
Полная версия
Скобелев. Картёжник и бретёр, игрок и дуэлянт
– Неожиданность, – важно сказал великий князь главнокомандующий. – Полная неожиданность – наше оружие.
– Мы долго обсуждали этот вопрос, – пояснил Непокойчицкий. – И сошлись во мнении, что большие силы наверняка привлекут внимание противника.
– Беречь патроны, – вдруг значительно сказал главнокомандующий. – Государь специально и очень своевременно указал нам на это. И я особо напоминаю: беречь патроны. С доставкой их будут трудности, и каждый выстрел стоит денег. Запретите нижним чинам стрелять без команды.
– Безусловно, Ваше Высочество. Ваша дивизия, Михаил Иванович, будет усилена стрелковой бригадой генерала Цвецинского, двумя сотнями пластунов, гвардейцами Его Величества, саперами, а впоследствии и батареями четырнадцатой артиллерийской бригады. – Непокойчицкий мягко переводил разговор в деловое русло. – Порядок переправы, я думаю, обсудим позже, Ваше Высочество?
– Наметьте в общих чертах, генералы разберутся сами.
Пока в высших сферах решалась судьба операции, войска, предназначенные для того, чтобы своей кровью открыть ворота русской армии, подтягивались к Зимнице, и к вечеру 13 июня Волынский пехотный полк уже расположился на последнем биваке. Все чувствовали, что предстоит серьезное и тяжелое дело, не слышно было песен, и даже разговоры смолкли. Ужин был короче и тише, чем всегда, а после ужина тут же сыграли отбой. Нижние чины, как положено, залегли под шинели, сунув ранцы под голову, но немногие уснули в эту тихую летнюю ночь. И хоть не было еще никакого приказа, но солдатская молва быстро и точно донесла: МЫ. И кто-то молча лежал, с головой укрывшись шинелью и вспоминая родных, кто-то беззвучно молился или столь же беззвучно плакал. Но еще никто никогда, ни в какие времена не считал солдатских слез.
Считали патроны.
И офицерам не хотелось быть в одиночестве в этот вечер: сидели у огня, что горел в лощине. Над костром висел солдатский котелок, в котором что-то деловито помешивал капитан Фок. Рядом молча расположились капитаны Брянов и Остапов, поручики Григоришвили, Ящинский и прапорщик Лукьянов.
– Пунш перед боем заповедан нам дедами, – сказал Фок. – Исполним же, что заповедано.
– Молиться надо, а не пунши распивать, – вздохнув, строго заметил Останов.
– Зачем молиться? Зачем о грустном думать? – улыбнулся Григоришвили. – Надо о жизни думать, а не о смерти.
– Думать вредно, – усмехнулся Фок. – Все неприятности родом из дум. Вы согласны с этим, Ящинский? Или у вас, как всегда, есть собственная теория?
– Я давно оставил все теории дома, капитан. Вам угодно знать адрес?
– Кажется, генерал вернулся! – Лукьянов вскочил. – Я сбегаю, господа? Вдруг узнаю что-нибудь.
– Сбегайте, прапорщик. – Останов дождался, пока юноша уйдет, и выругался. – Всем хорошо слыхать? Вот на этом языке и разговаривайте при мальчишке, философы, мать вашу. Нашли время и место для своих теорий.
– Что это вы рассердились, Останов? – миролюбиво спросил Григоришвили.
– Говорунов не люблю. Развелось их, как мух на помойке, и жужжат, и жужжат! А мы – офицеры, господа. Наше дело…
– Наше дело – топать смело, – усмехнулся Фок. – Это ведь тоже теория, Останов. Но поскольку вы, кроме устава, в жизни своей не раскрыли ни одной книжки, я извиняю ваше невежество. Вы счастливейший из смертных, капитан, вы сразу попадете в рай, минуя чистилище, ибо вас уже зачислили в охрану райских кущ на том свете.
– Да будет вам, право, – с неудовольствием заметил Брянов. – Пить так пить, а нет – так разойдемся.
– Зачем у вина спорить? – сказал Григоришвили. – У вина радоваться надо.
– Ну, начнем радоваться. – Фок разлил пунш по кружкам. – Я не люблю тостов, но сейчас позволю себе эту пошлость. Мы только что царапались друг с другом по той простой причине, что души наши неспокойны. Их ожидает тяжкое испытание, а быть может, и расставание с бренным телом. И я хотел бы, чтобы души наши остались при нас, ну а если случится неприятность, чтоб упорхнули они в вечность легко и весело. За нас, господа офицеры.
– Вот уж не думал, что вы мистик, – сказал Ящинский. – Циник – да, но сочетание цинизма с мистикой довольно забавно.
– Ошибаетесь, Ящинский. – Фок холодно улыбнулся. – Во мне нет ни грана того, что вы подразумеваете под мистицизмом. А поднимая кружку за наши души, я имел в виду именно их вечность с точки зрения здравого цинизма. Что такое бессмертие, господа? Точнее, что религия называет бессмертием? Это не что иное, как благодарная память потомков. Рай не на небе – рай в памяти людской, и если кому-либо из нас суждено погибнуть, так пусть душа его предстанет не пред Богом, а пред потомками.
– Вы кощунствуете, Фок, – строго сказал Останов. – Это не просто грешно, это…
– Это очередной приступ гипертрофированного себялюбия, – начал Брянов…
– Господа! – Из темноты выбежал взволнованный прапорщик. – Господа, Озеров гвардейцев привел! Значит, все правда, господа, значит, у нас – главное дело, значит, мы – счастливчики!..
– Похоже, что счастливчики, – хмуро заметил Останов.
– Да, Брянов, вами какой-то гвардейский артиллерист интересовался. Саженного росту.
– Тюрберт прибыл, – улыбнулся Брянов и отдал кружку Лукьянову. – Извините, господа, мне позарез необходимо с ним повидаться. Долг волонтерской дружбы!
– Холодный пунш перед боем – дурная примета волонтера, – неодобрительно заметил Фок.
– Я не верю в приметы, капитан, – сказал Брянов.
И быстро зашагал в темноту.
8– Вот она и пришла, эта ночь, – говорил гвардии подпоручик Тюрберт. – А комары по-прежнему бесчинствуют, в реке плещется рыба, и птицы спят в своих гнездах. Отсюда позволительно сделать вывод, что природе наплевать на историю. Это как-то несправедливо, Брянов, неправда ли?
Офицеры медленно шли по берегу мимо казачьих пикетов, полупогасших костров и настороженных патрулей. Тюрберт болтал, а Брянов помалкивал, с досадой ловя себя на мысли, что гвардии подпоручик излишне суетится перед боем.
– Знаете, все мы если не тщимся, то хотя бы мечтаем о славе, особенно в юности. И я, грешный, сладостно, до слез порою представлял себе, что меня пышно похоронят и что потомки будут с благоговейным почтением склонять головы над моею могилой.
– Извините, Тюрберт, я только что слышал нечто подобное из уст командира стрелков капитана Фока, – усмехнулся Брянов. – Это конвульсии эгоцентризма.
– Вы слушали какого-то Фока и недослушали меня, – с неудовольствием заметил Тюрберт. – Я еще не совершил преступления, а вы уже тут как тут с приговором. Этак мы не поговорим, а станем препираться, а потом будем жалеть, что не поговорили.
– Вы совершенно правы, простите. Вы остановились…
– Я остановился на юных мечтах о славе, – сказал Тюрберт ворчливо. – Но не успел поставить вас в известность, что сам я с этими мечтами навсегда расстался где-то в Сербии. Но начал-то я с природы, которой наплевать на все наши мечты… Вы меня разозлили, Брянов, и я утерял нить…
– Еще раз извините, дружище.
Некоторое время Тюрберт обиженно молчал. Потом спросил вдруг:
– Вы любите жизнь, Брянов?
– Признаться, не задумывался. – Брянов неуверенно пожал плечами. – То есть, конечно, люблю, но это же естественно.
– Естественно ваше состояние – жить, не задумываясь, любите ли вы это занятие? А я однажды проснулся и увидел на соседней подушке лицо своей жены. Она спала, не знала, что я смотрю на нее, не готовилась встретить мужской взгляд и… была прекрасна. И тогда я подумал… Нет, ни черта я тогда не подумал, а просто почувствовал, как меня распирает от счастья. А подумал потом, в поезде, когда спешил сюда.
– Прямо с подушки?
– Не ерничайте, Брянов, это не ваш стиль. То, о чем я подумал, я могу сказать только вам, и если вы станете иронизировать…
– Право, больше не буду, Тюрберт.
– А того утра я никогда не забуду. – Тюрберт вздохнул. – Я понял, что самое большое счастье – сделать кого-то счастливым. Есть натуры, поцелованные Богом, они обладают даром делать счастливыми многих. Но и каждый самый обыкновенный человек может сделать кого-то счастливым. Иногда всю жизнь может – и не делает. Думаете, это эгоисты и себялюбцы? Нет, большинство не приносит счастья другим просто потому, что не знает, как это сделать. Так, может, нужно какое-то новое ученье?
Брянов пожал плечами:
– Возможно, нужна просто цель, достойная человека?
– Цель? – Тюрберт подумал. – Цель – это что-то конечное, это всегда результат, а следовательно, и какая-то практическая выгода. А я ведь не о счастье приобретения думаю. Господь с ним, с таким счастьем.
– Вы ли это, Тюрберт? – улыбнулся капитан. – Совсем недавно, помнится, в Сербии, перед боем, некий офицер заявлял, что идей расплодилось больше, чем голов, и что идеи вообще чужды нашей профессии. Что же с вами произошло, коли вы накануне другого боя вдруг утверждаете обратное?
– Я ничего не утверждаю, я просто очень счастлив и хочу, чтобы все вокруг были счастливы. Не счастливыми – в этом есть что-то, пардон, сопливое, вы не находите? – а просто были бы счастливы. Здесь есть какая-то мысль, которую мне трудно высказать, вот я и бормочу привычные слова в надежде, что вы мне подскажете. Ну, для примера, что вы говорите любимой женщине расставаясь? Пошлое: «Будь счастливой»? Да никогда! Вы говорите: «Будь счастлива, дорогая». Улавливаете разницу?
– Нет, – суховато ответил Брянов. – Уж не посетуйте, не имею вашего опыта, Тюрберт. Вероятно, суть в том, что понимать под таким пожеланием.
– То и понимать. Счастье есть счастье.
– Счастье – категория сугубо относительная, Тюрберт. Для вас оно заключается в том, чтобы сделать кого-то счастливым, для мужика это урожайный год, а для болгарина – падение османского владычества. А поскольку термин не абсолютен, то и оставим его для милого житейского обихода. Для девичьих томлений, дамских пересудов и вздохов провинциальных пошляков.
– Похоже, что вы мне дали выволочку, – сказал, помолчав, Тюрберт, – но, убей бог, не знаю за что. Я искренне хочу, чтобы всем – всем на свете! – было хорошо. Я щедрый сегодня, Брянов, потому что люблю жизнь неистово, вот и вся причина. А чтобы любить жизнь, надо любить женщину, потому что женщина и есть воплощение жизни. И я, вероятно, просто не в состоянии сейчас заниматься холодным анализом, и так что не уничтожайте меня за это.
– Вы высказали дельную мысль: каждый человек носит в себе возможность сделать людям добро, но далеко не всякий реализует эту возможность в своей жизни. Я вас правильно понял?
– Добро – это что-то библейское, – проворчал подпоручик. – Я говорил проще.
– И все же вы говорили о добре, которое каждый может отдать, но почему-то мало кто отдает.
– Признаться, о чем я мечтаю? Только не вздумайте смеяться, предупреждаю, я чертовски обидчив. Сказать?
– Чистосердечное признание засчитывается в половину вины, – улыбнулся Брянов.
– Я очень хотел бы помочь именно вам в этом бою, – тихо сказал Тюрберт. – Даже больше: я бы хотел спасти именно вас, Брянов. Я бы хвастался потом всю жизнь и рассказывал бы своим внукам, как однажды прикрыл огнем и выручил из беды очень хорошего человека.
– Будем дружить, артиллерия? – улыбнулся Брянов.
– Будем, пехота.
И офицеры торжественно пожали друг другу руки. На востоке светлело. Занимался новый день – 14 июня 1877 года.
Глава вторая
1В безлунной ночи рассаживался по понтонам первый эшелон десанта – сотня кубанских пластунов, стрелки Останова и Фока, пехотинцы Ящинского, Григоришвили и Брянова и гвардейцы под командованием полковника Озерова. По сорок пять человек в полуторные понтоны, по тридцать – в обыкновенные. Генерал Драгомиров стоял у причала, пропуская роты мимо себя. Солдаты, узнавая его, подтягивались, шепотом передавая по рядам:
– Сам провожает.
А Михаил Иванович пристально всматривался в старательные молодые лица, размытые сумраком и уже неузнаваемые, с горечью думая, сколько внимательных живых человеческих глаз не увидят завтрашнего дня. Эти мысли совсем не мешали ему верить в победу: он твердо знал, что выиграет дело, что выдержит, вытерпит, что вынесет все. Что силою, мужеством, волею и жизнями этих вот солдат проломит брешь в несокрушимой обороне Османской империи. Он просто прикидывал, сколькими сотнями молодых жизней он оплатит победу, и печаль тяжким грузом оседала в сердце старого генерала.
– Михаил Иванович! – шепот раздался сзади, и Драгомирова вежливо тронули за рукав.
Он оглянулся: перед ним стоял Скобелев. В белой парадной форме и при всех орденах.
– Не спится, Михаил Дмитриевич?
– Михаил Иванович, будьте отцом родным, – умоляюще зашептал Скобелев. – Возьмите в дело. Не могу, себе не прощу, коли в стороне останусь. Вплавь с казаками…
– Голубчик, ну как же я могу? Не приказано и должностей нет. И потом, что это вы в белом?
– Бой есть великий праздник, Михаил Иванович, по-иному не мыслю.
– Правильно, и я не мыслю. Но днем, а не ночью. Днем, при солнышке.
– Сниму, – мгновенно согласился Скобелев. – Бешмет вон казачий надену, только возьмите, Христом Богом…
– Как взять, в каком роде, генерал? – маялся Драгомиров, любивший Скобелева за отвагу и независимость. – Ведь не в ординарцы же, в самом деле…
– Пойду, – тотчас же согласился Михаил Дмитриевич. – При вас и при таком событии за честь почту ординарцем состоять. Прикажете в понтон?
– При мне – лично и все время, – тяжело вздохнув, строго сказал Драгомиров. – Подтяните Минский полк, он отстал на марше. И чтоб разговоров – ни-ни.
– Слушаюсь, Михаил Иванович! – просиял Скобелев. – И благодарю. От всего сердца благодарю!
И тут же исчез, а Драгомиров добродушно усмехнулся. И подумал невольно: «Вот бы все генералы наши на такое сражение, как на праздник рвались…»
А роты все шли и шли, будто драгомировская дивизия отправляла на тот, затаенный, темный враждебный берег не считанные восемнадцать понтонов, а добрую половину всего Волынского полка. Вся идея прорыва главных сил русской армии строилась на быстроте и внезапности, количество войск ради этого было сведено до минимума, но нетерпение уже охватывало всегда выдержанного, академически спокойного и невозмутимого генерала, и Михаил Иванович уже начал нервно пощипывать тощие монгольские усы.
– Погрузка закончена, Михаил Иванович, – подойдя, негромко доложил начальник переправы генерал-майор Рихтер. – Прикажете начинать переправу?
– Обождите. – Драгомиров шагнул к тяжело, по самые борта нагруженным понтонам и снял фуражку. – Вы уйдете сейчас, а я останусь. Второй эшелон погружу и – следом. Я бы вместе с вами хотел, да служба не велит, так что на время расстанемся… – Он помолчал, покрутил фуражку во внезапно задрожавших руках. – Одно помните: от вас все зависит, в руках ваших сегодня вся судьба наша. Либо через Дунай, либо в Дунай, иного пути у нас нет. И я вам ничего не могу обещать – и помощь не скоро подойдет, и артиллерия не скоро поддержит. Сами вы все должны исполнить. Сами. Не стреляйте в темноте без толку: целей не видать, а турки сразу поймут, что вас горсточка. Главное, сигналов об отступлении быть не должно и не будет. Никаких сигналов! Колите того штыком, кто сигнал такой подаст, тут же на месте и колите, потому что это либо трус, либо враг. И не ищите своих офицеров, держитесь тех, кто рядом окажется. И… и выручайте друг дружку. Помните об этом. С Богом! С Богом, дети мои! С Богом, до встречи на том берегу!
Не гремели оркестры, не развевались знамена, никто не кричал «Ура!». Матросы молча отпихнули баграми тяжелые понтоны. Дружно и плавно поднялись весла гребцов, и громоздкие суда медленно тронулись по протоке к Дунаю, скрытые тьмой и низким островом Аддой. Генерал Драгомиров глядел им вслед, пока неясные силуэты не растаяли в ночной мгле. Тогда вздохнул, перекрестился и надел фуражку.
– Грузите артиллерию немедля.
К причалам уже подходили огромные грузовые понтоны. Матросы плотно чалили их, тщательно устанавливали сходни. Где-то совсем близко испуганно всхрапнула лошадь, послышался тихий ласковый голос ездового:
– Стоять, милая, стоять.
– Минчане подошли, – доложил вновь возникший за плечом генерала Драгомирова Скобелев. – А на этом участке у турок черкесов нет, Михаил Иванович.
– Почему так думаете?
– Минчане на подходе уток вспугнули, а на том берегу – тишина. Черкесы сразу бы всполошились, вояки опытные.
– Ну и слава богу. Минчан вам поручаю, Михаил Дмитриевич.
– Благодарю. Только уж и на ту сторону с ними, а?
– Все там будем, – строго сказал Драгомиров.
Ездовые осторожно вводили на понтоны испуганно всхрапывающих коней, расчеты готовились к погрузке пушек и зарядных ящиков. Все делалось молча, без обычных шуток, ругани и команд.
– Лапушки наши заряжены, Гусев? – тихо спросил Тюрберт.
– Так точно. Лично заряжал, ваше благородие. Картечный снаряд, как велено.
– Брянов с первым эшелоном пошел, – вздохнул подпоручик. – Помнишь капитана Брянова?
– Как не помнить, – и Гусев вздохнул в ответ. – В Сербии, чай, горюшко вместе хлебали.
– Вели ездовым лошадей за храп держать, пока не переправимся. А коли ранят какую – душить всем дружно, чтоб я и вздоха ее не услышал. Батарейцев предупреди.
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие. Все знаем, куда идем.
К тому времени передовые понтоны со стрелками капитанов Останова и Фока уже вышли на стрежень. На турецком берегу было темно и тихо, но верховой ветер принес волну. Паромы закачало и стало сносить по течению.
– Навались, гребцы, мать вашу! – сквозь зубы шепотом ругался Останов.
Ветер и внезапно разыгравшееся течение разорвали единый строй судов. Турецкий берег тонул в кромешной мгле, и офицеры, как ни всматривались, не могли определить ни одного ориентира. Понтоны, медленно пересекая Дунай, шли в черную неизвестность.
Первым врезался в отмель понтон с сорока пятью стрелками Останова: нос уперся в песок, течение развернуло корму, и понтон накренился, черпая воду. Подняв револьвер над головой, капитан первым прыгнул за борт.
– За мной! Оружие беречь!
Он ожидал залпа, оклика, но берег молчал. Останов брел по пояс в воде, сабля путалась в ногах. Позади с шумом и плеском шли стрелки. Так и выбрались на берег, не зная, где свои, где чужие.
За узкой полоской песка начинался крутой и высокий глинистый обрыв. Распределив солдат, капитан направил дозоры вверх и вниз по берегу, а сам с основной группой стал подниматься на откос. Солдаты лезли упрямо, втыкая штыки в глину, подставляя друг другу плечи, цепляясь за корни и неровности. С трудом выбравшись наверх, залегли, вглядываясь в темноту.
– Ни хрена не видать. Все подтянулись?
– Так точно, ваше благородие.
Ниже гулко ударил выстрел, и тотчас же все вершины доселе затаенно молчавшего вражеского берега отозвались разрозненной ружейной пальбой. Это была стрельба наугад, по еще не видимому, но ожидаемому противнику.
– Ах, вот вы где, мать вашу! – закричал Останов, вырвав из ножен саблю. – Вперед, ребята, за мной!.. Не стрелять! В штыки их, в штыки!..
Первый выстрел, переполошивший турок и создавший впоследствии особые трудности для стрелков капитана Фока, был, по сути, случайным. Высадившиеся почти одновременно с Остаповым пластуны, пользуясь темнотой, берегом проникли в устье пересохшего ручья Текир-Дере и вышли к турецкому пикету. Турки окликнули, но казачий есаул, шедший впереди, спокойно ответил по-черкесски:
– Свои. С той стороны возвращаемся.
Турки подпустили их и тут же были взяты в кинжалы. Уцелел до времени один, у караулки, успел подать сигнал, и береговые склоны ответили огнем. В устье Текир-Дере начинался ад: турки занимали высоты и, обнаружив врага, начали бить часто и беспорядочно. Пластуны сразу оказались прижатыми к откосам.
Сюда, в эту узкую, простреливаемую со всех сторон низину, прибило паромы Фока. Вода кипела от пуль, стояла сплошная винтовочная трескотня.
– Стрелки, за мной! – перекрывая грохот, крикнул Фок. – Барабанщик, атаку!
Он бежал по мелководью, со странным, впервые возникшим чувством благодарности слыша дружный солдатский топот за спиной. Раненые падали в воду, но подбирать их не было ни времени, ни возможностей. Дело решали секунды, и Фок, правильно оценив это, решительно вел свои «механизмы, при винтовке состоящие», как он порою называл своих солдат, на штурм обрывов, ощетиненных огнем.
Чуть ниже высаживался Ящинский. Едва ступив на берег, рванул из ножен саблю:
– Вперед, бра…
И, взмахнув руками, упал навзничь. Солдаты бросились к нему, но штабс-капитан был уже мертв: пуля попала в висок.
– Отпелись… – горько и растерянно сказал кто-то.
Унтер, державший на коленях пробитую голову командира, бережно опустил ее на песок и встал.
– Чего столпились? Вперед! Бей их, сволочей, ребята! В штыки, за мной!
Солдаты приступом взяли обрыв и с боем прорвались к стрелкам. Унтер нашел Фока, вытянулся, приткнув к ноге винтовку с окровавленным штыком:
– Разрешите доложить, унтер-офицер восьмой роты Малютка. Командира убило…
– Ложись и докладывай толком.
– Так вы же стоите, ваше благородие.
– Потому и стою, что благородие. Значит, погиб Ящинский?
– Так точно. В висок.
– Сколько с тобой?
– Семнадцать.
– Видишь внизу караулку? Бери своих и штурмуй. Как тебя? Малютка? Возьмешь караулку, произведу во взрослые. Барабанщик, атаку ящинцам!
Бессистемная стрельба шла уже по всему берегу. Взвыли турецкие сигнальные рожки, вспыхнули смоляные шесты, оповещая ближайшие гарнизоны о русском десанте. Послышался сильный шум и в Вардине, где была расположена вражеская артиллерия. Турки спешно собирали таборы*, намереваясь ударами с трех сторон уничтожить немногочисленный русский отряд.
Но пока еще царила полная сумятица: как выяснилось позднее, пластуны сумели-таки просочиться за линию турецких охранений и перерезали телеграфную связь. Пользуясь неразберихой, темнотой и суматохой, Остапов без единого выстрела занял виноградники, развернул своих стрелков в жидкую цепь фронтом к Свиштову и отчаянной штыковой атакой встретил первые турецкие подкрепления, спешно брошенные в устье Текир-Дере.
– Не стрелять! – хрипло орал он, отбиваясь саблей сразу от двух турок. – Не стрелять, сукины дети, только штыками! Ломи их, в аллаха мать…
В это время семнадцать человек, уцелевших с понтона Ящинского, бежали к караулке молча. Турки поначалу то ли не заметили их, то ли приняли за своих, а когда поняли и опомнились, было уже поздно. Единственный залп, который успели они сделать, был торопливым и неприцельным; ящинцы так же молча, без «ура» приблизились на штыковой удар, и только тогда унтер Малютка на последнем выдохе выкрикнул, как на учении:
– Коли!..
Семнадцать штыков с разбегу вонзились в человеческие тела, тут же четко и умело были выдернуты и снова вонзились, но уже вразнобой и уже не все семнадцать. Началась рукопашная, приходилось и отбивать выпад противника, и подставлять винтовку под удар ятагана. Но этот молчаливый стремительный штурм так ошеломил турок, что, вяло посопротивлявшись, шесть десятков аскеров* в панике бежали к водяной мельнице.
Чуть светало. В предрассветном тумане уже прорисовывались кромки турецких высот, темные силуэты понтонов на реке и вершины возле села Вардин, занятые турецкими батареями. Оттуда прогремел первый выстрел, снаряд с воем пронесся над стрелками Фока и разорвался в Дунае, подняв высокий фонтан.
Вся река была сплошь усеяна понтонами. Пустые поспешно отгребали назад, к своему берегу, перегруженные с трудом преодолевали стремительное течение. Теперь, когда с каждой минутой становилось светлее, турки обрушили на неповоротливые суда частый ружейный огонь. Продырявленные пулями понтоны быстро набирали воду, команды не успевали ее вычерпывать; все чаще то один, то другой понтон, переполнившись, шел на дно.
Взятие караулки обеспечило правый фланг капитана Фока, но его теснили и с фронта, и с левого фланга. Он то и дело бросал своих солдат в короткие контратаки и отходил снова, охраняя место основной переправы и боясь оказаться вдруг отрезанным от берега. Несмотря на рассвет, он упорно не ложился: высокая его фигура все время маячила впереди стрелков. После бесконечных и всегда яростных рукопашных схваток мучительно ломило правое плечо; он страдал, морщился, перехватывал саблю в левую руку, пытался растереть занемевшие мышцы, но времени не было. По мундиру расползалось темное пятно: в последней схватке штык аскера добрался-таки до капитанских ребер, но, к счастью, скользнул, лишь надломив кость и сорвав лоскут кожи. Капитан никому не говорил об этом и старался держаться так, чтобы солдаты не заметили, что он ранен.
– Ваше благородие, ложись! – время от времени зло кричали они. – Убьют тебя – все тут поляжем!
– А смотреть кто будет? – огрызался капитан, страдая от ноющей боли в плече, которому досталось сегодня столько работы. – Ваше дело шкуры беречь и исполнять, что прикажут!












