
Полная версия
Лето, море и любовь

Татьяна Николаева
Лето, море и любовь
Глава 1
— Почему ты никогда меня не слушаешь? — чуть вскрикивая произнесла я, и мой собственный голос показался мне чужим, слишком высоким, слишком ломким, будто это говорила не я, а маленькая испуганная девочка, которая когда-то давно, в другой жизни, боялась повысить голос даже в споре с отцом. Слёзы катились по моим щекам — горячие, быстрые, они оставляли за собой мокрые дорожки, щипали кожу в уголках губ, стекали за воротник футболки, и я даже не вытирала их, потому что поняла: бесполезно, они всё равно будут течь, пока я не скажу всё, что накопилось за эти долгие месяцы молчания, за эти бесконечные ночи, когда я лежала рядом с ним, смотрела в потолок и чувствовала, как между нами вырастает стена — кирпич за кирпичом, слово за невысказанным словом.
Он стоял напротив меня, прислонившись к косяку кухонной двери, и смотрел на мои слёзы с таким выражением, будто они были чем-то далёким, не имеющим к нему никакого отношения, — дождём за окном, который идёт сам по себе, не спрашивая разрешения, или телевизором, который кто-то забыл выключить. Его карие глаза — тёплые, янтарные, те самые, в которых я когда-то, три года назад, на дне рождения общей знакомой, утонула с головой, как в омуте, — теперь казались стеклянными, пустыми, и я с ужасом осознавала, что не могу найти в них ровно ничего: ни любви, ни жалости, ни даже раздражения — только глухую, непробиваемую отстранённость человека, который уже принял решение, уже всё для себя решил, уже упаковал свои вещи мысленно и сейчас просто наблюдает за моей агонией с нездоровым, почти садистским любопытством.
— Нет, Руслана. Это ты меня не слушаешь, — с раздражением ответил мне Марк, и его голос — низкий, бархатистый, тот самый, которым он когда-то шептал мне на ухо комплименты в три часа ночи, когда мы возвращались из кино и шли по пустынной набережной Москвы-реки, — теперь звучал как лезвие, которым аккуратно, с хирургической точностью, профессионал отделяет ненужное, отжившее от живого, ещё трепещущего. Он не повышал тона, он вообще редко повышал голос в ссорах, и это было страшнее любых криков, потому что в этой спокойной, почти ленивой интонации сквозило такое презрение, такая усталость, что мне хотелось забиться в угол, свернуться калачиком и просто исчезнуть, раствориться в воздухе, превратиться в дым, только бы не слышать этих слов, не видеть этого взгляда, не чувствовать, как моя любовь, моя вера, мои надежды разбиваются об его равнодушие, как волны о скалы.
Мы стояли в нашей маленькой московской двушке, которую снимали уже второй год — той самой, где каждая трещина на потолке была мне знакома, где на кухне постоянно подтекал кран, и Марк всё обещал его починить, но руки так и не дошли, а я уже привыкла подставлять под капающую воду банку и слушать этот монотонный звук по ночам, когда не могла уснуть из-за тревоги, которая поселилась в груди ещё месяца три назад, когда он стал задерживаться на работе, когда его телефон зазвонил и он вышел из комнаты, чтобы ответить, когда запах её духов — дешёвых, приторных, цветочных — стал появляться на его рубашках, а я делала вид, что не замечаю, потому что боялась подтверждения, боялась услышать то, что и так уже знала сердцем. Я стояла посреди этой кухни — маленькой, тесной, пропахшей чесноком и кофе, с жёлтым, вечно моргающим светильником, который он обещал поменять ещё в прошлом году, когда мы затаскивали сюда ёлку и я чуть не упала с табуретки, пытаясь дотянуться до верхней полки, — и не понимала, как два человека, которые когда-то не могли дышать друг без друга, которые засыпали в обнимку на этом узком диване, который мы нашли на «Авито» за копейки и который скрипел при малейшем движении, теперь задыхались в одном помещении, потому что каждое произнесённое слово резало, как битое стекло, оставляя глубокие, кровоточащие порезы на том, что ещё недавно было живым и тёплым.
— Я слушаю, Марк, — сказала я, и мой голос прозвучал тише, чем мне хотелось — почти шёпот, почти мольба, но я ненавидела себя за эту мольбу, потому что знала: он не из тех, кого можно разжалобить, он из тех, кто использует твою слабость как оружие, как дополнительный аргумент в свою пользу. — Я всегда тебя слушала. Всегда. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту, когда мы были вместе.
Я замолчала на секунду, пытаясь справиться с комком в горле, который рос и рос, мешая дышать, мешая говорить, и слёзы всё текли — по щекам, по подбородку, капали на футболку, оставляя тёмные пятна на серой ткани. Я вытерла их тыльной стороной ладони, но они приходили снова и снова, как будто внутри меня открылась какая-то плотина, которую я слишком долго держала, и теперь вода прорывалась сквозь все заслоны, сметая остатки самообладания, остатки гордости, остатки той девочки, которая когда-то думала, что любовь — это самое безопасное место на земле.
— Когда ты сказал, что мне не идёт красное платье — то самое, которое я купила на выпускной и в котором чувствовала себя королевой, — я улыбнулась, кивнула и больше никогда его не надела. Оно до сих пор висит у мамы в шкафу, в чехле, с лавандой от моли, потому что продать его у меня не поднялась рука — слишком много воспоминаний, слишком много счастливых моментов было связано с этим платьем, но ты сказал «нет», и для меня этого оказалось достаточно. Когда ты сказал, что моя подруга Катя плохо на меня влияет — Катя, с которой мы дружили с первого класса, которая держала меня за руку на похоронах бабушки и которая первая прибежала в больницу, когда у меня был аппендицит, — я перестала с ней общаться. Даже не спросила почему. Даже не попыталась возразить. Просто взяла и вычеркнула человека из жизни, потому что ты сказал, что так надо. Когда ты решил, что мне нужно уйти с работы, потому что «твой мужчина должен тебя обеспечивать» и что работа в кофейне — это несерьёзно, это не для будущей жены успешного человека, — я уволилась. Ушла из места, которое любила, от людей, которые стали мне семьёй, от возможности каждое утро вдыхать запах свежесваренного кофе и видеть благодарные глаза первых посетителей. Я слушала тебя. Всегда. Во всём. Я превратила свою жизнь в бесконечное «да», потому что боялась, что если скажу «нет», то потеряю тебя. А в итоге всё равно потеряла.
Мои слова повисли в воздухе тяжёлыми, мокрыми тряпками — я слышала, как они звучат, как падают на пол между нами, и понимала, что он не шевельнётся, не подойдёт, не обнимет, потому что тот Марк, который умел утешать, который целовал мои слёзы и говорил «всё будет хорошо», исчез давно — может быть, полгода назад, может быть, год, а может быть, его никогда и не было, а был только красивый фасад, за которым пряталась пустота и эгоизм.
Он слушал меня, скрестив руки на груди, и на его лице не дрогнул ни один мускул — как будто я рассказывала ему не о нашей общей жизни, а о погоде где-то далеко-далеко, в стране, в которой он никогда не был и не собирался бывать. Я искала в его глазах хоть что-то — боль, вину, сожаление, даже злость, что угодно, лишь бы не эту пугающую, ледяную пустоту, от которой становилось физически холодно, будто кто-то открыл окно посреди зимы. Но там не было ничего — только усталость, такая глубокая, такая древняя, как будто он нёс этот груз отношений не два года, а две сотни лет, и я была не девушкой, которую он когда-то любил, а тяжёлым камнем на его шее, который он наконец-то решился сбросить.
— Ты всё передёргиваешь, — сказал он ледяным тоном, и этот тон был страшнее любого крика, страшнее любого оскорбления, потому что в нём слышалось что-то окончательное, бесповоротное, как приговор суда, который даже не подлежит обжалованию. — Я тебя не заставлял. Ты сама хотела. Ты всегда сама хотела быть такой — удобной, покладистой, сговорчивой. Это не я тебя просил носить серое вместо красного. Это не я тебя просил дружить с теми, с кем я разрешил. Это ты сама каждое утро просыпалась и принимала решение быть тенью. А теперь вдруг решила, что я виноват в твоей нерешительности? В твоей трусости? В том, что ты не умеешь отстаивать свои границы и говорить «нет», даже когда тебе больно?
Каждое его слово было маленькой иглой, которую он втыкал в меня методично, безжалостно, профессионально — вот в сердце, вот в солнечное сплетение, вот прямо между лопаток, туда, где прячется детский страх, что ты недостаточно хороша, недостаточно смела, недостаточно любима. Я хотела возразить, хотела закричать, что он не прав, что он манипулирует фактами, что он перекладывает свою вину на меня, но в горле застрял ком, и я не могла выдавить ни звука — только стояла и смотрела на него, чувствуя, как по щекам снова текут слёзы, горячие, солёные, бесконечные.
— А Лена? — спросила я наконец, и голос прозвучал хрипло, надорванно, как будто я долго кричала, хотя на самом деле почти молчала. — Лена из бухгалтерии — это я сама захотела? Тоже? Я сама попросила тебя изменить мне за три недели до свадьбы? Я сама захотела, чтобы ты врал мне, глядя в глаза, чтобы возвращался домой с запахом её духов, чтобы смотрел на меня и говорил «я люблю тебя», а сам через час писал ей сообщения с сердечками? Это я во всём виновата, Марк? Скажи мне. Если я такая ужасная, если я такая трусливая, если я такая неудобная и неправильная — зачем ты вообще был со мной? Зачем сделал предложение? Зачем снял тот дурацкий ресторан, где официант перепутал заказы и мы ели холодную рыбу, а ты сказал, что это был самый счастливый вечер в твоей жизни?
Моё дыхание сбивалось — я говорила и задыхалась, задыхалась и говорила, потому что если бы я сейчас замолчала, то, наверное, просто упала бы на пол и не смогла бы подняться. Грудь ходила ходуном, слёзы застилали глаза, я видела его размытым пятном, но всё равно смотрела, ждала ответа, хотя в глубине души уже знала, что он не скажет ничего, что сможет меня утешить или хотя бы объяснить этот кошмар, в который превратилась наша любовь.
Имя Лены повисло между нами, как третья, невидимая, но вполне осязаемая фигура — она стояла где-то рядом, может быть, за дверью, может быть, в его телефоне, который лежал экраном вверх на кухонном столе и каждые пять минут подсвечивался новыми уведомлениями. Я не смотрела на этот телефон, потому что знала, что увижу там то, что разобьёт мне сердце окончательно — может быть, не осколками, а в пыль, в труху, в ту самую мелкую крошку, которую уже ничем не склеишь.
Марк молчал. Долго молчал. Так долго, что я успела насчитать до тридцати, и каждый новый удар сердца отдавался в висках тупой, пульсирующей болью. Он смотрел куда-то в сторону — на подоконник, где стоял засохший кактус, который мы купили на первой неделе совместной жизни и который я всё забывала полить; на холодильник, украшенный нашими магнитиками из поездок; на потолок, где всё так же некрасиво расходились трещины. Он смотрел куда угодно, только не на меня, и это было хуже всего — это ощущение, что я перестала существовать для него ещё до того, как он произнёс хоть слово.
— Лена здесь ни при чём, — сказал он наконец, и его голос был плоским, мёртвым, как у человека, который повторяет заученную фразу в сотый раз. — Лена — это следствие, а не причина. Причина — ты. Твоя вечная неуверенность. Твои бесконечные «а вдруг», «а правильно ли», «а что ты скажешь», «а не слишком ли много я прошу», «а не слишком ли громко я смеюсь», «а не слишком ли ярко я накрашена». С тобой невозможно находиться рядом, Руслана. Ты как зыбучий песок: чем больше в тебя упираешься, тем глубже тонешь. И дышать нечем. Я задыхаюсь рядом с тобой. Ты чувствуешь? Я не могу дышать, потому что ты постоянно боишься, постоянно сомневаешься, постоянно ждёшь, что я тебя брошу. И знаешь что? Твои страхи стали реальностью именно потому, что ты слишком много думала о них. Ты притянула это своими руками.
Я слушала его и чувствовала, как внутри меня что-то ломается — не с треском, не громко, а почти беззвучно, как ломается сухая ветка под ногой, когда идёшь по лесу и даже не сразу замечаешь этот хруст. Это ломалась моя вера. В него. В нас. В ту сказку, которую я сама себе придумала и в которую так отчаянно хотела верить, несмотря на все тревожные звоночки, несмотря на все ночи, когда я лежала без сна и слушала, как он похрапывает рядом, и думала: «А любит ли он меня ещё? А тот ли это человек? А не ошиблась ли я?».
И самое страшное было даже не в том, что он говорил эту жестокую, несправедливую правду (или то, что он считал правдой), а в том, что я начинала в неё верить. Где-то глубоко, там, где прятался тот внутренний критик, который всегда шептал мне, что я недостаточно хороша, что я всё делаю не так, что я недостойна любви, — там этот голос поднимал голову и довольно кивал: «Вот видишь? Он прав. Ты действительно слишком много боишься. Ты действительно не умеешь жить. Ты действительно во всём виновата сама».
Я зажмурилась — сильно, до разноцветных кругов перед глазами — и заставила себя вспомнить все те моменты, когда он был счастлив со мной. Наше первое свидание, когда мы проговорили до трёх ночи, сидя на лавочке в парке, и он сказал: «С тобой так легко». Нашу первую поездку на море, когда мы потерялись в незнакомом городе, блуждали по узким улочкам часа три и в итоге нашли самый лучший ресторан с видом на закат, и он поцеловал меня при всех, не стесняясь, не оглядываясь. Тот день, когда он встал на одно колено в том самом дурацком ресторане, и его руки дрожали, и голос дрожал, и он сказал: «Я хочу провести с тобой всю жизнь». Был ли тот Марк настоящим? Или это тоже был фасад — красивая картинка, за которой скрывалось вот это: холод, равнодушие, обвинения и женщина из бухгалтерии с дешёвыми духами?
— Тогда зачем? — прошептала я, не открывая глаз, потому что боялась увидеть его лицо. — Зачем ты сделал мне предложение, если я такая? Зачем ты сказал «да», когда я спросила, хочешь ли ты жениться? Зачем ты смотрел мне в глаза и врал, что я — твоё всё, если на самом деле я была для тебя просто... просто временным вариантом? Просто девочкой, которую можно использовать, пока не найдётся кто-то получше, кто-то смелее, кто-то, кто не будет бояться громко смеяться и носить красное платье?
Я открыла глаза. Он стоял на том же месте, но его лицо на секунду — всего на одну короткую, почти невесомую секунду — изменилось. Мне показалось, или в его глазах действительно мелькнуло что-то похожее на боль? Но нет, наверное, показалось. Потому что в следующее мгновение его лицо снова стало каменным, непроницаемым, и он произнёс слова, которые я буду помнить всегда, до последнего своего дня, даже когда состарюсь, даже когда покроюсь морщинами и перестану узнавать себя в зеркале:
— Я думал, что ты изменишься. Честно. В начале я действительно тебя любил — или мне казалось, что люблю. Ты была красивая, загадочная, с этой своей грустинкой в глазах. Я думал: «Я её вытащу, я помогу ей стать смелее, я сделаю её счастливой». Но ты не меняешься, Руслана. Ты как была зажатой, неуверенной в себе девочкой, так и осталась. Ты боишься всего — боишься громко засмеяться, боишься сказать, что тебе нужно, боишься попросить о помощи, боишься даже собственной тени. И я устал. Понимаешь? Я просто устал быть твоей опорой, твоей стеной, твоим спасательным кругом. Я хочу быть с человеком, который сам умеет плавать, а не который хватается за меня и тянет на дно. Я не хочу больше держать тебя за руку на каждом шагу. Я не хочу каждые пять минут доказывать, что ты мне нужна. Я устал, Руслана. Устал, как собака. И я ухожу. Не потому что Лена лучше, а потому что я больше не могу.
Он развернулся и вышел из кухни. Я слышала его шаги по коридору — тяжёлые, решительные, не оставляющие сомнений. Хлопнула дверца шкафа — он взял куртку. Звякнули ключи в прихожей. Секунда тишины — такой огромной, что она заполнила собой всю квартиру, всё моё существо, все мои мысли. А потом дверь открылась и закрылась — не громко, даже аккуратно, будто он просто вышел в магазин за хлебом, а не выходил из моей жизни навсегда, оставляя меня одну посреди разрушенного мира, среди обломков обещаний, среди пепла от сгоревших надежд.
Я осталась одна. В маленькой, тесной кухне, где на плите остывал наш недопитый ужин, где в кружках застыл чай — две кружки, его и моя, стоящие рядышком, как два дурака, которые ещё не знают, что их история закончилась. Я стояла и смотрела на эту кружку — его любимую, с треснувшей ручкой, которую он отказывался выбрасывать, потому что «к ней рука привыкла», — и чувствовала, как внутри меня образуется пустота. Не чёрная дыра, которая всё засасывает, а именно пустота — вакуум, отсутствие чего-либо, какая-то звенящая, почти физически ощутимая пустота на том месте, где раньше были чувства, надежды, планы, будущее.
Сначала не было слёз — только ступор. Я стояла и смотрела в одну точку на стене, где обои чуть отошли от угла, и думала о том, что надо бы их подклеить, но теперь, наверное, уже не надо, потому что квартира эта больше не наша, а я отсюда съеду, и обои эти буду клеить уже новые жильцы, которые ничего не будут знать о нас — о том, как мы ссорились и мирились, как заказывали пиццу по пятницам, как танцевали под дождём на балконе. И от этой мысли — что наша история станет ничьей, исчезнет, как и не было — слёзы наконец пришли. Сначала одна, потом вторая, потом целый поток, который я не могла остановить, даже когда уткнулась лицом в ладони и попыталась зажать рот, чтобы не слышать этих душераздирающих, полузвериных звуков, которые вырывались из моей груди.
Я плакала долго. Может быть, час, может быть, два — я потеряла счёт времени. Плакала на кухне, сидя на холодном линолеуме, обхватив колени руками и раскачиваясь вперёд-назад, как делают маленькие дети, когда у них болит живот или когда они сильно напуганы. Плакала, пока в горле не пересохло, а слёзы не кончились — не потому что боль прошла, а потому что организм просто отказался выдавать их дальше, исчерпав все запасы. А потом я сидела, опустошённая, выжатая, как лимон, и смотрела на свои руки — тонкие, с длинными пальцами, со следами от колец, которые я сняла, потому что носить их теперь не имело смысла. На безымянном пальце осталась бледная полоска — след от кольца, которое он подарил мне в тот самый вечер, с холодной рыбой и перепутанными заказами. Полоска была светлее остальной кожи, и я смотрела на неё, как на могильный камень, как на единственное доказательство того, что всё это было на самом деле, что я не выдумала эту любовь, что она существовала — пусть недолго, пусть с трещинами, пусть закончилась так больно и грязно, но существовала.
В какой-то момент — не знаю, через сколько времени — я встала. Ноги затекли, колени болели, спина ныла, но я заставила себя подняться. Подошла к раковине, открыла холодную воду и умылась, долго, тщательно, смывая с лица соль, следы туши, остатки того дня, который должен был быть обычным, а стал последним. Посмотрела на себя в зеркало — на красные, распухшие глаза, на опухшие веки, на бледную, землистого оттенка кожу — и не узнала себя. Эта женщина в зеркале была не мной. Она была кем-то сломленным, кем-то, кто позволил себя раздавить, кто забыл, что у неё есть крылья, кто слишком долго играла по чужим правилам и проиграла всухую.
И тогда, глядя в это чужое, заплаканное лицо, я приняла решение. Я не знала, каким оно будет, это решение — во всех деталях, во всех пунктах. Я знала только одно: я больше никогда, ни за что, ни ради кого не позволю себе стать тенью. Я больше не буду спрашивать разрешения на то, чтобы быть собой. Я больше не буду носить то, что удобно другим, дружить с теми, кого одобряют, работать там, где велят. Я хочу красное платье. Я хочу громко смеяться, даже если кто-то считает это неприличным. Я хочу пить кофе по утрам и чувствовать, что этот день принадлежит мне. Я хочу море. Я хочу свободу. Я хочу дышать полной грудью, не оглядываясь, не боясь, не ожидая удара в спину.
Через три дня я продала кольцо. Через неделю подала заявление на увольнение. Через две — нашла в интернете маленький прибрежный городок и кофейню, которую можно было арендовать на лето.
Я надеялась, что хотя бы сейчас выбрала верный путь.
Глава 2
Когда самолёт пошёл на посадку, я прильнула к иллюминатору так сильно, что, наверное, со стороны выглядела глупо — нос приплюснут к стеклу, дыхание запотевает крошечное пятнышко, а сердце колотится где-то в горле. Но мне было всё равно. Потому что внизу, внизу раскинулась она — моя новая жизнь. Мы приземлялись в столице королевства Сан-Мирелла, маленькой европейской страны, о которой большинство людей даже не слышали, а те, кто слышали, пожимали плечами: «А, это там, где виноградники и старые замки?» Да, там. Где виноградники, где старые замки, где море цвета сапфира и где находится город Порт-Венто — столица этого крошечного королевства, которое я выбрала себе для перезагрузки, потому что мне нужна была не просто поездка, а настоящее бегство. Не в другую квартиру, не в другой район Москвы, а в другую страну, с другим языком, другими запахами, другой жизнью. Королевство Сан-Мирелла занимало всего несколько сотен квадратных километров на берегу Лигурийского моря, и Порт-Венто был его жемчужиной — старинный портовый город с населением едва ли в пятьдесят тысяч человек, с узкими улочками, где до сих пор жили потомки тех самых моряков, которые основали это королевство ещё в тринадцатом веке. История здесь чувствовалась в каждом камне, в каждой вывеске, в каждом, даже самом крошечном, переулке.
С высоты птичьего полёта Порт-Венто выглядел как драгоценность в оправе из холмов — разноцветные домики лепились друг к другу на склонах, будто старые знакомые, которым не тесно даже на самом крошечном пятачке, между ними петляли узкие улочки, похожие на запутанные нити, а в самом центре, у старого королевского пирса, покачивались на волнах не только рыбацкие лодки, но и небольшие яхты — Порт-Венто был столицей, пусть и крошечной, а значит, здесь иногда появлялись туристы, дипломаты и даже члены королевской семьи, которые жили в своём дворце на вершине холма. Но сейчас, с высоты, я не видела ни королей, ни дипломатов — только море. Бесконечное, глубокое, сапфировое у горизонта и пронзительно-бирюзовое там, где волны целовали песок. Оно дышало, оно жило, оно перекатывалось тысячами солнечных бликов, от которых у меня защипало в глазах — то ли от яркости, то ли от счастья, которое вдруг, неожиданно, как солнечный удар, накрыло меня с головой.
Я читала про Сан-Миреллу всё, что могла найти, ещё в Москве — когда лежала ночами без сна и прокручивала в голове тысячи «а вдруг». Королевство это было крошечным, почти игрушечным, но с богатой историей: его основали в тринадцатом веке итальянские моряки, бежавшие от междоусобных войн, и долгие годы оно сохраняло независимость благодаря выгодному расположению и умелой дипломатии. Сейчас Сан-Миреллой правила королева Элеонора, пожилая женщина с печальными глазами, которую местные любили за то, что она не лезла в политику и жила тихо в своём дворце, занимаясь благотворительностью. Столица, Порт-Венто, была главными воротами страны — именно сюда приплывали торговые суда, именно здесь находился единственный международный аэропорт, именно отсюда уходили поезда в соседнюю Италию. Но при всём при этом Порт-Венто оставался уютным, почти провинциальным городом, где все знали всех, где по субботам работал рынок, где пекарни открывались в пять утра и пахло свежим хлебом на всю набережную.
Здесь не было торговых центров и ночных клубов, не было пробок и суеты. Зато здесь были узкие мощеные улочки, на которых сохранились фонари восемнадцатого века, старый королевский маяк, который каждую ночь вращал своим лучом, указывая путь кораблям, и площадь Королей — маленькая, вымощенная розовым мрамором, с фонтаном в виде дельфина и кафе, где подавали лучший в мире джелато. Я представляла себя там — сидящей за столиком, с чашкой кофе в руках, беззаботной и свободной — и от этих картинок становилось тепло на душе.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

