
Полная версия
Последний эгоист
Алексей смотрел на неё, и по спине полз холод. Это было страшнее её прежней злобы. Злобу можно отразить. Обидеться в ответ. Закрыть дверь. Но как защищаться от тотального смирения?
— Мама, ну что ты, — начала Катя. — Всё в прошлом.
— Нет, не в прошлом. — Маргарита Семеновна перебила мягко, но твёрдо. — Пока я не скажу. Алексей, прости меня. Я не верила в тебя. А ты… терпел.
Она достала из пакета коробку конфет. Самых простых, из супермаркета у дома.
— Это вам. Я сама выбирала. Не дорогие, но вкусные. Я помню, ты любишь шоколад.
Алексей вспомнил, как год назад она подарила ему на день рождения набор для бритья, сказав: «Тебе нужнее, чем цветы». Тогда это было унижение. Сейчас она стояла перед ним, как виноватый школьник в ожидании наказания.
— Спасибо, — сказал он, принимая коробку. Лёгкую.
— Я могу помочь на кухне? — спросила она вдруг. — Помыть посуду? Или убрать? Я не хочу быть лишней.
— Мы справимся.
— Пожалуйста. — Она посмотрела с такой мольбой, будто разрешение помыть посуду — вопрос жизни и смерти. — Мне нужно быть полезной. Иначе я чувствую… будто ворую у вас время.
Алексей взглянул на Катю. Та кивнула, разрешая.
Маргарита Семеновна встала, быстро собрала тарелки, понесла к раковине. Мыла тщательно, бережно, будто не фаянс, а хрупкие артефакты.
Алексей вышел в комнату. Сел на диван.
Коробка конфет лежала в руках.
Он помнил её жёсткой. Помнил, как она говорила Кате по телефону: «Не давай ему денег, потратит». Как проверяла чеки из магазина, приходя в гости. Теперь она мыла посуду и боялась быть лишней.
Излучение стерло не просто агрессию. Оно стерло личность. Ту самую, что делала её неудобной, злой, живой.
Алексей открыл коробку. Конфеты лежали ровно. Взял одну, положил в рот.
Сладко. Приторно.
Как сироп, в котором консервируют фрукты, чтобы не сгнили.
— Леш, всё хорошо? — Катя заглянула в комнату.
— Хорошо. — Он посмотрел на неё. — Мама… изменилась.
— Все меняются, — сказала Катя. — К лучшему.
— Да. — Он согласился. — К лучшему.
Алексей смотрел на неё долгим, изучающим взглядом. Катя выдержала его, но внутри что-то кольнуло — не боль, а странное беспокойство, будто она смотрела на себя со стороны и не узнавала.
— Ты правда веришь, что это навсегда? — спросил он тихо.
— А почему нет? — Она пожала плечами, но жест вышел неуверенным. — Люди стали добрее. Меньше ссор, меньше обид. Разве это плохо?
— Я не про то, хорошо или плохо. — Он отодвинул тарелку. — Я про то, что ты… не боишься потерять себя?
Катя замерла. Слова повисли в воздухе, и она вдруг почувствовала, как внутри поднимается что-то тёплое, вязкое — не гнев, не страх, а странная усталость от этого разговора. Раньше она бы взорвалась, закричала: «Ты меня не понимаешь!», хлопнула дверью. Сейчас она просто сидела и смотрела на него, как на незнакомца, который задаёт неуместные вопросы.
— Я не теряю себя, — сказала она наконец. — Я становлюсь лучше.
— Лучше для кого?
— Для всех.
Она встала, убрала тарелки в раковину, включила воду. Горячая, почти обжигающая. Она любила такую — она смывала жир и заодно мысли. Алексей не уходил. Сидел за столом, смотрел ей в спину. Катя чувствовала его взгляд, но не оборачивалась.
— Помнишь, как мы познакомились? — спросил он.
— Ты уже спрашивал. — Она выключила воду, вытерла руки. — В кафе. Ты пролил кофе мне на блузку.
— И ты разозлилась. Очень. Сказала, что я неуклюжий идиот, и потребовала оплатить химчистку.
— Это была хорошая блузка, — машинально ответила Катя и вдруг замерла. Хорошая. Она помнила цвет — персиковый, с мелкими цветочками. Помнила, как долго выбирала её в торговом центре, как потом носила только по праздникам. А сейчас… сейчас она не смогла бы надевать такие вещи. Слишком яркие, слишком… эгоистичные.
— Ты была живая, — сказал Алексей. — Колючая, неудобная. Но живая.
— А сейчас я мёртвая? — повернулась к нему Катя. В голосе не было вызова — только усталое любопытство.
— Не знаю. Ты какая?
Она хотела ответить: «Счастливая». Это было правильное слово, его ждали от неё все. Но язык не повернулся. Вместо этого она сказала:
— Я спокойная.
— Это одно и то же?
— Не знаю, — повторила она. И добавила тихо, почти шёпотом: — Я забыла, каково это — злиться. По-настоящему, до дрожи в коленях. Раньше меня бесило всё: твоя привычка оставлять носки в коридоре, мамины звонки, работа, очередь в магазине. А теперь… теперь я улыбаюсь продавщице, которая обсчиталась, и думаю: «Ничего страшного, ей тяжело». И это правильно. Но внутри — пустота. Не боль, не радость. Просто… вата.
Она замолчала, испугавшись собственной откровенности. Алексей не двигался. Ждал.
— Мне страшно, — выдохнула Катя. — Не то чтобы я боялась завтрашнего дня или за тебя. Я боюсь, что однажды проснусь и не вспомню, каково это — держать обиду. Не потому что простила, а потому что обида перестала существовать. Как орган, который удалили. Его нет, но ты знаешь, что он был. И тебе не больно. И это самое страшное — не больно.
Она провела ладонью по лицу, будто стирая невидимую маску.
— Ты поэтому не хочешь идти в Центр? — спросил Алексей.
— Не хочу, чтобы меня сделали ещё удобнее, — ответила она. — Я уже почти не чувствую себя собой. А там… там меня разберут на детали и соберут заново. Правильную. Красивую. Пустую.
Она подошла к окну. На улице смеркалось, зажигались фонари. Свет был мягким, приглушённым — таким же, как всё в этом городе.
— Знаешь, что я вспомнила сегодня утром? — сказала она, не оборачиваясь. — Как мы поругались в прошлом году из-за того, что ты не купил мне цветы на восьмое марта. Я тогда так разозлилась, что ушла к маме на три дня. А сейчас я думаю: зачем мне цветы? Они завянут. Лучше бы ты эти деньги отдал в фонд помощи бездомным. — Она усмехнулась, но усмешка вышла горькой. — Видишь? Я стала идеальной женой. Не требую, не обижаюсь, не жду. Я просто… принимаю.
— Это не ты, — тихо сказал Алексей.
— А кто? — Она повернулась. Глаза её блестели, но слёз не было. — Может, это и есть настоящая я. Просто раньше мне мешали гормоны, усталость, плохая погода. А теперь всё встало на свои места. Я добрая. Я заботливая. Я — мечта любой свекрови.
Она хотела засмеяться, но вместо этого её голос дрогнул.
— Не смотри на меня так, — попросила она. — Я не хочу, чтобы ты меня жалел. Я просто… не знаю, кто я теперь. И это хуже, чем любая ссора.
Алексей встал, подошёл, обнял. Катя не отстранилась, но и не прижалась — стояла прямо, будто боялась, что если расслабится, то развалится на части.
— Я не жалею тебя, — сказал он в макушку. — Я просто здесь.
— Ненадолго, — прошептала она. — Я чувствую. Ты уйдёшь. Скоро.
Он не ответил. И это было ответом.
Катя закрыла глаза. Впервые за долгое время ей хотелось заплакать, но глаза оставались сухими — новая доброта забрала и это.
Они стояли так посреди кухни, а за окном медленно угасал день. И в этой тишине, в этом странном, вынужденном покое, Катя поняла: она уже не та, кого он полюбил. И никогда не станет прежней. Даже если захочет.
Глава 5. День четвёртый. Обзвон
Второй день подряд «колл-центр» не мог выполнить дневной норматив. Раньше это списывали на случайность, на неудачный день, на личную усталость. Сегодня случайность перестала быть случайностью.
Офис располагался в бизнес-центре класса «Б» на окраине — никаких вывесок, только номер на пластиковой табличке. Внутри тридцать рабочих мест, пластиковые перегородки, дешёвый линолеум и кондиционер, который вечно гудел и плохо охлаждал. Легальная вывеска гласила «Альфа-Консалт», но настоящий бизнес здесь вели другой.
Роман Юрьевич, сорокапятилетний мужчина с острым взглядом на идеально выбритом лице и дорогими часами на запястье, сидел в своём стеклянном закутке и наблюдал за залом. Два года назад он организовал этот «колл-центр». Схема работала безотказно: операторы звонили пенсионерам, представлялись службой безопасности банка, выведывали данные карт. Деньги текли рекой — достаточно, чтобы платить аренду, зарплату «сотрудникам» и отстёгивать нужным людям.
Четвёртый день после сигнала начался как обычно. В девять утра тридцать операторов надели гарнитуры, открыли скрипты и принялись набирать номера. Гул голосов заполнил помещение — привычный рабочий шум.
Роман Юрьевич откинулся в кресле, потягивая кофе. Всё шло по плану.
— Алло, здравствуйте, я из службы безопасности Сбербанка, — заученно затараторил молодой оператор Костя на третьем ряду. — На вашем счёте зафиксирована подозрительная активность. Для блокировки мне нужны данные вашей карты...
Он приготовился к привычному: испуг, вопросы, паника. В трубке помолчали. Потом женский голос ответил спокойно, почти буднично:
— Да, я поняла. Что нужно назвать?
Костя моргнул. Обычно на этом этапе жертва начинала нервничать, переспрашивать, сомневаться. А здесь — полное доверие. Слишком полное.
— Э... номер карты, пожалуйста, — сказал он, сбившись.
— Сейчас, найду. — Женщина зашуршала бумажками. — Вот. 4532...
Она продиктовала номер. Костя механически начал вбивать цифры в программу, но пальцы вдруг остановились. Он посмотрел на экран. Шестнадцать цифр — ключ к чужой пенсии, к накоплениям, к жизни. Обычно он не задумывался. А сейчас внутри поднялось что-то липкое, тяжёлое.
— Дальше? — спросила женщина. Голос был ровным, без тени страха. Она ждала.
Костя открыл рот, чтобы попросить срок действия и CVV. Но слова не выходили. Вместо этого к горлу подступила тошнота — физическая, настоящая. Он зажал микрофон рукой, сглотнул.
— Алло? — позвала женщина. — Вы здесь?
— Да, — прохрипел Костя. — Произошла ошибка. Ваш счёт... не блокируется. Извините.
Он бросил трубку. Руки тряслись. На мониторе остались незаполненные поля. Он не смог. Просто не смог взять последние цифры.
Роман Юрьевич видел это из своего кабинета. Костя сидел, уставившись в стол, и тяжело дышал.
«Рано ещё, — подумал Роман Юрьевич. — Акклиматизируется».
Он перевёл взгляд на других операторов.
Девушка с четвёртого ряда — Лена — тоже вела разговор. Её лицо было бледным, пальцы застыли над клавиатурой.
— ...да, я поняла, — говорил голос в её трубке. Пожилой мужчина, спокойный, почти сонный. — Карта такая-то, срок такой-то. Вам нужен код с обратной стороны?
— Да, — выдавила Лена.
— Три цифры? — уточнил он.
— Да... — Она запнулась. — Знаете, не надо. Ошибка. Всё в порядке.
Она отключилась и сняла гарнитуру. Глаза были влажными.
Роман Юрьевич вышел из кабинета, прошёлся по залу.
— В чём дело? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал жёстко. — Почему прерываете звонки?
— Роман Юрьевич, — Костя поднял голову. — Я не могу. Они... они всё дают. Всё, что попросишь. Без вопросов, без страха. Просто диктуют. А я...
— Ты что?
— Я чувствую себя... — Костя поискал слово. — ...падальщиком.
— Это работа, — отрезал Роман Юрьевич. — Вы здесь деньги зарабатываете. А не совесть тешите.
Он оглядел зал. Операторы сидели тихо, никто не набирал номера. Гул голосов стих.
— Продолжайте, — приказал он. — Скрипты не изменились. Давите на срочность, на угрозу списания.
— Не работает, — сказала Лена. — Они не пугаются. Они просто соглашаются. И я не могу... я слышу их голоса — старые, доверчивые — и не могу просить код.
Роман Юрьевич подошёл к свободному месту, сам набрал номер. Решил показать пример.
— Алло, беспокоит служба безопасности банка, — начал он ровным, профессиональным тоном.
— Слушаю вас, — ответил женский голос. Спокойный, усталый.
— На вашей карте зафиксирована подозрительная операция. Назовите, пожалуйста, номер карты и срок действия.
— Сейчас, — женщина продиктовала. Без запинки, без вопросов.
— Теперь код с обратной стороны, — сказал Роман Юрьевич.
Женщина назвала.
Он смотрел на экран — все поля заполнены. Осталось только нажать «Отправить». Но палец не двигался. Внутри поднималась волна отвращения. Он слышал её дыхание — ровное, спокойное. Она ему поверила. Полностью. Безоговорочно. И сейчас он мог забрать у неё всё.
— Спасибо, — сказал он. — Ошибка. Ваш счёт в порядке.
Он положил трубку и посмотрел на свои руки. Они дрожали.
В зале было тихо. Операторы смотрели на него — не с укором, а с пониманием. Они все прошли через это за последние два дня.
— Шеф, — тихо сказал Костя. — Я домой пойду. Мне плохо.
— Иди, — выдохнул Роман Юрьевич.
Костя ушёл. За ним, помявшись, потянулись другие. Через полчаса в зале не осталось никого, кроме самого Романа Юрьевича.
Он обвёл взглядом пустые рабочие места. Тридцать компьютеров, тридцать гарнитур, тридцать скриптов обмана. Всё это казалось теперь театральным реквизитом, декорациями к спектаклю, который никто не придёт смотреть.
Он подошёл к своему сейфу, набрал код. Внутри лежали пачки денег — дневная выручка за прошлые дни, ещё не отправленная «партнёрам». Он взял одну пачку, повертел в руках.
Тошнота подступила к горлу.
Он быстро убрал деньги обратно, захлопнул сейф. Вышел из кабинета, прошёл через пустой зал к выходу. У двери обернулся в последний раз.
Гул кондиционера казался оглушительным в этой тишине.
Роман Юрьевич вышел на улицу. Воздух был свежим, прозрачным. Мимо шли люди — улыбались друг другу, уступали дорогу, помогали нести сумки. Обычный день в обычном городе.
Он посмотрел на свои часы. Потом снял их, положил в карман. Тяжесть на запястье исчезла.
Телефон зазвонил — номер «партнёра».
Роман Юрьевич посмотрел на экран, нажал отбой.
Потом выключил телефон совсем.
Где-то в городе, в обычной квартире, пожилая женщина сидела у телефона и ждала звонка из банка. Ей показалось странным, что сотрудник вдруг сказал «ошибка» и повесил трубку. Но она не стала перезванивать. Наверное, разберутся сами.
Она налила себе чай и включила телевизор. Новости передавали о всплеске солнечной активности.
Глава 6. День пятый. Колония строгого режима
Майор Сорокин стоял на вышке. Ветер пробирал до костей сквозь форменную куртку, но он не уходил в будку. Обычно в это время он курил, щурился и оценивал зону как подконтрольную территорию, где действуют его правила и его иерархия. Здесь, на высоте, он чувствовал себя смотрителем механизма — сложного, опасного, но отлаженного годами.
Сегодня система давала сбой.
Внизу, у карантинного корпуса, трое заключённых нарушили режим — вышли за пределы разметки. Они просто стояли у ограждения и курили, выпуская дым в морозный воздух. Без вызова, без агрессии. Просто как люди, которым захотелось подышать свежим воздухом.
По инструкции Сорокин должен был предупредить по громкой связи, затем выстрелить в воздух, а при неповиновении — работать на поражение. Он положил руку на микрофон, набрал воздуха, но голос застрял в горле, наткнувшись на невидимую преграду.
Он смотрел на них и слышал — сухой, лающий кашель доносился снизу. Высокий в телогрейке сжимался плечами при каждом приступе. Ему вдруг стало очевидно: зачем они мерзнут на ветру? В корпусе теплее. Надо загнать их внутрь. Не наказать — согреть.
— Майор? — голос дежурного в наушнике прозвучал резко, вырывая из оцепенения. — Нарушение периметра. Применяйте процедуру.
— Они замерзнут, — ответил Сорокин, удивляясь собственным словам.
— Что?
— Там ветер. Им холодно. Слышите, человек кашляет. Ему нельзя на холоде.
— Сорокин, вы в своём уме? Это зэки. Они нарушили режим. Вы обязаны…
— Пусть зайдут в корпус. Там теплее.
Сорокин убрал руку с микрофона. Пальцы дрожали. Он не мог нажать кнопку тревоги. Мысль о том, чтобы причинить им боль — даже звуком сирены, не пулей — вызывала физический приступ тошноты. Это была не жалость в привычном смысле, не решение. Это была физиологическая невозможность, будто кто-то перерезал нерв, ведущий от мозга к пальцам.
Внизу охранник, сержант Петров, уже подходил к нарушителям. Без автомата наперевес, без окрика. Он просто шёл к ним, как идут к соседям. Вместо наручников он снял свою шапку-ушанку и протянул кашляющему заключённому.
— Уши покраснели, надень, — сказал Петров.
— А ты? — спросил тот. Голос хриплый, удивлённый.
— Мне не холодно. Я привычный. Идите в корпус, простынете ведь.
Заключённый взял шапку. Надел. Они пошли обратно, к двери, не споря, не оглядываясь.
Сорокин отвернулся от окна. Пять дней назад эта колония работала как отлаженный механизм жестокости. Были правила, были наказания, была чёткая грань: мы и они. Сегодня грань стиралась, и колония напоминала странно тихий пансионат, где все вдруг стали друг другу кем-то вроде дальних родственников. Никто не бунтовал, никто не нападал. Стены потеряли смысл, потому что исчезло само желание их преодолевать.
В камере номер 14 сидел Фомин, по кличке Фом. Три ходки, три ножевых ранения. Последнее — охранник магазина, не отдавший кассу. Фом не помнил лица того человека, только кровь на полу и тяжесть ножа в руке. Тогда это было просто: бизнес, риск, награда. Он не думал о том, что человек мог хотеть жить.
Сегодня Фом сидел на шконке и держался за голову. Его тошнило не от еды — от мыслей. Они лезли в голову, как черви, и он не мог их прогнать.
Вчера он хотел отобрать у новичка передачку — обычное дело, право старшего, закон зоны. Фом подошёл, открыл рот, чтобы сказать привычное: «Выкладывай», — но его скрутило. Желудок свело острым спазмом, в глазах потемнело. Он упал на колени прямо на бетонный пол, хватая ртом воздух, кашляя, давясь тошнотой. Новичок испуганно подбежал с кружкой воды.
— Дядь Фом, вам плохо? Врача вызвать?
— Уйди, — прохрипел Фом, отталкивая его руку. — Не подходи. Я тебя… ударить хотел.
— За что? — Новичок смотрел на него с искренним, детским недоумением. — Я же ничего не сделал.
— По понятиям.
— Какие понятия? — В голосе новичка не было страха, только растерянность. — Вам врача надо. Вы бледный весь.
Фом лежал на холодном бетоне, прижавшись щекой, смотрел на ржавую трубу под шконкой и понимал: его мир рухнул. Авторитет, право брать, сила, страх — всё это вдруг стало ядом. Когда он думал о насилии, ему становилось физически больно. Когда представлял, как кому-то плохо, сердце сжималось так, что трудно было дышать. Он вспомнил того охранника — ярко, как вспышку. Вспомнил, как тот упал, как хрипел. Закрыл лицо руками и затрясся. Не от страха наказания — от ужаса перед тем, кем он был.
Вечером произошло странное. Обычно в 21:00 двери камер закрывались, конвой лязгал ключами, проверял засовы. Сегодня двери остались открытыми. Никто не отдавал приказа — просто охранники прошли мимо, не заперев.
Сорокин спустился с вышки и шёл по коридору без автомата, только со связкой ключей в руке, звеневшей при каждом шаге. Он остановился у камеры №14. Фом сидел на краю шконки, опустив голову. Обычно он бы отвернулся или бросил вызов взглядом, но сегодня встал, едва увидел майора.
— Товарищ майор, — сказал он. Голос дрогнул, чего раньше никогда не было. — У вас рука… перевязана. Поранились?
Сорокин посмотрел на бинт, намотанный на ладонь — царапина от колючей проволоки, ерунда.
— Ерунда. Не обращай внимания.
— Давайте я посмотрю. — Фом сделал шаг вперёд, к открытой двери. Конвойные, стоявшие в коридоре, напряглись, но Сорокин поднял руку, останавливая их.
— Не надо.
— Надо. — Фом настаивал, и в его голосе не было вызова. Было что-то другое, от чего Сорокин растерялся. — Инфекция попадёт, палец отнимать будут. У меня мазь есть, хорошая. Мне вчера передали, я не пользовался.
— Это запрещёнка, — автоматически сказал Сорокин. Правила въелись в подкорку.
— Какая сейчас разница? — Фом почти улыбнулся, но улыбка вышла грустной. — Здоровье важнее. Давайте, товарищ майор. Я быстро.
Фом вышел из камеры. Технически это был побег. По инструкции — стрелять на поражение. Но никто не побежал за ним, никто не крикнул «Стоять!». Петров, тот самый сержант с вышки, просто протянул Фому фонарик.
— Свети лучше, а то майор плохо видит, темно тут.
Фом взял фонарик, опустился на корточки перед Сорокиным. Размотал бинт, осмотрел царапину, покачал головой. Достал из кармана тюбик с мазью, аккуратно нанёс, снова замотал — теперь уже чистыми руками, умело, будто всю жизнь этим занимался.
Руки у заключённого были твёрдыми, но бережными.
— Готово, — сказал Фом, поднимаясь. — До свадьбы заживёт.
— Спасибо, — тихо сказал Сорокин. И сам удивился этому слову.
— Не за что, — ответил Фом. Помолчал и добавил: — Извините.
— За что?
— За всё. — Фом отвёл взгляд. — За то, что я здесь. За то, что вы меня кормите, охраняете. Место занимаю. Людям из-за меня работать приходится.
Сорокин смотрел на него. В глазах Фома не было злобы, не было страха, не было даже привычной для заключённого настороженности. Только глубокое, въевшееся чувство неудобства от собственного существования. Он действительно стеснялся того, что живёт.
— Ты не можешь уйти, — сказал майор. — Закон.
— Я знаю. — Фом кивнул, соглашаясь. — Я и не прошусь. Я просто… хочу быть полезным, пока здесь. Может, кухню помою? Или снег уберу во дворе? Руки есть, ноги есть. А то сижу, воздух порчу.
— Это работа вольнонаёмных.
— Им тяжело. Я вижу, они устают. А я тут без дела.
Сорокин понял, что колония больше не существует. Не в том смысле, что рухнули стены — стены стояли. Но исчезла причина, по которой они были построены. Нельзя держать в клетке того, кто сам не хочет выходить, потому что боится создать проблемы. Нельзя наказывать того, кто чувствует вину сильнее любого наказания.
— Возвращайся в камеру, Фом, — сказал Сорокин устало.
— Есть.
Фом вернулся внутрь, сел на шконку. Сорокин закрыл дверь, но не на ключ. Просто прикрыл, чтобы сквозняка не было.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, товарищ майор. Вы берегите себя. Руку не мочите.
В коридоре было тихо. Где-то в конце барака заключённые делились сигаретами с конвоем, где-то охранники отдавали свои пайки тем, кто похудел. Система безопасности дала сбой. Не технический. Моральный.
В кабинете начальника колонии горел свет. Полковник Кравец сидел перед телефоном, глядя на аппарат так, будто тот мог укусить. На том конце провода был генерал ФСИН — человек, который ещё неделю назад орал так, что динамик дребезжал.
— Что происходит? — голос генерала звучал непривычно мягко, даже участливо. — Мне докладывают, что у вас нет изоляторов?
— Есть, товарищ генерал, — сказал Кравец, стараясь держать спину прямо. — Изоляторы на месте. Но они пустые.
— Куда делись заключённые?
— Они в бараках. Спят. Или… ну, помогают. Крышу ремонтируют, снег чистят.
— А охрана?
— Помогает им.
Пауза. Кравец слышал в трубке дыхание генерала — ровное, спокойное.
— Кравец, вы понимаете, что это бунт?
— Нет, товарищ генерал. Это… — Кравец запнулся, подбирая слово. — Это что-то другое. Они не бунтуют. Они просто… не хотят причинять друг другу боль.
— Введите режим ЧП. — Голос генерала чуть окреп, но всё равно звучал неубедительно. — Вызовите войска. Оцепите периметр.
— Кого вызывать? — Кравец вдруг почувствовал странную пустоту в груди. — Солдаты тоже… они не хотят стрелять. Я пытался отдать приказ часовому. Он сказал, что не может. Рука не поднимается. И я… я его не наказал. Не смог.
Генерал молчал долго. Кравец слышал, как на том конце провода кто-то тихо разговаривает, потом шаги.
— Держите периметр, — наконец сказал генерал. — Не выпускайте их.
— Они не просятся, товарищ генерал. — Кравец услышал в своём голосе нотки, которых раньше не было — усталость пополам с удивлением. — Они боятся, что снаружи кому-то будет хуже, чем здесь. Говорят, там люди, а они опасные. Здесь — спокойно.
— Это временно, — отрезал генерал без прежней уверенности. — Найдите причину. Найдите зачинщиков. Должен быть кто-то, кто всё это организовал.
— Нет зачинщиков, товарищ генерал. — Кравец посмотрел в окно. — Они всё сами.
Генерал положил трубку. Не бросил, не швырнул — просто положил.
Кравец посидел ещё минуту, глядя на затихший аппарат. Потом встал, подошёл к окну.
На дворе шёл снег. Крупные хлопья медленно опускались на землю, укрывая колючую проволоку белым, чистым слоем. Внизу, у штаба, заключённые и охранники вместе убирали снег. Кто-то смеялся. Не злобно, не нервно. По-настоящему.
Кравец почувствовал, как внутри поднимается тёплое, размягчающее чувство. Ему захотелось выйти туда. Взять лопату. Помочь им. Улыбнуться. Сказать, что он хороший начальник, что он всё понимает, что теперь всё будет по-другому.
Он с силой сжал край подоконника, впиваясь ногтями в пластик.




