Человек, который видел пустоту. Пять опытов апокалиптического сознания: от Достоевского до кастрюли с двойным дном
Человек, который видел пустоту. Пять опытов апокалиптического сознания: от Достоевского до кастрюли с двойным дном

Полная версия

Человек, который видел пустоту. Пять опытов апокалиптического сознания: от Достоевского до кастрюли с двойным дном

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Человек, который видел пустоту

Пять опытов апокалиптического сознания: от Достоевского до кастрюли с двойным дном


Вячеслав Кон

Валерия Береснева

© Вячеслав Кон, 2026

© Валерия Береснева, 2026


ISBN 978-5-0069-8862-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Пролог у последней черты

Вместо вступления

Сцена представляет собой нечто вроде пространства. Трудно сказать, комната это или поле, кухня или небо. Стены есть – и их нет. Есть свет – но неясно, откуда он падает. Есть несколько стульев, табуретка, стол, на столе чайник. Немецкий. Дорогой. Или не немецкий – неважно.

Чайник молчит.

В пространстве – люди. Их пятеро. Они не сразу замечают друг друга. Кажется, каждый думал, что пришёл один.

Петяков (сидит на табуретке, ступни грязные, смотрит на них с интересом): – Ну вот. Опять.

Семочкин (стоит у стены, держится за голову): – Это не стена. Это… (трогает) Это стена. Или нет? Я запутался. У меня диссертация про апокалиптическое сознание, а я даже не могу понять, стена это или…

Подпольный человек (сидит в углу, не поднимая глаз): – Стена – она стена и есть. А то, что она расступается – так это всегда. Просто вы не замечали. Вы чай пьёте, колбасу покупаете, а стены – они уже давно… (замолкает)

Свидетель (стоит у воображаемого окна, смотрит вдаль): – Не стена расступается. Мир истончается. Сквозь него уже проступает… (пауза) София. Или бездна. Я ещё не решил.

Лирический герой (стоит в центре, не двигаясь): – А здесь – всё та же гладь реки, Всё та же девушка у брода, И та же в небе непогода, И те же в сердце холодки.

(Молчание. Петяков поднимает голову.)

Петяков: – Слушайте, а где ангел? Тут должен быть ангел. С трубой. Маленькой такой, медной. Похожей на…

Свидетель: – Ангел не придёт. Ангел – это когда ещё есть кому трубить. А сейчас… (оглядывается) Сейчас уже никто не придёт.

Подпольный человек: – Это вы так думаете. А может, он уже пришёл. И застрял. В дверях. Или в стене. Или в этой… (кивает на чайник) Или он сам – чайник. Кто знает.

Семочкин (оживляется): – Чайник – это важно. Чайник – это предмет. Предмет – это то, что остаётся, когда всё остальное… (запнулся) Я писал об этом. В «Кастрюле с двойным дном». Там двойное дно у всего. У апокалипсиса тоже.

Лирический герой: – Не двойное дно. Двойное зрение. Я вижу – и то, что есть, и то, что будет. Или уже было. Не различить.

Петяков (встаёт, подходит к чайнику, трогает): – Холодный. Надо поставить.

(Он ставит чайник на плиту. Плиты нет, но он ставит. Зажигает газ. Газ зажигается.)

Свидетель: – Вы думаете, это поможет?

Петяков: – Чайник должен закипеть. Если закипит – значит, ещё не конец.

Подпольный человек: – А если не закипит?

Петяков: – Тогда конец.

(Смотрят на чайник. Молчание.)

Семочкин: – Я читал у одного философа… или у себя в диссертации… что апокалиптическое сознание – это не когда ты боишься конца. Это когда ты не можешь сделать вид, что всё в порядке.

Подпольный человек: – Это я писал. Или не я. Не важно. Важно другое: когда ты это видишь – пустоту, которая под всем, – ты уже не можешь обратно. Даже если чайник закипит. Чай уже никогда не будет прежним.

Лирический герой: – Я знаю. Я выходил на шаткий мост. Под ним – ни зги. Одно дыханье. И чудилось: само Молчанье раскрыло тысячу зрачков.

Петяков (не оборачиваясь): – И что ты там видел?

Лирический герой: – Себя. Смотрящего.

(Чайник начинает шуметь. Не кипит ещё, но шумит.)

Свидетель: – А я видел другое. Я видел, что даже сквозь эту пустоту – или эту бездну, или этот хаос – проступает свет. Не от нас. Не в нас. Но сквозь нас.

Подпольный человек: – Свет? Какой свет? Я вижу только фальшь. Фальшь всего, что делает вид, будто оно есть.

Свидетель: – А вы видели, что делаете вид? Что вы – есть?

Подпольный человек (молчит, потом тихо): – Видел. И это – самое страшное.

Семочкин (достаёт блокнот, начинает записывать): – Надо записывать. Если записывать – значит, ещё есть кому записывать. Значит, я есть.

Петяков (оборачивается): – Или тебе только кажется. Но кажимость – она тоже есть. И это уже что-то.

(Чайник закипает. Пар идёт вверх, образует облачко, похожее на карту незнакомой страны.)

Свидетель (глядя на пар): – Может быть, это и есть апокалипсис.

Подпольный человек: – А может быть, просто чай.

Лирический герой (тихо, как бы про себя): – И только в памяти – провал, Как будто музыка звучала…

Петяков (разливает чай по кружкам. Кружек пять. Одна – с отбитой ручкой): – Кому с отбитой?

Семочкин: – Мне. Я привык.

(Все берут кружки. Пьют. Молчат.)

Подпольный человек: – Странно. Мы здесь. Вместе. Хотя каждый думал, что он один.

Свидетель: – Может быть, это и есть… не знаю, как назвать.

Семочкин: – Связь. Связь смотрящих в пустоту.

Петяков: – Или тех, кто ставит чайник, когда приходит ангел. Или не приходит.

(Пауза.)

Лирический герой: – А что дальше?

(Все смотрят на чайник. Чайник остывает. Пар рассеивается.)

Свидетель: – Не знаю.

Подпольный человек: – Никто не знает.

Семочкин: – Это и есть… (записывает в блокнот) Это и есть апокалиптическое сознание. Когда ты не знаешь, что дальше, но продолжаешь пить чай.

Петяков (отставляет кружку): – Ну вот. Апокалипсис.

(Пауза. Кто-то смеётся. Непонятно, кто.)

Голос из-за сцены (может быть, автора, может быть, чей-то ещё): – Разница, как вы понимаете, уже не имеет значения.

(Свет медленно гаснет. Остаётся только чайник на столе. Он стоит. Он есть. Потом гаснет и он.)

Конец пролога


Предисловие от составителя: вместо манифеста

1. О чем эта книга

Эта книга – о том, что происходит с человеком, когда мир перестаёт быть фоном и становится вопросом. Когда стены начинают расступаться, потолок исчезает, а в очереди за колбасой вдруг открывается бездна. Это книга об апокалиптическом сознании – не как о наборе пророчеств и не как о психопатологии, но как о способе присутствия, который время от времени посещает каждого, кто слишком долго смотрел на заварку, раскручивающуюся в кипятке.

Но сразу предупрежу: здесь вы не найдёте ответа на вопрос «когда?». И даже «как?» – не вполне. Здесь – пять попыток удержать вопрос, пять голосов, которые говорят об одном, но так по-разному, что кажется – говорят о разном. И это не недостаток, а главное свойство апокалиптического сознания: оно не терпит монолога. Оно распадается на голоса, и только в их полифонии, возможно, проступает нечто похожее на правду.

2. Жанр: философская стилизация как метод

Читатель вправе спросить: что это за жанр? Не литературоведение, не чистая философия, не художественная проза в привычном смысле. Это – философская стилизация.

Под этим термином я понимаю особый способ письма, при котором автор не реконструирует стиль «вообще», но пытается уловить самую сердцевину мыслительного и языкового жеста конкретного писателя или философа, чтобы продолжить его – не имитируя, но отвечая ему на языке, который тот мог бы (или не мог бы) признать своим.

Методология этой книги строится на нескольких принципах.

Принцип 1: не имитация, но реконструкция оптики

Моя задача – не «написать, как Достоевский» или «как Булгаков». Это было бы филологическим подражательством, которое, как правило, заканчивается пародией. Вместо этого я пытаюсь восстановить оптику автора: его способ видеть апокалиптическое сознание, его ключевые антропологические фигуры, его аффективный тон, его отношение к быту и к трансцендентному. Стилизация здесь – не самоцель, но инструмент философского анализа, позволяющий прожить мысль в её интонационном и ритмическом теле.

Принцип 2: диалог голосов, а не монолог автора

Каждый раздел книги состоит из двух частей: художественной стилизации (где авторский голос звучит в первом лице) и методологической реконструкции (где этот голос анализируется уже в регистре философской антропологии). Между этими частями нет жёсткой границы: стилизация уже содержит в себе метод, метод возвращается в стилизацию. Так создаётся полифония, в которой голос автора-составителя (мой голос) не заглушает, но усиливает и связывает другие.

Принцип 3: соавторство как антропологический жест

Последний раздел книги (о Вячеславе Кон) выходит за рамки стилизации в привычном смысле. Здесь методология становится частью самого текста: автор объявляет себя «модулятором», а читателя – соавтором. Финальная чистая страница – не формальность, но последовательное проведение принципа: апокалиптическое сознание не может быть описано до конца, потому что оно всегда чьё-то. И если книга о нём, то последнее слово должно остаться за тем, кто её читает.

Принцип 4: единство сквозного мотива

Все пять разделов связаны сквозными образами, которые переходят от автора к автору, меняя свой регистр. Главный из них – чайник. У Достоевского он появляется в финале как знак возвращения к быту, но быту, уже изменившему свой вкус. У Булгакова он растворяется в «действовании» – молитве в убогой квартире, которая есть такой же бытовой жест, как заваривание чая. У Хармса чайник становится онтологическим центром: его ставят, когда приходит ангел, и он не исчезает, хотя должен исчезнуть. У Блока чайника нет, но есть «топор на конском шляхе» – бытовая деталь, которая оказывается знаком суда. У Кон чайник возвращается на первых же страницах, но уже как предмет философской рефлексии: «я пью чай или чай пьёт меня?». Этот сквозной образ – не просто игра, но методологический ключ: апокалиптическое сознание всегда разворачивается на кухне, даже когда кажется, что речь идёт о небесах.

Принцип 5: академическое и художественное как неразрывное

Книга написана на границе жанров, и это сознательный выбор. Апокалиптическое сознание, как показывают все пять авторов, не терпит чистого разделения. Оно не бывает только «философским» или только «художественным». Оно всегда – и то, и другое одновременно. Поэтому я отказался от привычной дистанции исследователя, пишущего «о» предмете, и попытался войти в пространство, где о предмете можно говорить только изнутри его интонации.

3. Почему именно эти пять?

Выбор авторов не случаен.

Достоевский задаёт исходную антропологическую матрицу: апокалиптическое сознание как обнажение бездны сквозь быт. Именно у него впервые в русской культуре «очередь за колбасой» становится местом метафизического откровения.

Булгаков (Сергей Николаевич, а не Михаил Афанасьевич) даёт богословскую огранку этой интуиции: апокалипсис – не конец, а воспоминание о начале, не катастрофа, а откровение. Его «софийная оптика» позволяет увидеть, что распад мира не есть последняя реальность.

Хармс совершает радикальный переворот: он снимает онтологическую серьёзность, превращая апокалипсис в абсурдный случай. Ангел у него застревает в дверях, труба засоряется, конец многократно объявляется, но не наступает. Это не обессмысливание темы, но обнажение её скрытой абсурдности.

Блок возвращает трагическое напряжение, но уже в символистском ключе: апокалипсис у него – ожидание, которое длится и не разрешается. Между бытом и бездной нет прорыва, но есть музыкальное напряжение, которое и есть форма присутствия.

Вячеслав Кон (современный автор, философ и прозаик) замыкает эту траекторию: он соединяет все предыдущие голоса в постмодернистской игре, где апокалипсис оказывается двойным дном, сингулярностью, пространством соавторства. У него – не конец, а бесконечная промежуточность, в которой остаётся только одно: ставить чайник и ждать, когда закипит вода.

Вместе эти пять голосов образуют не хаотический набор, но антропологическую траекторию: от экзистенциального надрыва через богословскую ответственность и трагический символизм к абсурдному приятию быта и, наконец, к постмодернистской игре соавторства. На каждом этапе апокалиптическое сознание не исчезает, но меняет свой регистр, способ презентации и отношение к тому, кто это сознание высказывает.

4. Несколько слов о границах

Эта книга – не филологическое исследование. Я не претендую на то, что эти тексты «в точности» воспроизводят стиль названных авторов. Это было бы невозможно и, возможно, не нужно. Это скорее диалог с их оптикой, попытка услышать, как звучала бы их интуиция, если бы они писали сегодня – или если бы они писали не то, что они написали, а нечто, что они могли бы написать, но не написали.

Я также не претендую на полноту. Каждый из пяти авторов мог бы стать предметом отдельного тома. Моя задача – не исчерпать их, а ввести в полифоническое поле, где они начинают слышать друг друга.

5. Приглашение

Особое место в этой книге занимает последний раздел, посвящённый Вячеславу Кон. Здесь автор (или, как он сам себя называет, «модулятор») приглашает вас к соавторству. Чистая страница в финале – не формальность. Это приглашение: написать свой собственный апокалипсис. Или не писать. Или написать, а потом выйти на кухню, поставить чайник и решить, что это был просто чай.

Потому что разница, как вы понимаете, уже не имеет значения.

Автор-составитель

Март 2026

Посвящаю Александру Викторовичу Маркову


Раздел 1

Ф. М. Достоевский: обнажение бездны

«Я думаю, что человек и должен быть несчастлив, иначе ему скучно будет»

– Из записок подпольного


«Человек, который видел пустоту»

Так мог видеть Ф. Достоевский

[Текст стилизации – см. ниже]


Метод Достоевского в исследовании апокалиптического сознания: опыт реконструкции

[Текст методологического анализа Достоевского – см. ниже

Раздел 2

С. Н. Булгаков: апокалипсис как воспоминание

«Мир есть София – не только по своему происхождению, но и по своей сущности»

– С. Н. Булгаков, «Свет Невечерний»


«Апокалипсис как воспоминание»

Так мог сказать С. Булгаков

[Текст стилизации – см. ниже]


Метод С. Н. Булгакова: апокалиптическое сознание как воспоминание и действование

[Текст методологического анализа Булгакова – см. ниже]

Раздел 3

Д. И. Хармс: апокалипсис как абсурдный случай

«Меня интересует только „вздор“, только то, что не имеет практического смысла»

– Д. И. Хармс, из дневников


«Случай с апокалипсисом»

Так мог написать Д. Хармс

[Текст стилизации – см. ниже]


Метод Д. И. Хармса: апокалиптическое сознание как абсурдный «случай»

[Текст методологического анализа Хармса – см. ниже]

Раздел 4

А. А. Блок: апокалипсис как ожидание

«И вечный бой! Покой нам только снится»

– А. А. Блок, «На поле Куликовом»


«Глазами в бездну»

Так мог сказать А. Блок

[Текст стилизации – см. ниже]


Метод А. Блока: апокалиптическое сознание как ожидание Прекрасной Дамы, обернувшейся бездной

[Текст методологического анализа Блока – см. ниже]

Раздел 5

Вячеслав Кон: апокалипсис как двойное дно

«Автор – не автор. Автор – модулятор. Читатель – соавтор»

– Вяч. Кон, из интервью


«Апокалипсис как двойное дно (фрагменты для соавтора)»

Так пишет В. Кон

[Текст стилизации – см. ниже]


Метод Вячеслава Кона: апокалиптическое сознание как сингулярность и соавторство

[Текст методологического анализа Кона и логической связи с предыдущими разделами – см. ниже]


«Человек, который видел пустоту»

Так мог видеть Ф. Достоевский

Я вам скажу, может быть, страшную вещь. А впрочем, что же страшную? Вы все, пожалуй, сочтёте это за бред или за праздное умствование, от которого у вас заноет поясница и захочется чаю. А ведь это-то и есть самое страшное: что вы захотите чаю. В том-то и весь ужас, что вы непременно захотите чаю, когда нужно будет заглянуть в бездну.

Я говорю об апокалиптическом сознании. Не о тех книгах с нарисованными зверями, не о трубах и не о старцах, восхищённых на облака. Нет-с. Я о том состоянии, когда вдруг, ни с того ни с сего, среди самой, казалось бы, обыденной жизни, – например, когда вы чистите сапоги или ждете своей очереди к зубному врачу, – вдруг спадают все покровы, и вы видите: всё идёт к концу. И не в переносном, не в поэтическом смысле, а самым буквальным, арифметическим образом. Всё. И вы вместе со всем.

Это чувство, знаете ли, не похоже на страх. Страх – он животный, он заставляет вас бежать, прятаться, бить в набат. А это – тоска. Такая тоска, что стены начинают расступаться, потолок исчезает, и вместо неба вы видите какую-то чудовищную, равнодушную математику. Закон всемирного тяготения, например. Или энтропию. Я в этих науках, признаться, не силён, но суть понимаю: всё стремится к рассеянию, к нулю, к молчанию. И вот это молчание – оно обрушивается на вас не тогда, когда вы один в тёмной комнате, а тогда, когда вы стоите в очереди за колбасой, и слышите, как кто-то позади вас говорит: «А мне, пожалуйста, докторской, граммов триста».

И вы смотрите на этого человека, на его пальцы, перепачканные мелом или, может быть, чернилами, на его шею, и думаете: «Зачем? Зачем докторской, если завтра, может быть, – а может быть, и сегодня, сию минуту, – всё это, включая докторскую, включая прилавок, включая самую способность желать, перестанет существовать не потому даже, что кто-то злой пришёл и разрушил, а потому что само желание есть лишь временное, болезненное искривление этой самой великой пустоты?».

И знаете, что самое мучительное в этом сознании? Не сам конец. Конец – он даже облегчает, потому что когда уже нечего терять, то наступает этакое оцепенение, почти блаженство. Самое мучительное – это фальшь. Фальшь всего, что продолжает делать вид, будто оно есть. Вы идёте по улице, а навстречу вам девушка, весёлая, щеки румянцем горят, платок ветром раздувает. Она спешит на свидание. И она – есть. Она существует, она верит в это своё существование, как в каменную стену. А вы знаете, что она – не стена, а так, облачко, которое развеется от первого дуновения настоящего ветра. И вам хочется крикнуть ей: «Куда же ты? Остановись! Ведь ничего же нет!».

Но она не остановится. И это-то и есть апокалипсис – не гром среди ясного неба, а то, что никто не останавливается. Что даже перед лицом очевидной, математически доказанной гибели человечество будет чистить сапоги, покупать докторскую колбасу, влюбляться и ревновать. Будет писать умные книги о том, как нужно переустроить общество, чтобы жить лучше. Жить лучше! Когда жить-то, в сущности, нечем и негде, потому что места-то этого, которое мы называем «мир», по сути, и нет, а есть лишь временная рябь на поверхности той самой… ну, назовём её бездной.

Я думаю иногда: а может, я сумасшедший? Может, это оттого, что я слишком много думал, слишком много читал или, напротив, мало спал? И тогда я начинаю завидовать этому человеку с докторской. Ей-богу, завидую. У него, может быть, жена, дети, он ругается с женой из-за того, что она много тратит на шляпки, он злится, он кипит, он реален в своей злости. А я? Я смотрю на свою злость и вижу в ней тоже только рябь. Я даже любить не могу по-настоящему, потому что когда начинаю любить, то сейчас же вижу конец: её глаза, её губы, её смех – всё это будет поглощено, и поглощение это уже началось, прямо сейчас, сию секунду.

Но вот что ещё, может быть, самое главное, я вам скажу: в этом апокалиптическом сознании, в этой тоске до тошноты, вдруг, на самом донышке, является одна нелепая, невозможная мысль. Мысль о том, что если я чувствую эту пустоту так остро, если я мучаюсь ею до физической боли, – значит, я не пустота. Значит, во мне есть что-то, чему эта пустота – ненавистна. И если во мне есть это «что-то», то, может быть, оно есть и ещё в ком-то? Может быть, в той девушке с румянцем? Может быть, в раздражённой очереди за колбасой?

И тогда я начинаю всматриваться в лица. Ищу этот ответный ужас, ищу тех, кто тоже уже не может пить чай, потому что чашка, стена, сосед – всё это кажется призрачным. И когда я нахожу такого человека (а такие попадаются, о, они попадаются, особенно среди самых тихих, незаметных, тех, кто сидит на скамейке и кормит голубей), то между нами возникает связь, страшнее и крепче всякой любви. Связь двух людей, которые смотрят в одну и ту же пустоту и не отворачиваются.

И вот тут-то, господа, и таится главный соблазн. Потому что из этого смотрения можно сделать культ. Можно объявить себя пророками, а всех остальных – слепыми скотом. Можно начать презирать тех, кто покупает докторскую. Или, что ещё хуже, можно возомнить себя спасителями, взять на себя право – ведь правда, отчаяние даёт страшное право! – взять на себя право ускорить этот конец, чтобы, так сказать, прекратить эту мучительную фальшь бытия.

Но тут я вам скажу последнее, самое главное слово. Если уж я, человек апокалиптического сознания, решил, что мир – это фальшь, то ведь и я сам – часть этой фальши. И мое желание «ускорить» или «спасти» – такая же фальшь. И значит, единственное, что мне остаётся – это не отворачиваться от пустоты, но и не бежать от тех, кто ещё верит в докторскую колбасу. А просто быть рядом. Смотреть на пустоту и держать в голове эту нелепую, невозможную мысль: «А может быть, пустота эта и есть та самая великая полнота, только мы, по слабости нашей, не умеем её видеть, кроме как через ужас?».

Вот за эту мысль я и держусь. И когда она покидает меня, я иду на кухню, ставлю чайник и говорю себе: «Ничего, ничего. Сделаем вид, что мы есть. Сделаем вид, что всё имеет смысл. Может быть, эта наша игра – и есть единственное, что всерьёз противостоит… ну, тому, чему противостоит». И тогда я даже наливаю чай и, представьте, пью его, как самый обыкновенный человек. Но чай уже никогда не имеет прежнего вкуса. И это, может быть, и есть апокалипсис.

Метод Достоевского в исследовании апокалиптического сознания: опыт реконструкции

1. Онтологизация обыденного (или «метафизика очереди за колбасой»)

Достоевский принципиально отказывается от эзотерической или пророческой интонации в разговоре о конце. Апокалиптическое сознание у него раскрывается не в храме, не в пустыне и не в видениях старцев, а в предельно приземлённых, бытовых сценах: чистка сапог, очередь к зубному врачу, покупка докторской колбасы.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу