Рейс Москва – Париж
Рейс Москва – Париж

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Екатерина Рождественская

Рейс Москва-Париж

© ООО Издательство "Питер", 2026

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

Наконец дома

Ребенок родился важный, розовый и щекастый, просто маленький сказочный начальник. Катя разглядывала его с восхищением и недоумением – неужели это неуклюжее существо, этот четырехкилограммовый батончик почти на полгода приковал ее к больничной койке из-за своего слишком свободолюбивого характера?


Сестра и все остальные любимые встречают из роддома!


А что же будет дальше?

Но она все равно постоянно улыбалась, стоило ей взять писклявый комочек на руки. Младенчик поворачивал лицо туда, где было теплее и пахло вкуснее, к груди, и жадно разевал рот в надежде, что ему подсунут что-то стоящее.

– Поживешь у нас на Горького, Кукочка, – сказала мама. – На дачу пока боязно: далеко все-таки, а здесь все врачи под рукой. Да и Дементий еще окончательно не вернулся, а так будете все время под присмотром и нам на радость.

Возражать было ни к чему, так действительно казалось разумнее.

Бабушка, Лидка, была на седьмом небе от счастья, сияла вся и лучилась глазами, – а как же, первый правнук, такой долгожданный, выстраданный и намоленный. Она и правда ежевечерне, перед самым сном, обращалась к вышестоящим инстанциям с молитвами, чтобы у Робочки, зятя, прошла, наконец, язва и он стал бы нормально жить, без постоянных врачей, скудных склизких диет и обилия таблеток; чтоб у дочки, Аллусиньки, хватало на все сил и здоровья, да и на работу над книжкой время бы оставалось; чтобы младшая внучка, Лизонька, росла доброй и здоровой девочкой. О самой себе Лидка тоже не забывала, здоровья очень просила: сердце ее все чаще барахлить стало, скорые прямо повадились приезжать к ней во двор с сиренами да мигалками. А ей так хотелось дождаться, когда наконец и у старшей внучки, Катюли, исполнится заветная женская мечта…

Лежа в ночной темноте на своем диванчике, она неистово шептала молитву Пресвятой Богородице о чадородии, именно ей и обязательно отдельно от всех других просьб, выделяя ее теперь как самую главную. «Все равно, – обращалась она к Богородице как к родной, – все равно, кого Катюля родит – мальчика ли, девочку, главное, чтоб род продолжить и тяжелое десятилетнее бездетное ярмо с внучки снять, мысли ее успокоить и упорядочить, пожалуйста, Пресвятая Дева, помоги. Ну, пожалуйста, услышь меня, грешную…» И вот наконец упросила. Лидка была уверена, что не без ее участия свершилось большое дело, ей очень хотелось так думать.


Лешка. Только из роддома


И вот теперь она сюсюкала, сладко замирая над новоиспеченным членом их большой семьи, коверкая все слова, которые только было возможно:

– Ну, ты зе бозе зе мой, какой птеньтик, ты зе насе сясьтье, ты зе нас ангелотек, – а потом, нервно поводя ноздрями, расплывалась в еще более широкой улыбке:

– Ты з мое сясьтье, а кто это у нас так надул, сто у бабки даже нос сикотет? – игриво спрашивала она и распахивала правнучьи распашонки, радуясь возможности самостоятельно перепеленать младенчика. Хотя с такими мелкими мальчишками ей встречаться еще не приходилось, – а как же, две внучки. И как ухаживать за этим микроскопическим члеником, Лидка понятия не имела, боялась даже смотреть в ту сторону, ведь привыкла совсем к другим размерам. Поэтому на всю квартиру звала подмогу в лице новой няньки, Валентины.

С няньками вообще были проблемы. Когда родилась Лиска, стали срочно искать помощницу. Вот так по чьей-то наводке пришла Нюрка. Худосочная, деревенская, со злым лицом и крючковатым носом. Но за ее порядочность поручились, и она прижилась, полюбив малышку всей душой. Прошли годы, как пишут в романах, и Нюрка обнаглела. Спустя восемнадцать лет ее пришлось выгнать, пока она не успела вынести весь дом. Что на нее на старости лет нашло – одному богу известно… И ведь надо же, удивлялась Лидка, сколько лет Нюрка целкой-невидимкой ходила, а в последнее время, с полгода уже, как с цепи сорвалась: продукты, особенно консервы, на кухне вообще не задерживались: из заказа, видимо, сразу к ней в котомку – и на выход. Да и обозлилась она чего-то вконец, огрызалась и похамливала, а Катерину так вообще терроризировала, взревновав к сестричке. Взяли новую, Галину. Тоже не с улицы, а по хорошей рекомендации. Продержалась недолго. Баба была молодая, в соку, вот и начала потихонечку устраивать свою бабью жизнь, а попав к Крещенским, ей захотелось всего и сразу – первым делом ринулась подкатывать к их знаменитым друзьям, которые приходили в гости, заигрывать, кокетничать, чем вызывала у всех откровенное недоумение. Алена провела с ней серьезный разговор, попросила пыл поуменьшить и заниматься только своими прямыми обязанностями. Приставать к мужчинам на рабочем месте она перестала и перешла к другой тактике – стала обустраивать свой быт и обновлять гардероб за счет состоятельных хозяев, одновременно ища мужа на стороне. Большекромая была Галина, разносторонняя – и постельное белье стало пропадать из шкафа, и Аллусины сапожки куда-то уплыли, новые, на приличном каблуке и с широкой золотой каймой – загляденье, две кофточки шелковые, которые Робочка ей из Японии привез, еще дорогие антикварные чашечки гарднеровские, три пары, зелененькие, с цветочками, прямо из буфета утекли. Правильно в народе говорят: самый скоропортящийся товар – это люди. И сколько это можно было терпеть? Стыд, да и только! Однажды еще и ондатровая шапка у гостя, у Оскара Фельдмана, пропала! Народа тогда пришло много: что-то Крещенские в очередной раз отмечали. Все пальто в кучу на диване свалили, а когда настало время уходить – все, Оскаровой шапки нет, вместо той ему старую подкинули, потертую в нескольких местах, с оторванной завязкой, да и размера меньшего, а его новой, только что из ГУМа, и след простыл. Это у Крещенских-то в гостях! Позорище! Потом, правда, выяснилось, что кто-то из гостей случайно поменял, ну или сказал, что случайно. Время-то прошло, а подумали тогда, конечно, сразу на Гальку! Последней каплей стала пропажа изумрудного Лидкиного колечка, что вконец переполнило чашу терпения. Утром лежало в блюдечке – вечером магическим путем исчезло! Подговорила тогда Лидка одного своего хорошего знакомого, который все еще работал в театре, чтобы он Гальку-стерву приструнил и колечко изумрудное отжал. И что вы думаете – получилось! Он позаимствовал в театральной костюмерной милицейскую форму, важную, майорскую, и явился на Автозаводскую, по Галькиному адресу проживания. Уж о чем он с ней там говорил, чем пугал – неизвестно, но урожай превзошел все ожидания: на Горького вернулись сапожки с золотой полоской, колечко, то самое, с зеленым камушком, бирюзовые бусы и чешские гранатовые сережки, три пары перчаток женских кожаных, Робочкин кашемировый шарф, антикварный бронзовый подсвечник прямо со старой оплывшей свечкой, о котором даже никто и не вспомнил, три книжки из серии «Библиотека приключений» – «Похитители бриллиантов», «Записки о Шерлоке Холмсе» и «Три мушкетера», два цветастых отреза кримплена, которые Лидка со временем хотела превратить в платья, Лискины модные заколки для волос и новый красный свитер в обтяжку, две пары солнечных очков, три шелковых платка, кофеварка на одну чашку, которую Робочка привез когда-то давно из Америки, большая белая ракушка, которую ему подарили на Филиппинах, и настоящий австралийский бумеранг со стены. Целый чемодан добра, причем чемодан Крещенских…

Короче, с няньками не везло… Но что было делать – дом большой, без помощи никак. Снова бросились искать, кому только ни звонили, кого только ни просили! Но замена к Крещенским пришла, откуда не ждали – замена в лице простой русской бабы Валентины, дальней-предальней родственницы Лидкиного вечного гражданского мужа Анатолия, в просторечии Принца Мудилы. Принц поручился за нее, наговорил много хорошего и попросил пристроить в семью. Не работать та не могла, а завод, на котором она проишачила всю свою сознательную жизнь на каком-то важном конвейере, скоротечно отправил ее на пенсию.

Сочная и живая, без костлявости и возрастных признаков усталости, Валентина была добра, напориста и очень танцевальна от природы. Она пританцовывала при любой возможности: когда мыла полы – вокруг швабры, когда готовила кашку – около кастрюли, или просто била незатейливую чечетку в ожидании лифта, чем Лидку как бывшую балерину и подкупила.

Была она вроде как всем подходяща, но имела одну странность, которая вскрылась чуть позже. То ли это была ее необъяснимая страсть, то ли откровенная глупость, хоть вроде как и мелочь, но она обожала покупать вещи в переходе у таких же, собственно, бабушек, как и она сама. Набирала всякого барахла, словно кто-то ее заставлял, потом приходила домой, осознавала, что в очередной раз дура, и жутко расстраивалась. Но при этом прям не могла пройти мимо. То ли из жалости к этим бабушкам, то ли в знак поддержки, то ли еще по другим своим понятиям. Это был ее какой-то абсолютно необъяснимый ритуал. Ее, естественно, частенько надували и подсовывали полное говно. Какие-нибудь просроченные таблетки от головной боли, например (а у Валентины голова никогда не болела!) – таблетки! в переходе! с рук! Уму непостижимо! Но нет, Валентина, хоть и расстроилась тогда, что просроченные (в переходе сослепу не разглядела на коробочке мелкие цифры), но сказала, что купила их у женщины с честными глазами (это она разглядела). Честные глаза, по словам Валентины, были у всех бабушек во всех переходах! Они – и бабушки, и глаза – приманивали Валентину своей порядочностью и жалобностью. В другой раз она принесла из перехода теплые домашние тапочки с аппликацией – на каждом по ежику с мухомором на спинке. И снова их продавала женщина с честными глазами. Красивые, вроде как и сделанные хорошо – ручная работа, похвасталась хозяйка. И не особо дорогие. Но, как дома выяснилось, разного размера – одна тапка валентиновского сорокового, другая – тридцать восьмого. Мерить в переходе не хотелось – мокро, грязно, холодно. А у честной бабки, наверное, разносортица случилась, вот и нашла дуру, то есть Валентину, всучила. С тех пор выражение «женщина с честными глазами» стало у Крещенских символом вранья и наивности. Но в остальном Валентина была бабой доброй и надежной. Вот обе они и хлопотали над махоньким Алешкой, пока Катюля, истощенная очередной кормежкой, спала без задних ног.


Новоиспеченные бабушка с дедушкой. Пока движения неловкие, но немного практики – и все наладится!


Надо сказать, что у каждого члена семьи лицо прям-таки дурело от счастья, стоило только подойти к кроватке с дитятей. Дитятю Катя с Дементием назвали Лешкой, имя, которое в свое время предназначалось мальчику, если бы родился он у Алены с Робертом. Но нет, не случилось, родились две девки. А тут, во втором поколении, все совпало – и имя хорошее, доброе, всем понравилось, и мечта бабушки и дедушки заполучить Лешку в семью исполнилась.

Роберт пока смотреть – смотрел, но брать сокровище побаивался, хотя молодая бабушка, Алена, пользовалась любой возможностью, чтобы впихнуть-таки младенца ему в руки. Зато на Аленин день рождения, через две недельки после рождения внука, Роберт написал новоиспеченной бабушке поздравительную колыбельную:

Баюшки-баюшки… Нынче без обманаНастоящей бабушкой стала наша мама.Баюшки-баюшки… Пусть земля узнает:Молодая бабушка счастье пеленает!А у нашей бабушки дочка – как подруга…Баюшки-баюшки… Жизнь идет по кругу…Баюшки-баюшки… И не скажешь точно:То ли внук у бабушки, то ли брат у дочки.

Лиска, большая уже деваха, помимо помощи, племянника всячески использовала в корыстных целях: она училась в выпускном классе и любила подвалить к школе с колясочкой да погремушечкой и прогуливалась себе у входа, чем вызывала горячее сочувствие родителей пока еще бездетных одноклассников и даже некоторых учителей. А как же, еще десятый класс не закончила, а уже мать, ядрена мать…

Но больше всех почему-то от счастья ошалел Бонька, любимый семейный спаниель. Он очень любил


Впервые бабушка!


Катю и после Лидки считал ее главной своей кормилицей и подругой. Так вот, когда увидел ее с ребеночком, сначала насторожился, тщательно и вдумчиво принюхался и вдруг заорал, прям как баба, хотя был уже вполне взрослый кобель, долго, протяжно, с руладами и всхлипами. Подошел с некоторой опаской поближе, громко и натужно задышал, пытаясь втянуть в себя, видимо, для успокоения, весь Катин запах и ее шевелящегося сверточка, а потом затих, положив умную голову ей на колени…

Отпустило Катерину не сразу. Застарелая женская боль так долго владела ее телом и разумом, что с бездетностью своей она почти свыклась, душа крылышки опустила и тихо потекла по жизненному пути, не видя более в нем особого смысла. Но выстрадав наконец ребеночка, вылежав его в буквальном смысле слова и родив, хоть чуть раньше срока, но все-таки родив, живого, кричащего, совсем не подозревающего о том, сколько для этого пришлось испытать матери, она с головы до пят наполнилась гормонами счастья, которые умный пес сразу учуял. И даже угадал своим мудрым чутьем, что источник этой радости – ошеломительно и волнующе пахнущий мелкий живой человечек, который ни с того ни с сего появился в доме. Глаз Бонька с двери детской не сводил, полеживал, уютно устроившись в углу коридора, и следил за всеми, кто осмеливался войти в заветную комнату, где так густо пахло счастьем. Активный младенческий запах этот был ему еще не знаком, не встречался пока на жизненном пути, и собачье сердце каждый раз интуитивно убыстряло ход, когда кто-то проносил малыша мимо. И Бонька сразу посчитал его своим, самым главным, тем, ради кого в семье все и было задумано. В общем-то, не ошибся.

Дементий, счастливый отец, подытоживал свои командировочные дела в далекой Индии, но они никак не итожились, командировку все продлевали и продлевали, поскольку не могли определиться со сменой караула. Кормили обещаниями: то отправим домой сразу после майских, а если никак не получится, то в июле уж точно, ну а осенью так вообще стопроцентно… Катя писала мужу слезливые письма, что ждет, как одинокая гармонь, что сын потихоньку растет, что головку держит, скоро сделает первые шаги, слово «папа» вот-вот скажет, а там уже и в школу пора, и жениться, а папка никак не едет.

Очухаться после родов у Кати долго не получалось. Этот вроде как естественный родовой процесс стал для нее слишком серьезным испытанием, не только морально, но и физически. Она несколько часов кряду кряхтела и постанывала в предродовой, лежа на липкой оранжевой клеенке и слушая истошные крики мучениц из соседнего, родильного, зала. В родильный зал она переходить боялась, надеялась все-таки родить здесь. Название звучало слишком уж напыщенно и устрашающе – родовой зал… Да и орать женщины начинали сразу, как только за ними закрывались тяжелые двухстворчатые двери. В предродовой – нет, всё было тихо-мирно, ну пусть кто-то мог позволить себе чуть застонать, а там, в зале… Так что мечталось родить здесь, в тишине, на этой липкой клеенке.

Но боль нарастала. Она была выматывающая, ни с чем не сравнимая, долгая и жгучая. К Катерине изредка подходила рукастая и сисястая тетка, сильная духом и телом, в бывшем белом халате, бесцеремонно залезала в нутро, закатывала глаза, шептала какие-то цифры и шла дальше по конвейеру. Тетка была циничной и строгой, работу свою делала уверенно и в разговоры с роженицами не вступала, словно это были немые безымянные машины по производству детей.

Через пару часов мучений после очередного осмотра Катю отлепили от клеенки и, уже совершенно обессиленную и измотанную, повели все-таки в родовую. Сил уже не было, и сопротивляться было бесполезно. Хотя даже с кушетки ей было страшно встать: казалось, только она поднимется на ноги, дите, которого она столько месяцев выпестывала и вылеживала, выскользнет наружу. Но нет, вредный ребенок, наделавший столько шуму за эту нестерпимо долгую беременность и норовящий все время вылезти на волю при любом удобном моменте, сейчас вцепился в мать изнутри, притих и не желал двигаться с места. Ни сверхчеловеческие потуги, ни внутренние переговоры с маленьким упрямцем, ни уколы, ни мудрые указания врачей вот уже сколько времени разродиться не помогали. Катя полулежала-полусидела на холодном металлическом постаменте, почти неприкрытая, выставленная на всеобщее обозрение, и ей было абсолютно на все наплевать – боль затмевала всякий стыд. Только бы скорее это закончилось, мечтала она. И больше ни-ког-да! В родильном зале господствовала уже другая акушерка, похудее, позначительнее и поизмученнее. Глаза у нее были пугающе яркие, кафельно-голубые и слегка воспаленные. Наверное, продежурила всю ночь, решила Катя, глядя на ее усталое лицо и незакрывающиеся глаза. Акушерка еще раз осмотрела новенькую и сразу решила идти на крайние меры: позвала санитара, огромного рыжего парня, который с ходу, не поздоровавшись, лег, как пресс, на Катин живот, чтобы выдавить из чрева нахального ребенка. Не тут-то было! Малец хоть немного и продвинулся к выходу, но рождаться, то есть выходить на волю, не желал. Или не мог.

– Ну, девочка, сейчас придется потерпеть, – предупредила врачиха. Катя от страха затихла, и тут ей без лишних реверансов акушерка смачно взрезала промежность. Она только и услышала странный звук «ххррум» – и сразу чей-то дикий животный крик, будто неопытный живодер по-садистки медленно разделывал пока еще живую свинью. Кричала она сама.

Санитар, словно и не слыша истошного Катиного крика, снова приналег ей на живот и по-молодецки поднажал, стараясь, как Кате показалось, выдавить вместе с ребенком хотя бы часть ее внутренностей. Но родился только мальчишка. И вот, когда наконец с нее слез санитар, а Катя, обессиленная и полуживая от боли и ужаса, выполнила свой материнский и гражданский долг и с надеждой глубоко и облегченно вздохнула, акушерка, пристроившись у ее ног, снова с ней заговорила. А может, и не с ней, а сама с собой:

– И что мы тут будем обезболивать, милая моя? Совершенно нечего здесь обезболивать! Сейчас быстренько тебя зашьем, разрез-то всего ничего! А не взрезали бы – порвалась бы вся вкривь и вкось. Зато как сейчас красиво – аккуратненько, пряменько, хоть прямиком на выставку! Пару шовчиков наложим – всего-то ничего! Совсем не больно, – неспешно врала акушерка, вдевая толстую нитку в кривую иголку. – Ты же умная девочка, понимаешь, анестезия – это укол! Так и я тоже буду колоть, прокалывать, можно мой прокольчик легко перетерпеть без анестезии, это ж почти то же самое! А с заморозкой выйдет долго, да и лишние лекарства ни к чему, накачали вон тебя за всю беременность. А если уж совсем невмоготу будет – покричи, у нас тут все кричат, такая, видишь ли, и у вас, и у нас драматическая работа…

Сидеть потом Кате было запрещено надолго, брать на руки ребенка (тяжелый!) – тоже. Мама ей подносила сына кормиться, только когда она лежала. За эти долгие больничные месяцы вынашивания, а вернее, вылеживания, все у нее в теле атрофировалось, ноги превратились в беспомощные тонкие палки, а мышцы вообще куда-то делись. Да и после родов, уже дома, она все время валялась, как мясо на прилавке. Не было ни сил, ни желаний. Внутреннее счастье, да, было, но силы исчезли совершенно. Двигалась она медленно и плавно, ходила по стеночке, чтобы вдруг не повело голову. Но дома и стены лечат. Вскоре молодость взяла свое, девочка восстала, приободрилась и вошла в новое жизненное русло.

Карие вишни

К концу второго Алешкиного месяца Катя окрепла настолько, чтобы претворить в жизнь свое первое четко сформулированное желание после почти восьмимесячного отсутствия – выйти в свет, а именно в театр Ленком на «Юнону и Авось». Спектакль этот был ее любимым с самой его премьеры, куда они ходили с папой и мамой. А потом еще несколько раз с Лидкой, давно, еще до поездки в Индию. Обе каждый раз влюбленно и трепетно смотрели на Караченцова и срочно хотели к нему, туда, на сцену…

– Ведь он не очень-то по-мужски и красив, Козочка, посмотри внимательно, – страстно каждый раз шептала Лидка внучке, – эти выпуклые глаза, этот большой рот и крупные щербатые зубы, но какое невероятное обаяние, какой темперамент, как он грациозно движется, как, извини мой французский, прет от него мужиком, это же черт знает, что это такое! Был у меня в молодости один, – Лидка набрала в грудь воздуха, чтобы продолжить, но потом засуетилась, встряхнула головой и лукаво улыбнувшись, прошептала: – Хотя пусть эта глава моей жизни останется неопубликованной…

Они долго еще после каждого просмотренного спектакля говорили о Караченцове, который на тот момент был для обеих эталоном мужчины, но не меньше обсуждали и актрису, которая играла Кончиту:

– Он же как бронепоезд, энергия, свист, дым изо всех дыр! А эта ну никакущая, холодная и застывшая, как мороженая треска с пустым глазом, в ней ни капли женского, она просто играет роль! Ни петь, ни свистеть, ни плясать, ни топать! Она же деревянная по пояс, просто девушка средней красоты, никто на нее и не обернется! Хотя, наверное, спит с кем-то очень важным. Но все равно, не понимаю, как такую могли дать в пару этому великому мужчине? Как? – все не могла остановиться Лидка.

Вот Кате и захотелось взглянуть спустя годы на своего любимого графа Резанова и обновить те чувства, которые ее захлестнули тогда с невероятной силой. Билеты папа достал сразу, один звонок – и пожалуйста, первый ряд, как дочка просила! Хотя в Москве в это время проходил какой-то съезд, и почти весь зрительный зал на «Юноне» был отдан понаехавшим со всего Советского Союза депутатам.

Намыливались-накрашивались долго, хотелось выглядеть на все сто! Лидка с утра сделала маску, ходила, пугала всех белым масляным лицом, а потом отдалась парикмахерше, которую ради такого важного случая вызвала на дом. Ближе к вечеру намастырила брови, ворча, что отрасли, как у Брежнева, достала из загашников дорогую французскую тушь и не постеснялась взять самую яркую, кроваво-красную помаду, первый ряд все-таки. А платье надела темно-синее, с люрексом, не наглым, а интеллигентным, слегка заметным, но все же, в надежде, что оно будет томно поблескивать в отсвете софитов и граф Резанов не сможет ее не приметить… Шла как на свиданье, ну и выбрала, естественно, самое красивое. Катя же решила, что напялит длинный шелковый черно-белый балахон, который вообще-то был предназначен для лета, но подошел и для ранней весны, поскольку ни во что другое новоиспеченная мама еще не влезала. Ушли, заговорщицки переглянувшись. Лешку остались сторожить мама, сестра и нянька Валентина.

– Иди-иди, Кукочка! – подталкивала ее к выходу мама, – выходишь первый раз почти за год! Надо будет потом это отметить! Главное, молоко сцедила, поэтому не спеши, голодным Лешка не останется, мы уж тут как-нибудь втроем, – но, увидев Роберта, который тоже вышел проводить дочку с тещей к лифту, поправилась: – Вчетвером с ним справимся!

Как славно и в общем-то непривычно было идти по вечерней мартовской Москве! От дома до театра недалеко – минут пятнадцать, и Лидка, понимая, что Катюле надо подышать, можно сказать, первый раз за все это долгое время согласилась, чтобы не ехать одну остановку на троллейбусе, а пройтись пешком, при условии, чтоб только тихонько и не торопясь. Бабушка обеими руками ухватилась за внучку, и они отправились в театр. Аллуся даже вышла на балкон, чтобы проследить за их торжественным проходом по двору, хотя и видно уже ничего почти не было. Катя до этого на улицу почти не выходила. Разве только до машины и обратно, чтобы съездить с ребенком к врачу. Гулять с малышом тоже сама почти не гуляла, покормив, сдавала его маме, Валентине или сестре и без сил заваливалась спать. А сейчас радовалась возможности идти, хоть ноги слушались все еще неважно, и даже Лидка ее слегка подбадривала:

– Ничего, Козочка, скоро будешь бегать, дай только время, потом прям хоть в космос лети! Это пока все временные трудности… Но все равно старайся получать от жизни удовольствие, иначе она теряет смысл, – Лидка тяжело висела на внучке, боясь поскользнуться. От этого Кате становилось совсем невмоготу, но она не роптала.

Март уже подрастопил снег, он лежал черными горками во дворе, но на улице Горького было уже по-весеннему чисто. Мартовский запах сильно отличался от февральского, во всяком случае Кате так казалось. Воздух уже не был таким колючим и замороженным, как еще совсем недавно, инертным и безучастным, а стал более живым и обновленным, посвежел и слегка отогрелся, словно в него впрыснули тепленького кислорода. Катя поняла, что радуется совсем незначительным мелочам, которые раньше бы ни в жизнь не заметила: неуклюжему троллейбусу с нахохленными пассажирами, который прошелестел мимо и на который они демонстративно не сели, красочным восьмимартовским витринам ее любимого книжного «Москва», высоким голым липам, старинным люстрам красавца Елисеевского, знакомой двери Дома актера и дальше, через дорогу, вечно задумавшемуся Пушкину, маленькому скверику за ним, куполам церковки на углу улицы Чехова и даже толпе у входа в театр.

На страницу:
1 из 3