Злой Добрый Шубин
Злой Добрый Шубин

Полная версия

Злой Добрый Шубин

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Анна Ревякина

Злой добрый Шубин

Забойные донбасские шутихи

Фолк-роман

* * *

© ООО «Лира», 2026

© Ревякина А. Н., 2026

© Иллюстрации, Марат Магасумов, 2026

* * *

Моим детям, Саше и Васе, чтобы знали и всегда помнили, откуда они родом, чья кровь в них течёт…


Зачин


Было то в самом начале девяностых годов прошлого века. Прошлого – это двадцатого, когда и война Мировая почти полвека как отгремела, и Юрий Гагарин в космос уже слетал, и страна красная только что распалась с треском.

Папка мой, Николай Михайлович Ревякин, в славном городе Донецке – городе шахтёрском да благословенном – приходил домой с работы, ног и рук не чуя от лютой усталости. Глаза у папки были лазоревые, с поволокой, словно чёрным мягким герленовским карандашиком подведённые, ресницы густющие, щёки впалые, подбородок волевой, квадратный, с ямочкой милейшей. В кино с такой внешностью сниматься, но никак не в шахту за нашими каменьями-черноцветами лазать. А папка лазал, и друзья его лазали. Такие же красивущие, как и мой папка, добрые его друзья по забою.

Мне-то он папка, папа, папочка, а им всю жизнь Михалычем был. Михалыч то, Михалыч cё, подсоби, выручи, допоможи, одолжи до получки, айда рыбачить и далее по жизненному списку будничных дел. Приходили папкины друзья к нам по праздникам, главный из которых, конечно, тот, что в конце лета. Садились на кухне за накрытый белою скатёркой стол, ели, пили, пировали. На столе в последнее воскресенье августа такие яства стояли, каких мы не то что в обычные дни не пробовали, а и в Новый год не видели. Говорю же – главный праздник, и праздновали его соответствующим образом, и тосты у них были особенными. Слово у них ещё такое имелось – процветание. Так и говорили: «Процветаем мы, процветали и будем впредь». Я, маленькая, думала всё: чего это они про цветы да про цветы говорят, а цветов никаких на столе нет. Не разумела слово, по-своему понимала.

Двери на кухню процветающие мужи закрывали плотно, только двери те со стеклом были, от мух двери, но никак не от любопытных подрастающих девок. Если поднапрячься, можно было многое услышать из того, что детской кубышечке переваривать не положено.

Говорили о Шубине. Кто такой? Дух горный. Другой бог. Волосатый, злой, но иногда и добрый. Живёт в шахте, наверх ни ногой (ноги у него с копытами, во дела!), света солнечного боится, а по подземельям гуляет вольно, видит во тьме на километры вперёд и вниз, и сквозь пласты тоже. Всесильный! Покровительствует шахтёрам и их семьям, а до других ему дела нет, не в его ведении все остальные, над ними власти никакой не имеет да и не хочет иметь.

Друзья уходили ближе к полуночи, иногда даже за полночь, а мы с папкой принимались со стола убирать, чтобы на утро гармы́дер[1] не оставлять. Папка посуду мыл, я её полотенцем вафельным вытирала. И пока мыли-вытирали, я всё у родителя выпытать пыталась про Шубина. Кто же он такой? Как выглядит точно? И видел ли его папка самолично или только слышал о нём.

Папка мой был прагматиком, что называется, до мозга костей, ни в какие абстракции не верил, но к Шубину относился крайне серьёзно. Не как к сказочке для любимой младшенькой дочери, а как к великой шахтёрской тайне, которую надо хранить глы́боко внутри и никому не рассказывать.

– Ну, мне-то можешь открыться, – канючила, – папочка, я никому не расскажу, обещаю.

– Клянёшься?

– Чем хошь! Расскажи только…

И рассказывал в лёгком праздничном хмелю. Наутро же, как просыпались мы и садились завтракать, говорил: «Что вчера было, то забудь. Всё забудь, до последнего словечка». А я и забывала, как тут не забыть.

Во-первых, школа общеобразовательная, что клинок дамоклов али страда, в том смысле, что страданий зубрильных полная до краёв, уроки денно и нощно учить приходилось. Во-вторых, осень хрупкая донецкая, сухая райская осень, половину из которой гуляла я по бульвару Пушкина, в листья с головою ныряла – то брассом, то кролем. Пловчиха. А ещё музыкой заниматься надо было, собаку выгуливать. Всё забывала. До словечка. Как папке и обещала. Умница доченька.

Стоял уже ноябрь. Слякотно было – что внутри, что снаружи. Под ногами хлюпало, в носу аналогично. Прогноз погоды – мряка[2], прогноз мятущейся души – такой же.

Брели мы с карликовой пуделихой Динкой по двору, пуделиха моя со всеми собаками облаяться успевала за недолгую прогулку. Вот же характер! Красивая собацюга, только нестриженная давно, лохматая, грязная от ноября. На шее ошейник – красный, бархатный. От ошейника поводок – красный, кожаный.

На мне красное шерстяное пальто с чёрными лацканами и ботики рыжие. На голове шляпка фетровая с крошечной алой розочкой. Cherchez la femme[3] и всё такое. В общем, вид мы с пуделихой имели не только презентабельно-загадочный, но и весьма кинематографичный.

Шли мы с Динкой вброд по донецкой поздней осени, мокрые листья по колено, и разговоры разговаривали.

– Что, Динка, сейчас тебе снова лапы мыть и пузо тоже.

Динка в ответ умным глазом из-под косматой чёлки стреляла: «Да уж, будь добра…»

Подошли к подъезду и увидели папку, он с другой стороны дома шёл нам навстречу – мимо будки сапожника-алкаша, мимо мусорки переполненной. Что хошь сейчас отдала бы, чтобы снова папку таким увидать – живым, здоровеньким. Ему только сорок пять лет стукнуло тогда, совсем молодым мужчиной был.

– Смотри, Динка, папка идёт, он тебе лапы и помоет, – хихикнула я.

А Динка хоть и небольшая в холке была, а сильная, сорвалась с поводка и к папке стрелою устремилась. Растявкалась и уписалась от счастья. Впервые в жизни такое с ней стряслось. Словно я её вообще не выгуливала. Не пуделиха, а слониха в некотором смысле, без подробностей.

– Элефантиха Динка, – пошутил папка, как увидел такие делишки, – здравствуйте! Приятно познакомиться… Я тоже очень рад вас видеть!

В ноябре рано темнеет. Пока мы Динку всю как следует помыли, а не только лапы с пузом, пока обтёрли махровым полотенцем, пока папка ужин приготовил, совсем темно на улице стало. Не так, как в шахте, конечно, а обычной земной чернильной темнотой стемнело. Собрались садиться есть, как погас и искусственный свет. Не в одной нашей отдельно взятой квартире, а во всём квартале. И в соседнем, кажется, тоже. Кинулись, а свечей нет, все пожгли. Тогда в Донецке часто электричество отключали: страна наша окраинная очень бедно жила. Раньше, при Советах, – богато, а в независимую бытность – бедно.

Папка принёс коногонку[4] из коридора, включил её, направил луч на потолок. Жёлтый луч упрямого коногонного света. Достал из бара в зале бутылку, содержимое её плеснул в две маленькие рюмочки. Три тарелки поставил, одинаково наложил на них нехитрую еду – макароны, котлету и разрезанный на четыре части солёный невкусный огурец.

– Папа, мы кого-то ждём? Дядь Саша, что ли, придёт?

– Нет, дядя Саша не придёт. Никого не ждём, но так надо… Не бери в голову.

– Папа, мне страшно. У тебя всё в порядке?

– Да, всё нормально. Не бойся, – и широко улыбнулся булатными зубами.

От этой его улыбки мне стало не по себе…

– Папа, для кого третья тарелка и рюмка?!

– Для Шубина.

– Как это понимать? – меня тревога охватила, захотелось выбежать из кухни в тёмный коридор, дойти по стеночке до спальни и спрятаться под одеяло.

– Понимать так, что сейчас мне надо отблагодарить Шубина. Он очень помог нам на смене. Давай просто сядем и поедим, не задавай вопросы, у меня нет ответов. Сегодня нет.

В это мгновенье, прямо на фразе «Сегодня нет», на кухне включился свет. У нас в той давней квартире по улице Челюскинцев такой звонок специфический был, что, когда давали электричество, он тоже оживал и начинал играть мелодию. Впечатление – словно кто-то пришёл и позвонил, чтобы пустили. Я аж вскрикнула от неожиданности.

Динку звонок тоже равнодушной не оставил. Дело в том, что собака наша с младых лет была невероятно музыкальной. Она любую мелодию воспринимала как приглашение к пению – скулежу, если выражаться точно. Звонок играл, Динка подскуливала, на столе стояли три тарелки, одна из которых предназначалась для кого-то невидимого. Того, кто совершенно точно в тот миг находился за нашей дверью в обшарпанном подъезде и ждал, когда же ему двери отворят.

Папка выключил коногонку и отнёс её в коридор на обычное место, рядом с жёлтым телефонным аппаратом. На его корпусе был наш тогдашний номер написан – 92–10–94. Сколько лет уж прошло, а я помню его. Да и разве можно такое забыть? Иногда думаю: а что, если позвонить по нему, вдруг папка трубку снимет и что-то такое скажет, чего раньше никогда мне не говорил?

Та наша квартирка на Челюскинцев была райским местом, только тогда я этого не понимала. Спустя тридцать лет пришло осознание. И сейчас папка тоже в раю. Может, номер рая остался прежним? Чушь, конечно, но хочется верить…

Ужинали молча под тарахтящий телевизор. Я всю порцию съела, только невкусный огурец проигнорировала. Папка свою еду едва поковырял. Третья тарелка осталась стоять нетронутой. А в местных новостях сюжет показали о том, что на папкиной шахте метан взорвался, но никто не пострадал, всех горняков подняли на поверхность живёхонькими. И корреспондентша на фоне проходной в белой каске и красном пальто – Анна Карецкая.

Почему запомнила? Так созвучно Карениной же. Вот она те слова и сказала: «Никто не пострадал».

– Это самые главные слова в мире, – буркнул себе под нос папка.

– Чё?

– Глухих повезли. Никто не пострадал – самые главные слова!

– Как «почти не считается»? – зачем-то ляпнула я.

– Ну да, что-то вроде того, – ответил папка.

Христина


В ночь на первое декабря того же года снег выпал. Первый ласковый хрупкий снежок. Выпал, а к обеду растаял, как и не бывало. Первый снег в нашем южном краю – что-то вроде Dolania Americana. Взрослые самцы этого вида подёнок живут не более часа, а самки и того меньше – около пяти минут. Делятся ли снежинки на мальчиков и девочек? Подобно тому как рукотворные снежные фигуры о трёх шарах бывают в зависимости от настроения маленьких скульпторов снеговиками или снеговичками, то есть снежными бабами.

Под утро сон был. Мóторошный[5] и чёткий, словно и не сон, а сильно замедленный фильм из старых. Не чёрно-белый, но близкий к тому. За выпадом нескольких ключевых фрагментов. Бригада шахтёров шла по двору современной шахты (типа Засядько или Калинина). Лица светлые – не лица, а лики, спецовки чистенькие, на головах каски красные. Шли не шли, а летели. Шаги огроменные делали, руками размахивали. И тишина: ни окрика, ни стона, ни шепоточка.

В спящем мозгу пульсирующая мысль из яви: «Ave, Caesar, morituri te salutant!»[6] До чего же красиво, любоваться бы и любоваться, как идут, но непременно увидать и как возвращаются. Тост у шахтёров есть один специфический и наиважнейший, всегда его на застольях произносят: «Чтобы количество спусков было равно количеству подъёмов».

Главный из бригады (по повадкам поняла да по чертам, словно из камня высеченным) подошёл ко мне, дунул в лицо сигаретным дыханьем и спокойно сказал: «Погибли мы. Все, кого вишь. А ты, девка, Хрысте моей по-бабьи передай, чтобы глупостей не делала. Пусть замуж выйдет. Девчат нарожает. Пацанов не надо».

Я в том сне себя со стороны видела – худючая, продрогшая, в красном праздничном платье, юбка у платья пышная, но недлинная. Из-под платья коленочки острые торчали, ножки иксиком. Губы синюшные, глаза на пол-лица.

– Хорошо, передам… – проблеяла в ответ и резко проснулась. Сердце выпрыгивало, стучало от макушки до пяток в каждой клеточке. В квартире тишина, даже часов не слышно. И вдруг из кухни звук – чайник засвистел. По-домашнему так засвистел, по-родному. Отлегло. Полегчало сразу. На кухне папка завтрак мастерил, на работу собирался.

Притопала на кухню в пижаме, нечёсаная, обалдевшая от фильмосна, а папка уже яишницу доедал, чаёк сёрбал. Динка у его ног лежала, штанину папкиных домашних брюк посасывала. Она так всегда делала, когда папка за кухонным столом сидел. Ляжет на пол, кусок штанины в пасть возьмёт и смóкчет[7], порыкивая от счастья привалившего.

– Папа, мне сон приснился, кажется, страшный, но до конца не поняла пока.

– Расскажи.

И рассказала! До мельчайших подробностей, до завитушек. Папка лоб нахмурил, затылок почесал и выдал в сердцах: «Не надо тебе у меня про Шубина выспрашивать, уже вон какие сны видишь не из наших мест!»

– Пап, так а чего не из наших-то, когда из наших?! Шахта, горняки, каски, спецовки, коногонки – всё наше.

– Это к тебе Игнат во сне приходил. Его уже больше века как нет, погиб страшной смертью. И невеста его за ним ушла, надела белое платье и в шахту кинулась, как в омут с головою. Христиной её звали. Или Христей, или Хрыстей, если по-игнатовски.

* * *

Было то ещё при батюшке-царе, матушке-царице. В степях наших донбасских только-только появились первые копанки. Сейчас шахты глубокие, десятитысячные (это по количеству работников), а тогда уголёк близко к поверхности подходил, не надо было на сотни метров вниз спускаться. Народу на тех первых шахтах работало хоть и множество, но не великое. Чёрное злато обушками в ту пору рубили, лопатой грузили на вагонетку, которую человек на четвереньках за собою тащил к штреку. Четверенил, стало быть. Вот такой настоящий шахтёрский глагол. По штреку к шурфу вагонетки доставляли кони, а потом уголь на-гора поднимали бадьями.

Кто хотя бы единожды под землю спускался, тот знает, каково там, в подземном царстве-государстве. Не тревожно, а именно что жутко. Бесконечные чёрные галереи, в которых трудятся чёрноликие люди. Звуки приглушённые, голоса звучат не так, как на поверхности земли, словно бы вся звонкость из них пропадает. Под ногами сыро, воздух влажный, душный, полной грудью такой ещё попробуй вдыхни.

Работал на шахте в ту пору красавец-парень Игнат Шубин, а хозяином шахты немец был – скупердяй страшный. И была у немца того красавица-доченька шестнадцатилетняя. Кожа чистая, волосы русые, бровки не бесцветные, как у всех немок, а словно кисточкой подрисованные. Из дому девица не выходила, всё у окошка сидела, то вышивала, то в книгу глазоньки бирюзовые опускала, а порою и на улицу робко поглядывала. И чего только этот немец её привёз в наши места промышленные да гиблые? На погибель привёз, как потом выяснилось.

Как встретились Игнат и его Христина, одному Богу известно, но как-то свиделись и влюбились. Любовь с ними случилась с первого обмена взглядами, как газ шахтный вспыхнула, закрутила. Папаша-немец не сразу сообразил, куда его всегда послушная самая младшая доченька бегает за полночь. Сам-то он режим для сохранения здоровья соблюдал. В десять вечера ложился, в пять уже на ногах был. Ordnung[8], и всё тут. Немец, одно слово. Кто с немцами даже в новейшие времена дело имеет, подтвердит мои слова, больно порядок этот народ любит, сильней, чем мамку Германию и трели нахтигалей[9], будь они неладны.

Открылось всё по дурости. Решил Игнат подарок своей любимой сделать, а денег-то особо не водилось, да и не у кого было Geschenk[10] хороший заказать. Очень Игнату хотелось что-то такое Христине подарить, чтобы она всю жизнь могла это носить. Колечко ли, серёжки ли для ушек аккуратных. И придумал парень! Нашёл умельца, который смастерил ему на заказ пару диковинных серёжек. Метал серебристый, а там, где в серьгах обычно камушки сверкучие, – уголёк. Самолично отыскал Игнат те два уголёчка для украшения. Долго перебирал, выбрал самые сияющие, чтобы как небо в июле – всё звёздочками далёкими усеянное.

Как увидела Христина подарок Игната, в ладоши захлопала, на немецком что-то залопотала, парень прислушался и понял, что это, должно быть, стихи, ахнул даже: «Эх, собачий язык, лающий, а в стихах ладный, музыкальный, красивый… Носи на радость и на долгую память, любимая». А в конце добавил: «Ich liebe Sie»[11]. Чтобы точно Христина знала, что любит он её больше жизни, сильнее шахты-кормилицы.

Пару дней не решалась Христина надеть подарок Игната, а потом собралась с силами и вышла к завтраку в новых серьгах. Грозный Vater[12] никаких перемен в облике дочери не заметил, думал о каких-то своих делах. Как побольше угля добыть да подороже его продать. Целых семь дней проходила Христина в серёжках с уголёчками, только на ночь снимала и в шкатулку, обитую атласом, аккуратно складывала, а через неделю отец от дум ненадолго отвлёкся, посмотрел на дочку любимую пристально да как заорал: «Was ist das!!!»[13]

Так всё и вскрылось… Задумал тогда немец Игната со свету белого сжить хитрым способом. Посоветовался со своим помощником, уточнил, на каком участке в шахте крепи самые хилые, туда и загнал бригаду Игната да потребовал, чтобы нарубали бравые молодцы за смену столько угля, сколько раньше за пять дней выдавали на-гора. Игнат от влюблённости ли, а может, ещё по какой причине неладное не почуял.

Наплёл немец рабочему люду чего-то про срочность и цену хорошую пообещал. Игнат подумал, что коль судьба благоволит и получит он такие деньжищи, то сможет для Христины ещё и колечко заказать у умельца, но уже не с простецким угольком, а с камушком настоящим. Полезли ребята в лаву, песню нашу шахтёрскую запели про солнышко ясное да подземелья дремучие. Радовались, что сейчас как нарубают уголька, как кутнут опосля в кабаке, а Игнат всё про колечко думал и о том, как женится на своей красавице Христине и родят они семерых, а может, и больше, как Господь даст, заживут счастливо в достатке, корову прикупят, избу славную справят.

Завалило их всех до одного! Обвал такой мощи случился, что вовек не раскопать, не достать тела горняцкие, по-человечески не упокоить. Христина как узнала, всё сразу поняла, на отца с кулаками кинулась, кричала громко (вот уж правда – словно лаяла), а потом в обморок хлопнулась от нервов. Только не от нервов, беременная она была, срок маленький, но сердечко их общего с Игнатом ребёночка уже билось у неё под сердцем. Первого из семерых, о которых мечтал Игнат, когда на верную смерть шёл. Ave, Caesar, morituri te salutant!

Три дня пролежала в постели Кристина, бредила, губы в кровь искусала. Бледная стала, что простыни, под глазами тени горестные легли, волосы спутались. А потом решилась, достала из сундука платье белое, самое красивое из всех своих платьев, надела его, причёску высокую сделала, в уши вдела серёжки с угольками и пошла на шахту. По дороге отца встретила, была с ним мила, каялась, говорила, что всё поняла и отныне и впредь никогда его больше не ослушается. Наша девка стала, донбасская, такая, что если чего удумала, то до конца доведёт, хоть обманом, хоть ласковым словцом. Заговорила отцу зубы, пришла на шахту и в ствол рыбкой занырнула, только туфельки светлые атласные остались на земле нашей грешной стоять.

Забойщик и откатчица


Друг моего папки по шахте Саша Сидоров был человеком энциклопедического знания, если дело касалось рассказов про Шубина. Много раз мы бывали у него в гостях. Я навсегда запомнила убранство небольшой комнаты, в которой он нас принимал и гордо именовал личным кабинетом музейного типа. Высокие полки, на полках книги и множество разнообразных артефактов – старые коногонки, статуэтки на шахтёрскую тему, толстые альбомы со старинными фотографиями, линогравюры, сюжеты которых повествовали о жизни нашего края. Были там работы и Владимира Шенделя – дивные тонкие акварели. Шендель давно уж ушёл (ему ещё в 2006 году Народного художника Украины дали, а через тринадцать лет он помер при новой донецкой власти), но работы его и сейчас по всему земному шару шахтёрских детей тосковать по дому заставляют.

Дядя Саша, или Сидор, как его называли друзья, был человеком, охочим до разговоров, особенно после чая с наливочкой да с бубликами. Бубликами у нас в Донбассе называют сушки, давно приметила такой раскосяк[14]. Что в Москве сушка, то у нас бублик. Баранки, кстати, у нас тоже бубликами в повседневной речи зовут, разницы никакой не делают. Да и чего делать-то – круглое, из теста, посредине дырка, а размер не так и важен.

– Дядя Саша, выходит, Шубина Игнатом звали, правильно я понимаю? Мне так папа рассказал.

– Да, Игнатом он был, – важно кивнул дядя Саша, – много пересказов за жизнь я слышал, разную литературу подробно почитывал, Шубин либо просто Шубин, либо Игнат Шубин, других имён мне не встречалось.

– А невеста его Христина – шестнадцатилетняя немка, дочь владельца копанки, прыгнувшая за своим женихом в шахту, после того как всю бригаду Игната обвалом похоронило?

– Есть и такая версия, но она более сказочная, что ли. Лично я в неё не верю. Не могу себе представить, как могла вспыхнуть любовь между дочкой шахтовладельца и обычным забойщиком. Он же ни бельмеса по-немецки не понимал, а она – по-русски.

– Так любовь ведь не про слова, дядя Саша, она про другое, – я попыталась возразить, но куда там. Дядя Саша сам умел возражать.

– Что ты там, малáя, в любви понимаешь вообще? Любовь именно что про слова, любовь со слова и начинается, собственно. С признания в любви. Хоть убей меня, а не могу я поверить, что любовь может закрутиться между двумя людьми из противоположных слоёв общества, которые к тому же на разных языках говорят. Тут переводчик нужен. Третий человек. Но любовь-то всегда между двумя протекает, сечёшь? В любви троим места нет. Хочешь расскажу, как было на самом деле, без немецких принцесс? Тоже мне Фике, она же София Августа Фредерика Ангальт-Цербстская…

– Конечно, хочу, дядь Саш!

* * *

Случилось то, и правда, ещё при батюшке-царе, но не Николае Последнем (в учебниках он под номером два идёт), а ещё при тёзке дядь Саши, том самом, которого Освободителем называют. Это на его царствование пришлись и отмена крепостного права, и золотой век романа русского. В ту далёкую пору, не покладая перьев, создавали великую русскую литературу, какой мы её знаем. От «Рудина» до «Анны Карениной» и «Братьев Карамазовых».

Была в наших захолустных краях небольшая шахтёнка. Сейчас нельзя уже точно определить, где именно она находилась. Владел шахтёнкой германский подданный, приехавший заради наживы на земли Российской империи, некто Шайзе. Только вот вряд ли это реальная фамилия. Дело в том, что Шайзе в переводе с немецкого – это дерьмо. Слово это часто как вводное используется в речи, навроде нашей русской чертыхни. Какая там настоящая фамилия была у того немца, то неведомо. В историю народную вошёл он как Шайзе. Да и поделом! То ли острые на язык горняки его так прозвали за характер шайзенутый, за поступки гаденькие, то ли немец чаще других слов Scheisse произносил. Помощником у него был отпетый негодяй хохол Юрко (за глаза его, разумеется, Дурко называли).

Работал на той шахте под Шайзе и Юрком сильнейший высококлассный забойщик Игнат Шубин. Забойщик дело своё нелёгкое знал, о безопасности людей всегда сильно хлопотал, а Шайзе и Юрку было на шахтёров чхать с высокого террикона. Этих не станет, других понаберут. Другие повыдохнутся, новые появятся. Так рассуждали.

Спустился однажды Игнат в шахту и увидел, что деревянные крепи никуда не годятся, надо менять, иначе обвал будет. Наверх поднялся и пошёл перво-наперво до Юрка, высказал всё, что накипело. А Юрко на Игната шакалом брехливым поглядел да разорался, что тот, дескать, не в своё дело лезет. Отправился тогда Игнат к хозяину, выпросил аудиенцию, на пальцах разложил, что, как и почему надо срочно крепи заменить, но и до Шайзе не дошло, что жизнь человеческая дороже угля стоит, что надо сделать так, как говорит Игнат, иначе беда.

Началась смена, Юркó-Дуркó всех загнал в шахту угрозами и крепкими словами, мол, если не спустятся горняки, то погонит он всех с шахты на все четыре стороны и подохнут люди от голодной смерти, как собаки. Никто не посмел ослушаться. Терпеливый у нас народ. Не так чтобы прямо совсем терпилы, но терпеть, когда над ними издеваются, умеют. И даже гордятся своим долготерпением. Так и раньше было, и до сей поры сохранилось. Так сказать, первая примета коллективной личности тех, кто в наших местах проживает.

У Игната невеста была – Христина, она на той же шахте трудилась. Поначалу выборщицей породы была, а потом откатчицей стала. Работа хоть и трудная, но уж больно хорошо оплачиваемая. Девка в шахте в те времена – дело обыкновенное. Как двенадцать лет стукало, так многие девахи выборщицами породы шли, чтобы облегчить долю родителей. По малолетству породу отбирали, пальцы до крови кололи, а как постарше становились, то откатчицами могли заделаться. Труд откатчицы сильно больше труда выборщицы стоил, но и тяжёлым был страшно. А в шахте нетяжёлого труда, в общем-то, и нет, всё через силу, боль, преодоленье себя.

На страницу:
1 из 2