свержения монархии.

– Надеется, что за помощь его лично не тронут?

– Думаю, он сможет очень быстро разбогатеть на обломках империи и сразу уедет в какую-нибудь Америку.

– А мы?

– А мы, возможно, погибнем. – Лебедев произнес эти слова спокойно. Видимо, чертёж своей жизни он выстроил давно, и гибель как вариант завершения сходящихся линий была обозначена в одном из вариантов чертежа условным знаком. – А после на обломках самовластья напишут наши имена.

Мишка отдал фельдшеру пакет и, выйдя на станцию, вспомнил тот разговор с Лебедевым, снова уловив в душе тихий гул протеста: нет, он не хочет погибать, он выживет, ему интересно увидеть, что вырастет на руинах монархии. О том, что самодержавие становится всё дряхлее, иногда с горечью говорил даже кандидат богословия Никодим Диев. Появление в Петербурге старца Григория Распутина, о котором доползли слухи и до Томска, Диев посчитал неслучайным: многовековая русская тоска о жизни по правде извлекла Распутина из самой глубины народной жизни. А русская тоска или рождает гениальные творения, или вызывает разрушительные тектонические сдвиги.

Через Новониколаевск шли поезда на фронт. И сейчас на станции стоял военный состав: возле курили солдаты, рассыпавшись по перрону неровными гроздьями, кто-то громко смеялся, кто-то говорил, кто-то молчал; смех, разговоры и даже молчание, отделяясь от людей, повисали в воздухе над вокзалом, а после медленно уходили куда-то вдаль и рассеивались. Жизнь каждого второго солдатика уже упиралась в близкий определённый конец: гибель или ранение. Многие были чуть старше Мишки, которому только в феврале следующего, 1905 года, должно было исполниться семнадцать, хотя отвечая фельдшеру на дежурный вопрос о возрасте – ради конспирации приходилось изображать недомогание – он привычно прибавил себе год.

В прошлый приезд Мишка видел санитарный поезд – хорошенькое личико сестры милосердия, стоящей на подножке, напомнило ему Зою. «Нет, если жениться, – подумал тогда, – только на образованной девушке, мне, хулигану-недоучке, следует подобрать себе более культурное дополнение. Скучно, если жена будет, подобно Шурочке, повторять только призывы листовок. Как сказал встреченный у Лебедева учитель Попов? Женщина без ореола поэзии – самка или мужик в юбке. До женитьбы пока далеко, а вот закрутить амурную интрижку всё-таки хотелось бы».

Шурочка замечала, младший брат скучает по изменнице Зое – видела её с ним пару раз и, не испытывая к бывшей гимназистке никакой симпатии, была довольна завершением Мишкиного романа. Пересуды о наличии у доктора Залманова жены где-то под Гомелем, плутавшие по томским улицам, обрадовали Шурочку как заслуженное наказание вертихвостки: то, что Мишка избавился от неё – хорошо, но и проучить её стоило. Пусть теперь живёт с обманщиком. Познакомить Мишку с племянницей священника Чистякова, Верой, надоумил Шурочку муж. Мишка никак не давал ему «Искру», которую тот у него просил втайне от жены. Газету постоянно поставляла в Томск конспиративная сеть, протянувшаяся уже по всей центральной России и, как птичья стая, перелетавшая Уральские горы. Диев рвался на партийные собрания и упорно просил принять его в члены группы РСДРП. «Вот навязался на мою голову, – досадовал Мишка, – ну, не могу я его рекомендовать». Лебедева и Гаева он предупредил: муж сестры рвётся к нам, но совершенно не подходит для революционного дела. И к тому же до сих пор под надзором полиции.

– Понял тебя, – сказал Гаев. Его щедрая белозубая улыбка уже привлекла в партию нескольких девушек. – Хотя сам факт такого воодушевления нельзя не поощрить. Как-нибудь можно позвать его на городскую сходку.

– Правильно, – согласился Лебедев, – пусть ощутит себя нужным.

…Вера не так давно окончила епархиальное училище, – в нём получали образование девочки из духовной среды. Её отец скончался, когда единственной дочери было пять, мать еле-еле сводила концы с концами, – от мужа ни денег, ни собственности не осталось. Отец матери, управляющий железоделательного завода в Енисейской губернии, первое время помогал, у него Вера жила до одиннадцати лет. Вдова всё это время искала средства на жизнь, пробовала, да так и не научилась шить шляпки, и в конце концов пристроилась в одну из народных библиотек, основанных Макушиным-старшим. Обучали Веру в епархиальном училище за казённый счет, поскольку семья потеряла кормильца. Обе дочери деда вышли замуж за священнослужителей: старшая – за священника-миссионера Силина, младшая, мать Веры, – за томского диакона, служившего при родном брате – священнике Чистякове.

По сравнению с озорной Зоей, склонной к эпатажу и к поцелуям на публике, Вера в глазах Мишки сильно проигрывала. Он моментально угадал застенчивость и неуверенность, определяющие её поведение. Картина Вериного мира начинала дрожать и теряла чёткость от любого резкого слова, от взгляда, брошенного бесцеремонным прохожим. Вера считала себя некрасивой, к тому же мучилась от социальной незащищённости. Быть выпускницей епархиального училища казалось ей почему-то почти что стыдным. Лишённая червоточины зависти, она идеализировала гимназисток, представлявшихся ей принцессами, а себя видела простой томской девушкой. А ведь по натуре – Мишка это чувствовал – была отнюдь не простой, много сложнее той же Зойки. Вера и читала не одни женские романы, она любила Тургенева, тянулась к Достоевскому, прятала в медальоне не свой детский локон, как Зоя, а крохотный портретик поэта Лермонтова. Однажды на прогулке, остановившись на мостике над Ушайкой, Вера рассказала Мишке, как жила у деда в сельской усадьбе. Дед уже взрослым сдал экзамен сначала за гимназию, а затем – на должность инженера.

– Он – самородок, сирота, его обучили грамоте ссыльные. В доме деда я пристрастилась к чтению: у него большая библиотека.

Чуть позже Вера показала фото: грузный молодой человек в хорошем костюме, в полуботинках, сидел в центре группы мужчин. Трое стояли позади, двое сидели с ним рядом.

– Это миллионщики, сидит справа – Гадалов, слева – Шерстобитов, остальных не знаю.

– А я и этих не знаю, – засмеялся Мишка. – Дед твой выглядит на фото, как статский советник, а вот двое, что за ним, похоже, недавно с кистенём на дорогах шуровали.

– Гадалов – самый богатый человек Красноярска. А Шерстобитов – владелец нескольких золотых приисков и завода, где дед служил управляющим. Они все уважали деда за ум. И всё-таки…

– И всё-таки что?

И Вера рассказала ему, как пригласили её, девятилетнюю, на Рождество в дом к Шерстобитову. Ей запомнились тяжелые бархатные шторы просторного зала, высокая ёлка, украшенная множеством игрушек, крохотные свечки на пушистых ветках, огромный чёрный рояль и тихо что-то наигрывающий молодой мужчина. Дед потом назвал его «политическим» – ссыльным дворянином.

– И особенно ярко помню шумных детей и очень толстых женщин, пышно одетых. Они были детьми и жёнами тех мужчин, что на фото с дедом. Мужчина за роялем перестал играть, подсел к столу, где чего только не было. Меня поразили оранжевые апельсины и огромный торт в виде башни с часами. Прислуга внесла в зал подарки. Девочкам толстых дам жена Шерстобитова вручила великолепных кукол. Одна кукла, в розовом шелковом платьице и чепчике, когда девочка её наклонила, произнесла: «Мама», другая выглядела как прекрасная невеста – вся в белом кружеве… А мне как дочери не миллионщика, а всего лишь управляющего заводом вручили какую-то тёмно-зелёную коробочку. От огорчения я даже не стала её открывать, положила на стул. Наверное, не прошло и пяти минут, как на этот стул опустилась огромная толстая дама и своей тушей раздавила мою коробочку. Так и не знаю, что мне тогда подарили. И почему-то никак не могу забыть то давнее грустное Рождество.

– Знаешь, – Мишка посчитал эпизод с подарком пустячным, однако уловил его важность для взросления и превращения Веры в неуверенную в себе девушку, – если бы я стал собирать в своей памяти обиды, собрал бы целый ворох – не донёс бы.

– Куда?

– Что – куда?

– Куда не донёс бы?

– Никуда. – И они засмеялись, впервые поглядев друг на друга с симпатией.

Теперь вечерами Мишка и Вера гуляли по заснеженному ноябрьскому Томску. Перейти к поцелуям Мишка не решался. Да и не сильно ему этого хотелось: Зойкино тело звенело током пробудившейся женственности, будоража, вовлекая в чувственное кружение, а Верина женственность таилась под снегом бутоном цветка, опасаясь выглянуть и обжечься холодом. Но Зойке, несмотря на её озорство с наклеиванием на столбы прокламаций, – каждый раз она проделывала это с насмешкой над стражами порядка, – он вряд ли мог бы довериться полностью, вряд ли мог ей сказать дружески: «Ты – мой товарищ», а Вере – мог. И однажды спросил тихо:

– Ты ведь мой товарищ, Вера? – Она покраснела – или это игривый морозец отпечатал вместо Мишки два поцелуя на её щеках – и кивнула. – Тогда я тебе кое-что дам почитать. – Мишка достал из кармана последний, дошедший до Томска номер «Искры». – Только своей маме не показывай, а не то испугается. Здесь статья Плеханова. Ты читаешь много, но его вряд ли знаешь. Прочитай. Тоже, как твой дед, очень умный человек. Мне говорили, его наш ученый Потанин уважает.

– Маме газету не покажу, но ты зря опасаешься, – улыбнулась Вера, – в их библиотеке все прогрессивные, и директор восхищается Потаниным, хотя идеи областничества не поддерживает, считая, что, отделись Сибирь от России, её разорвут на две части: Америка и Китай. Я часто в библиотеке бываю, книги беру, слушаю лекции. Узнаю много чего полезного… А теперь почитаю и Плеханова! Не говорила тебе, что надеюсь поступить на Бестужевские курсы?

Первого декабря Мишка и Вера вместе пришли на открытое собрание в Технологический институт. Зал был полон.

– Не меньше трех сотен, – шепнула Вера, – смотри, и старик Потанин здесь.

Собрание приняло резолюцию: «Уничтожение самодержавия, созыв Учредительного собрания, прекращение войны, полная свобода и гарантия свободы личности и утверждение демократической республики с законодательной властью в руках народа»

Глава четырнадцатая

Жертвы

Январь 1905 года. Томск

Расстрел мирных демонстрантов в Петербурге 9 января потряс всех.

– Какую страшную ошибку совершил Николай, – говорил за обедом в доме сестры чиновник Силин, – жалко погибших людей, но еще жальче народную веру в царя-батюшку, заступника и защитника, ведь в русскую веру стреляли.

– Всё ваша интеллигенция, расшатывали лодку, вот и аукнулось, – пробормотал полковник Ромашов, доставая из серебряного портсигара папиросу «Герцеговина Флор».

– В данном случае вы, Андрей Петрович, совершенно не правы. Да и в принципе тоже. Я считаю интеллигенцию лучшим слоем нашего общества: наиболее культурным и честным, бескорыстным, думающим о народе.

– Тонок слой лучших. Зато худших не счесть. Сейчас ведь вся нечисть поднимется со дна, используя расстрел как предлог. По вине этого попа Гапона, который народ повёл на поклон к царю, начнут клеймить православие, из всех щелей, как тараканы, вылезут революционные подонки, считающие вполне допустимым ограбление отделения Госбанка или оружейного магазина… Мне уже донесли, назавтра назначены в зале железнодорожного собрания доклады, уверен, будут призывать к демонстрации памяти жертв или к забастовке. И, конечно, возбудят служащих Сибирской железной дороги. Опять придётся срывать их ядовитые, как ртуть, листовки. Уже наизусть их выучил, обычно они двух типов: «Назад, солдаты! Назад, братья!» или «Долой самодержавие!». А запретить собрание, – Ромашов покраснел от гнева, – только усилить их протест.

– В этом вопросе вы совершенно правы: любой запрет вызывает желание поступить ему вопреки. Я сам поднял две прокламации. – Силин извлёк из кармана помятые бумажки. – Всё, как вы говорите, Андрей Петрович. Позвольте, зачитаю.

– Уж удовлетворите моё любопытство. – Брови Ромашова побагровели.

– «Братья-солдаты, дружно выходите на улицу и смело соединяйтесь с рабочими и студентами под красным знаменем социал-демократии!», вторая – совсем короткая: «Да здравствует революция по всей России!»

Казнить и ссылать безжалостно!

– Андрюша! Это бесчеловечно! – воскликнула до того молчавшая супруга Ромашова.

– А бомбы бросать, Лиза, по-твоему, человечно?! – Полковник вдохнул папиросный дым и закашлялся.

Утром, 19 января, Ромашов позвонил поручику Бахереву и прокричал, пытаясь удержать в руках прыгающую трубку телефона:

– Началось! Эти сволочи православный обряд почтили своим шествием: сегодня девять дней с петербургской трагедии! Шествие двинулось вниз по Почтамтской. Срочно конно-полицейскую стражу к Пассажу Второва! Пришла телеграмма от министра внутренних дел Святополк-Мирского: «Принимайте самые энергичные меры к недопущению беспорядков».

– Оружие?

– Надеюсь, до этого не дойдёт.

– А если провокации?

– Только в ответ. Хотя я бы их всех…

Трубка всё-таки выпрыгнула из ладони полковника. И он, не завершая разговора, упал в кресло. Позвал:

– Лизонька, воды. – Жена поспешно вошла с полным стаканом. – Опять бунт в городе, – прошептал Ромашов. Струйка воды из стакана, сверкнув в зимнем свете окна, выплеснулась на ковёр. – Подай, будь добра, ещё… Я неимоверно устал.

…Мишка опоздал – подбежал уже к строящемуся Пассажу и поразился: какая огромная толпа! Собралась тысяча, наверное! Его задержала тётка Лебёдка рассказом о раненом прапорщике, которого выхаживает Надя.

– Он и говорить-то не мог, а Надюша всё возле него сидела ночи напролёт, руку ему гладила. И вот вчера он ей улыбнулся и еле слышно произнёс «Спасибо, сестричка».

В первом ряду демонстрантов алели три знамени. Один красный флаг гордо держала Зоя. Мишке вспомнилась черно-белая картинка из какого-то журнала: полуголая женщина на французских баррикадах зовёт народ за собой. Зойкин живот выдавался вперёд, выходит, вот-вот родит. Дома ей не сидится, вечно лезет на рожон! Подумал о Вере: «Не видел её два дня… Здесь она? Вряд ли».

За первым рядом колыхалось живое людское пламя, как искры, в морозный воздух взлетали призывы: «Долой самодержавие!», «Остановить войну!», «Да здравствует Учредительное собрание!».

– Разойтись! – кричали полицейские. Казалось, кони под ними воспламеняются от людского огня. – Разойтись!

Внезапно раздался выстрел. Тени коней заплясали на снегу. Стреляли из толпы, ещё один выстрел, потом ещё, всадник, оказавшийся напротив Зои, покачнулся, тяжело осел и свесился с лошади плохо закреплённой поклажей.

И тогда полиция открыла ответную стрельбу.

В этот момент Мишка увидел доктора Залманова.

Залманов пронёсся мимо полицейских, врезался в волнующуюся толпу, прижал к себе Зою, закрыл её собой.

Выстрелы снова прогремели. Толпа начала распадаться, откатываясь дробящимися гаснущими потоками назад и в стороны

Мишка, незаметно скрывшись, пробежал закоулками и вернулся к тётке Лебёдке. Почему он решил не оставаться на срочную вечернюю сходку группы РСДРП, не понимал сам. Смутные чувства бродили в его душе. Картины только что виденного наплывали на него, мешая сосредоточиться и понять причину собственного побега. Вот падает знаменосец Кононов, стоявший в первом ряду, недалеко от Зои, вот подгибается нога раненого коня, вот на белом снегу чей-то потерянный картуз… И лишь одно чувство проступало совершенно отчётливо: ему не нравилось кровопролитие. Он… Он не способен убить.

А Гаев? Гаев, несмотря на свою открытую улыбку, способен. А Лебедев? Он же интеллигент, и что?

Олимпиада Акинфиевна внесла пирожки, и сразу стало в гостиной тепло. Мишка улыбнулся.

– Давай-ка, дружок Мишута, почаёвничаем. Небось замёрз на своей демонстрации? Что там было-то?

– Стреляли. Не знаю, убили или только ранили нескольких человек.

– О, Господи! Войны с Японией людям, выходит, мало. Наденька каждый раз плачет, когда солдатик умирает

– А тот, что заговорил, выживет?

– Она уверена: выживет. Скоро домой поедет. Он издалека, с Новгорода. Обещает Наде писать, а после войны приехать в Томск. Да кушай, Мишута, для тебя сама пекла. Стефанида поделилась со мной кухаркой, ей теперь без Антония-то дорого, вот её Луша то мне, то ей готовит. Но пироги у неё, Бог не даст соврать, никудышные. Мои вкуснее.

– Подтверждаю! – жуя, пробурчал Мишка.

– Стефаниде сообщили, что дом и земля принадлежали покойному Антонию Михайловичу по праву. Выходит, нужные документы в волостном правлении отыскались, правда, Стефа не хочет почему-то жить в селе, может, ты поговоришь с Шурочкой – ей бы с детишками летом там пожить – разве не благодать?

Мишка вспомнил про Диева.

– Алексей Александрович к вам не наведывался?

– А то как же, наведывался третьего дня. Удивил меня.

– Удивил? – Мишка отложил на тарелку надкушенный пирог.

– Просил для него взять у тебя книгу… как его, забыла… ещё планета такая есть… память стала сильно подводить…

– Маркса?

– Его самого. Только просил на русском либо на французском. По-французски-то я, говорит, разберу, а немецкого вовсе не знаю.

– Тётушка Лебедушка. – Мишку просьба Диева встревожила: помнит муж сестры о статье Толстого и прочей запрещенной литературе, выходит, его затянуло. – Скажи ему, ничего у Мишки такого нет.

– На демонстрации ты его не видал?

– Честно говоря, о нём не думал. Замужнюю теперь Зойку там видел. А его нет.

– Ты, Мишута, к Шурочке забеги, спроси про усадьбу. Дом тёплый, могла бы Шура и зимой с детьми там пожить, с ними бы играл внучек Стефы, сынок Никодима. Отдохнул бы наш Алёша Александрович, ведь заедает Шура его своим задиристым норовом. Церковь в селе старая, добрая, в честь Сошествия Святого Духа на Апостолов.

Диева дома не оказалось. И это удивило Мишку. Он бегло изложил сестре всё, что предлагала Олимпиада Акинфиевна. Жить в деревне зимой? Шурочка не обрадовалась предложенному, а рассердилась.

– Я что, нужна в качестве сторожа?! Сбрендили старухи! А Диева куда? Он же служит.

– Не он ли идёт? – спросил Мишка, услыхав, что открывается входная дверь.

– А кому еще приходить? Он.

Диев, несмотря на мороз, был бледен. Остановился посередине небольшой гостиной, освещённой зимним солнцем, потёр ледяные ладони, подул на пальцы и подал руку Мишке.

– Приветствую.

– Вы… – Мишка решил огорошить его сразу. – Зря просите Маркса, у меня нет. И вообще лучше бы вы забыли и про статью Толстого…

– Никак не могу. – Диев улыбнулся и через зрачки его прошли два световых луча. – Толстой меня, понимаете ли, Миша, окрылил. Жил я тихо, видел несправедливость, но сомневался: то ли я вижу, не лжёт ли мне моё зрение, и, коли не лжёт, что, могу я, титулярная букашка, о том рассказать? И есть ли смысл в моих словах, если я ничто не смогу изменить? А тут великан те же картины, что меня порой покоя лишали, увидел и всему российскому миру их показал, несправедливость вывел на свет божий: смотрите, люди и поднимайтесь над вашей униженностью. И я поднялся над моим жалким местом под солнцем, и смысл своей жизни узрел: справедливость достижима – а значит, стоит побороться за нее.

– Не тебе бороться, воробей, – усмехнулась Шурочка.

– Из таких, как я, воробьев состояла сегодняшняя демонстрация. Нас много. И мы вместе – сила.

– Вы присутствовали? – спросил Мишка, уже понимая: Диев на демонстрации был.

– Присутствовал.

– И что в городе сейчас?

– Город точно мёртв. Но это снаружи, а внутри клокочет подземный океан.


К полуночи, скрывая алые следы, пошёл снег.

– Снег всегда мне напоминает покров памяти, – задумчиво сказал поручик Бахерев. – Вот и сейчас: скроет всё, что мы с вами пережили сегодня.

– Я чувствую себя так, точно сам был ранен. – Ромашов глядел на поручика, но вряд ли его видел, весь обратившись в слух. – Докладывайте: что уже известно.

– Убит один из демонстрантов – студент Иосиф Кононов, нёсший знамя. Прискорбно, что случайной жертвой стал тринадцатилетний мальчик Елизаров Илья. Ранены 23 демонстранта, среди них учитель гимназии Попов и доктор Залманов…

– Вот она – русская интеллигенция, превозносимая братом моей Лизы!

– Задержано сто семнадцать человек. Среди полиции тоже есть жертвы. Ранен городовой, причем тяжело, врач не надеется, что он выживет, у городового – девять детей…

– Плохо.

Каждое слово, произнесённое поручиком, отдавалась больным звуком в сердце Ромашова. Он глянул в окно, и детские лица скорбно глянули на него из морозной мглы. Ромашову привиделось среди них знакомое по фотографиям лицо цесаревича Алексея.

– Вы тоже видите их, поручик?

– Не понял, о ком вы?

– Я? Продолжайте.

– В феврале прибывает в Томск статский советник и камергер Азанчевский-Азанчеев, он был харьковским губернатором.

– И что?

– Надеюсь, наведёт порядок.

– Порядка уже не будет, прибудь хоть сам…

Полковник поднялся с кресла, бросил взгляд в окно: лица исчезли.

– …хоть сам Господь Бог. Озверевшая толпа распнёт его вторично. Затягивают Россию в чёрную воронку. Мы с вами, поручик, несмотря на скорбь, обязаны стать беспощадными к разжигателям смуты. Того требуют наша честь и наша любовь к Отечеству. Я слышал, вы уклонились от вступления в недавно возникший Русский кружок. Вступайте срочно! Мы все должны сейчас объединиться, спасая империю.

Глава пятнадцатая

Новый квартирант

Ноябрь 1905 года. Ново-Николаевск

По рекомендации партийного комитета к Обской группе присоединился Юзек Кацинский, внук участника польского восстания 1863 года, сосланного в Томск. Планировалось ввести Юзека в боевую дружину.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Далее – современная орфография.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
6 из 6