
Полная версия
Вы чьё, старичьё? Повести и Рассказы
– Что же ты не писал, стервец ты? – говорила Валька, и тело ее светилось в сумраке нежностью и любовью. – Паразит ты, ты кровь мою всю выпил, и никто мне теперь не нужен, кроме тебя.
– До чего же ты сладкая, Валька, – утомленно вздыхал Андрей. – Считаю, что все, нашел и искать никого не хочу больше.
– Врешь, поди? Врешь? – обмирая от нежности, шептала она.
– Честно, Валечка. Недаром к тебе прямо с вокзала пришел.
– Прийти-то пришел, а вещички в камере хранения оставить не позабыл.
– Да какие там вещи! Не с Европы же я возвращаюсь.
До сей поры Валька своими друзьями вертела как хотела, а здесь не то чтобы приказать – до сладкой дрожи ждала, что ей прикажут. А он ничего не приказывал, ласкал да целовал, а к ночи сказал:
– Любовь любовью, а съезжаться погодим. Устроюсь на работу, с жилплощадью выясню, а там видно будет.
В любых отношениях наступает предел, за которым люди по-разному понимают одно и то же. Андрей был женат (о чем, естественно, не говорил Вальке и что Валька, естественно, знала), разведен и помянул о жилплощади, надеясь получить в квартире бывшей супруги право на какие-нибудь квадратные метры. Но все, что касалось его прошлой жены, лежало для Валентины за пределом общего понимания; отсюда начиналось ее понимание, и это личное понимание толковало одно: в однокомнатной ее квартире Андрей не желает жить потому, что тогда их будет трое. Так она его поняла, поскольку знала, что с милым, конечно, рай и в шалаше, но надо же иметь этот отдельный шалаш.
Вот какие разные мотивы породил финал их любовного разговора. Андрей считал, что ясно растолковал причину, и готов был горячо и весело проводить с Валечкой хоть все вечера. А Валентина, готовая весело и горячо проводить с Андреем обязательно все вечера, занозила-таки свое доброе и влюбчивое сердечко довольно опасной занозой, решив, что любимый не переселяется к ней исключительно из-за третьего лишнего. То есть из-за деда Сидоренко. Багорыча.
Мужиком Андрей был компанейским, тут же нашел общий язык с Пал Егорычем и личный – с Касьяном Нефедовичем, и жизнь заструилась еще живее. Правда, поначалу, учуяв неладное, дедуня не явился в среду, проторчав полвечера на знакомой скамейке автовокзала. Полвечера потому, что его разыскал Валечкин дружок самолично. И сел рядом.
– Что, отец, меня, что ль, невзлюбил?
– Нет, – шепотом ответствовал дед, – что ты.
– А чего же к Вальке сегодня не явился? Всегда по средам как штык, понимаешь, а сегодня хильнул. Валька решила, что заболел, отца к тебе наладила, да он ни с чем и вернулся. А ты вон где.
– Да, – сказал Касьян Нефедович. – Тут я. Народ кругом.
– Народ, значит, любишь?
– Люблю.
– А мы разве не народ? И мы народ. Вот и пошли к нам.
И привел дедуню Глушкова. И все встало на свои места, только Валентина куда чаще деда своего теперь гулять отправляла. И дед клал в карман будильник, заряженный на три часа вместо двух.
А дожди лили уж совсем беспросветно, ветры рвали последние клочья тепла, и солнце поглядывало на землю испуганно, будто из-за угла, будто запрещено ему было поглядывать. Короче говоря, над всей землей, по словам Багорыча, бушевал климат и погоды не было ни в одном государстве. При таком положении и бессердечный хозяин пса на улицу выгнать не решился бы. Даже если на той улице и числилась среда.
– Ну вот что, – сказала старикам Валентина, предварительно долго препиравшаяся с Андреем. – Дед, доставай книгу.
– Книгу? – озадаченно переспросил Сидоренко, покосившись на дедуню Глушкова.
– Давай-давай! – прикрикнула внучка. – Оба рядышком садитесь, в книжку носом. И ты, дед, для дедуни вслух читай, пока не скажу.
– Не надо бы, Валя! – с досадой крикнул Андрей. – Я лучше завтра зайду.
– А я сегодня хочу! – отрезала хватившая три рюмки Валентина. – И стесняться тут нечего, тут – жизнь. Верно, дедуня?
– Верно, – покорно согласился ничего не понимавший Глушков.
– Умница. – Валечка нежно чмокнула дедуню в розовую лысину. – Тогда садитесь, как велела.
Деды уселись в кухне за стол спинами к комнате и лицами в окно. И Пал Егорыч деловито раскрыл книгу. Никчемный сверхплановый дождишко тоскливо тарахтел в стекло, отсчитывая мгновения, и мгновения эти тянулись для Касьяна Нефедовича как погребальные дроги. Не был готов он к такому искусу, не собрал сил своих духовных, а потому и не оценил молодого счастья за старческими плечами. Даже монотонный, как пономарь, Багорыч заметил транс, в который впал кореш. Перестал бубнить, толкнул плечом:
– Жизнь это, понял – нет?
– Жизнь, – подтвердил Глушков, и две жалкие слезинки дробно стукнулись о страницу.
Не одному Касьяну Нефедовичу неуютно было в тот вечер. Дед Сидоренко к этакому был привычен, а Валька, буйно празднуя взрывы собственной страсти, искренне полагала, что все вокруг должны радоваться ее счастью и что прятать тут абсолютно нечего. Но Андрей ощущал некоторое смущение, а потому пришел на кухню с початой бутылкой.
– За нашу Вальку, отцы. Хорошая она баба, и вы на нее не серчайте.
– Внучка в меня вся, понял – нет? – ненатурально взбодрился Багорыч, ощутив в руке стакан. – Мировая она, понял – нет?
Он шумел и суетился, а дедуня молчал. И Андрей, поддакивая деду Сидоренко, чувствовал какую-то вину именно перед Касьяном Нефедовичем.
– Это точно, что мировая, – говорил он. – Остальные там придуриваются, изображают чего-то, а Валька наша ничего не изображает. Она вся – как есть, как в натуре.
– Правильно! – кричал Багорыч. – Она вся в меня, хоть знак качества ставь. Счастье тебе подвалило, парень, сильное счастье.
– Подвалило, – согласился Андрей, опять поглядев на деда Глушкова. – Знаешь, как в тюряге посидишь, так это особо ценишь.
– В тюряге? – Сидоренко похмурился, соображая. – Ты погоди-погоди, какая такая?
– Нормальная. Я, отцы, четыре года в общей колонии отбухал. Хищение государственного имущества. Каток для асфальта на спор с завода угнал.
Про это старики ничего не знали. Даже дедуня маленько очухался и поглядел на Андрея с испугом. Но и здесь промолчал.
– А-а… – протянул Пал Егорыч. – Страшно, поди?
– Да чего же там страшного? – усмехнулся парень. – Крыша над головой имеется, жратва три раза в день. Ну, баня, кино.
– Кино? – поразился Багорыч. – Преступникам – и кино?
– Нормально, как у людей. А в воспитательной части телевизор есть. Олимпиаду смотрели, за «Спартак» болеем.
– За «Спартак»?! – Багорыч вскочил, повертелся в тесной кухоньке и опять сел. – Нет, скажи, что врешь. Скажи, что врешь, а?
Вот в этом месте Глушков и подал впервые голос. Сказал с горечью:
– Молодым везде хорошо.
11С этого вечера Касьян Нефедович стал задумчивым. Он всегда был тих и безответен, но теперь эти качества приобрели некий новый ракурс, будто дед сменил созерцание жизни на попытку ее осмысления. Но то ли этот процесс был для него непривычен, то ли мыслей никаких не возникало, а только о результатах он не говорил никому. Просто смотрел задумчивыми телячьими глазами, молчал, и неизвестно было, скажет ли чего вообще. А у соседа в ответ на его: «Ну как, дед, насчет свиданьица со старухой?» – спросил вдруг:
– А коли б жилплощадь была, так еще бы ребеночка родили? Или побоялись бы?
Арнольд Ермилович поперхнулся, прокашлялся и признался:
– Двоих.
Спохватился, что по-человечески ответил, забормотал про архангелов, но дед уж и не слушал его.
– Счастливые, которые с детьми. Очень счастливые. – Вздохнул, надел шапку. – Двоих, значит, обещался. Это хорошо. – И пошел мимо онемевшего соседа на улицу.
Друга он нашел на пустыре, где было ветрено и сыро. Но Багорыч к тому времени принял семь полубульков в оплату за стакан и гордо не замечал продырявленного климата. Физиономия его горела несогласием, кепку он тискал в единственной руке и норовил встать на асфальтовую глыбу, но ноги с этим не соглашались.
– Ворюгам – кино, а заслуженному человеку… Нет, это надо у милиции справиться.
Милиция звалась Валерианом и должна была прибыть на мотоцикле по окончании торгового дня. Услышав рев мотора и накинув три часа, деды вышли наперехват. И вскоре действительно показался Валериан.
– Баб много, а я один! – с невероятным торжеством объявил он.
Старики не дали ему развить эту тему, тут же поведав о рассказе Андрея.
– Чудаки старики! – радостно засмеялся Валериан, легкий после чудных мгновений, как олимпийский мишка. – А гуманизм?
– Чего? – переглянулись приятели.
– Гуманизм! – Он важно поднял палец. – Пояснить?
– Пояснить, – попросил дедуня Глушков.
– Гуманизм – это что такое? Это поддержка слабого, – неторопливо и вразумительно, чтоб дошло до стариков, начал Валериан. – При царе, скажем, или при капитализме какой закон действует? Закон джунглей, понятно? А у нас какой? Закон гуманизма. Разницу улавливаете?
– А я слабый? – спросил Касьян Нефедович.
– Ты? – Милиционер внимательно осмотрел щуплого – и в чем только душа трепыхалась! – дедуню и сказал: – А это пока неизвестно.
– А когда известно? – допытывался Глушков. – Когда, это, с почетом понесут?
Милиционер огорченно вздохнул и с досадой покрутил круглой, как футбольный мяч, головой.
– Действие совершить надо, действие! Это ихний гуманизм бездейственный, а наш – действенный. Советский гуманизм в действии – читали в газетах? Ох, и темные же вы, деды!
Завел мотоцикл и уехал.
– Глупо�й! – заорал Багорыч, когда мотоциклетный грохот затих в дальних кварталах. – Наболтал и уехал. И не объяснил ведь!
– Объяснил, – тихо сказал дедуня Глушков, посмотрев на друга телячьими глазами. – Все он объяснил. Действие нужно, понял? Действие.
12Действие зреет долго, и чем старше человек, тем медленнее оно зреет, путаясь в усталой душе, блукая в сумерках размышлений, то представляясь ясным, то вдруг ныряя в беспросветный туман прожитого. Тогда дед Сидоренко, громко поминая всех угодников, спешил за своими законными полубульками, и дедуня Глушков оставался один. Тоскливо бродил по улицам и переулкам в бессознательной надежде встретить Валечку, а если случалось это, без оглядки семенил прочь. И все было ладно, да как-то отнялись ноги у Касьяна Нефедовича. Забастовали и отказались унести его в закоулок.
– Ты чего тут, дедунь?
Дедуня молча пристроился сбоку, тщетно пытаясь попасть в такт летящей женской походке. Валька что-то говорила, но он не слушал – глядел под ноги и семенил. А потом сказал:
– Истинную правду скажешь мне?
– А когда это я тебя обманывала?
– Теперь что соврать, что правду сказать – все одно, разницу утеряли. А ты вспомни, что есть разница, вспомни, а?
– Чудной ты какой-то, дедуня. Не захворал?
– Разница есть, Валечка, – шепотом сказал он. – Коли б я в Бога верил, мне, может, много бы легче было, но безбожный я. Безбожный человек.
– Ничего я не поняла, – строго сказала Валентина, останавливаясь. – Что натворили? Говори сейчас же.
Дед Глушков помялся, посопел, пряча глаза. А потом глянул в упор, с духом собравшись, и спросил:
– За Андрея пошла бы?
– Ох, побежала бы!..
– А чего ж не бежишь? – Он подождал, но Валька только неуверенно улыбнулась. – Потому не бежишь, что дед твой Пал Егорыч вам мешает. Не спорь, не спорь, не надо, я ему ни полсловечка не скажу, а только давай сегодня всю истинную правду. Уморился я без нее. Уморился.
– Может, квартиру разменяем, – безнадежно вздохнула она. – Если Андрея к бывшей его жене пропишут.
– Да, – вздохнул и дедуня. – Умирали б мы вместо пенсии…
Грызла тоска стариков. Точила как червь, неутомимо и невидимо; Багорыч с нею полубульками боролся, ерничеством да показной разудалостью, а Касьян Нефедович по улицам бегал. Кружил по поселку, по новым микрорайонам, расширял свои кольца, точно надеялся запутать, замотать тоску свою. И однажды вышел к почтамту. Шел дождь, и старик вошел в здание и сел у стола, где граждане писали письма. Посидел, подумал, а потом попросил вдруг лист бумаги, взял ручку и неуверенно, на каждой букве спотыкаясь, начал: «Добрый день вам, Анна Семеновна, дорогая Нюра…» Думал, что долго будет писать, что, может, совсем не напишет даже, но письмо написалось одним махом и почти без помарок. Вывел адрес, опустил в ящик и пошел искать Багорыча.
Багорыч на спор на троих не глядя разливал, на полубульку зарабатывая. Дед Глушков отобрал у него бутылку, сунул ее владельцу и повел приятеля в сторону. Приятель орал и вырывался, а дед сказал:
– С этим кончено, увожу я тебя отсюда. Как только подтверждение придет, что примут нас.
– Куда это? Где это? – обижался Багорыч. – Мешаешь все, вредный ты старик!
Через неделю пришел ответ. Длинный и многословный, а если пересказать, так шесть слов: милости просим, Касьян Нефедович и Павел Егорович.
– Ну вот, – вздохнул дед Глушков, прочитав Багорычу письмо. – Ждут нас там, значит, за нами дело.
– Хорошая женщина, – потрясенно признался Сидоренко. – Сколько лет?
Дедуня глянул укоризненно. Сидоренко засмущался и стал ковырять грязь ботинком.
– Не порть обувь, – строго сказал Касьян Нефедович. – Жизнь наша меняется, и всякие глупости надо из нее выкинуть.
До сего дня, даже до сей минуты крикливый Сидоренко решал за деда Глушкова, куда тому идти и что делать. А тут Глушков командовал, и Багорыч послушно кивал, изредка уточняя: «Ясно. Понятно. Бу сделано». Не потому, конечно, что ехал в глушковские места, а потому, что эта очень простая и всем подходящая мысль родилась у Касьяна Нефедовича. Пал Егорыч признавал право первородства.
– Выпивать если придется, то по праздникам. Мужиков разливать по булькам не учи, они и без этого того. Пенсии все до копеечки Нюре отдавать будем, и по дому все делать, и…
– По грибы ходить будем, – деловито вступил Багорыч. – И Вальке сушеных пришлем. А еще насчет работы. Непременно надо нам на работу устроиться, и тогда мы денег подкопим.
– Зачем это? – подозрительно осведомился дедуня.
– А Вальку с Андреем к себе пригласим! – воскликнул Сидоренко, чрезвычайно обрадованный этой идеей. – А когда ребеночка родит, так нянчить его станем.
– Правильно, – согласился Касьян Нефедович. – Теперь что делать. Первое: никому ни слова, а то не пустят. Второе: выпишусь я с жилплощади. Третье: ты с работы уволишься. Четвертое: билеты…
Три дня беготней были заняты до предела: выписывались – совещались, увольнялись – совещались, билеты покупали – опять совещались. А когда все общие дела были исполнены, кончились их совещания: с прожитым человек прощается один на один.
– Дед, побежала я! – жуя на ходу (по утрам она всегда опаздывала), прокричала Валентина.
Обычно Сидоренко ей из кухни отвечал, а тут вышел, прислонился к косяку и глядел молча.
– Ты что это, дед?
– Сказать вышел, что… – Багорыч дернул головой и отвернулся. – Чтоб осторожней шла, подморозило.
– Допрыгаю, – беспечно ответила внучка. – До вечера, дед!
И дверью хлопнула. Дед постоял, шагнул вдруг, ткнулся лицом в ее старое пальтишко и замер. Только плечи вздрагивали. Потом утер лицо и пошел собирать свои вещи. И первой в чемодан положил книжку «Автоматизация ликвидации отходов».
А Касьян Нефедович в то утро встал спозаранку и, взяв из заветной мармеладовой коробки сэкономленные пять рублей, побежал искать прощальный подарок. Да не сообразил: все магазины были еще закрыты, – и дедуня устремился к рынку. А на входе окликнули:
– Отец, купи цветы. Посмотри, какие цветы! Как в крематории, понимаешь.
Молодой черноусый протягивал Глушкову совершенно немыслимый букет. Все на букет заглядывались, и даже огромная, как колесо, кепка продавца светилась от этого букета. Но дедуня отмахнулся и поспешил за чем-либо ценным. Проспешил десяток шагов, умерил аллюр и остановился. Потоптался, назад повернул и опять будто нечаянно мимо тех цветов протопал. И опять. И – еще раз. И – остановился.
– А сколько?
– Как из уважения, для тебя только – два червонца.
– Двадцать рублей?!
Отчалил старик. Несуразную цену назвали, и оттого, что цена была несуразной, цветы понравились ему еще больше. Отошел, выгреб из кармана остатки пенсии, сложил с заветной пятеркой, и вышло шестнадцать рублей. Зажал их в кулаке.
– А дешевле нельзя?
– Назови свою цену, уважаемый. Там посмотрим.
– Шестнадцать рублей у меня всего.
– Только из уважения. Только из личного уважения, понимаешь…
Дед Глушков нес старательно упакованный в газету букет двумя руками, как икону. Занудный червячок сосал его, что зря он деньги убухал, что завянет вся эта красота и ничего от подарка не останется. Но дед упрямо спорил, утверждая, что останется. Валечкина радость останется. Так с червяком и цветами и вошел он в квартиру.
– Ты живой еще, дед? – удивился Арнольд Ермилович: он на работу собирался. – А как же старуха твоя с архангелами?
– Уезжаю я, – сказал ему Глушков. – Вы двух ребеночков обещали, а я вчера из квартиры выписался. Можете занимать, только вещи возьму.
– Касьян… – растерянно забормотал сосед. – Николаевич…
– Нефедович я, – грустно усмехнулся старик. – Только просьба к вам – цветы эти за меня передать.
– Передам, – тихо сказал Арнольд Ермилович, взял букет и сел на стул, точно ноги у него ослабли.
Завозился Касьян Нефедович, забегался, и теперь приходилось поспешать. Вещи загодя были уложены, дед второпях выпил кефир, подхватил барахлишко свое и вышел в коридор. Хотел к соседям заглянуть попрощаться, но там громко плакала жена и что-то бубнил Арнольд Ермилович. Дед поклонился их дверям и побежал.
В целях конспирации решено было на вокзале встретиться. Багорыч мог быть уже там, и старик припустил прямо от подъезда. Да недалеко.
– Глушков! Дедушка!
Касьян Нефедович остановился: к нему почтальонша спешила.
– Телеграмма вам. Распишитесь.
«Анна Семеновна умерла. Хоронили вчера».
Старики сидели в зале ожидания. По лицу Касьяна Нефедовича все время текли слезы, и он не знал, что сделать, чтобы они не текли. Он словно съежился, усох вдруг, маленьким совсем стал, и Багорыч легко обнимал его единственной своей рукой.
– Это ничего, ничего, это бывает. Смерть у каждого есть, что уж тут. Жалко, конечно, Нюру, хорошая женщина, но ты держись, друг, вдвоем ведь, не пропадем. В Сибирь поедем, на это… на БАМ. Там люди нужны.
– Никому мы не нужны, – прошептал дедуня. – Никому.
– Врешь! – сердито крикнул Багорыч: теперь он стал старшим и главным, но не ерепенился, как всегда, а говорил серьезно и увесисто, как отвечающий за двоих. – Бани, к примеру, есть у них? Я банщиком могу, а ты…
Компания молодая шла мимо. Шумная, с гитарой. Девчушка в потертых брюках остановилась вдруг, присела перед ними.
– Вы чье, старичье?
Ласково спросила, обеспокоенно. Но тут парни ей крикнули:
– Наташка, поезд уходит!
И она убежала.
– Ничье мы старичье, – тихо сказал Глушков и вздохнул. – Ничье.
– Неправда! – строго нахмурился Сидоренко. – Ты мой теперь, понял? Ты мой, а я – твой, и не пропадем. Мы с тобой еще…
– Вот они где! – крикнул знакомый голос. – Тут они, Валя! Нашлись, слава тебе…
Валька с лету упала рядом, чуть скамью не перевернув. Стукнула одного, стукнула второго – зло, больно – и заревела. Андрей стоял рядом, усмехался:
– Ну, отцы, с вами не соскучишься.
– Окаянные! – закричала наконец-то Валька, да так, что весь зал ожидания вздрогнул. – Черти окаянные, мучители мои! Ну что выдумали, что? Марш домой, пока не простудились, возись тогда с вами! Дед, бери дедуню под руку, ослаб он совсем.
Старики покорно шли к дверям, сзади Андрей нес вещи. Валька шагала впереди, всхлипывая и бесцеремонно расталкивая встречных. А у самого выхода обернулась.
– Спасибо тебе, дедуня. Мне еще никто в жизни цветов не дарил, ты первый.
И засмеялась вдруг. Слезы текли по щекам, а она смеялась весело и звонко. И, глядя на нее, улыбались хмурые пассажиры. А Андрей, хохоча в голос, на часы посмотрел, замолчал и вещи на пол поставил.
– Захвати барахлишко, Валя, магазин закрывается. Надо же еще одну раскладушку купить…
Я думаю о сказках детства. О царевнах-лягушках и Иванах-царевичах, о счастливых чудовищах и несчастных красавицах, о добрых голодных мальчиках и объевшихся пряниками злых купеческих дочках. В них всегда торжествовала справедливость, порок был наказан и все в конце вздыхали с облегчением.
Пусть дети всегда вздыхают с облегчением, но жизнь страшнее любой сказки. Не умирала Анна Семеновна, Нюра далекой юности Касьяна Глушкова. Жива она и здорова, просто дочь ее на телеграфе работает. Вспомнили?
1980
Иванов катер
Вечерами в маленькой поселковой больнице тихо. Бесшумно скользнет по коридорчику сестра, разнося градусники. Прокряхтит сухонькая старушка, да скрипнет дверь за мотористом с «Быстрого», выходящим покурить в холодные сени.
А сегодня тишина нарушилась тяжелыми шагами врача, беготней сестер, тревожным скрипом носилок.
Моторист выскочил в коридор:
– Никифорова с Иванова катера в операционку повезли.
– Утоп!.. – ахнула бабка.
– Нет, бабка, за борт свалился…
За разговорами не заметили, как по коридору мимо палат прошли двое; один прихрамывал, крепко налегая на палку.
Он был немолод. От хромоты в левой ноге чуть сутулился и при ходьбе привычно выносил вперед правое плечо. Морщины избороздили до черноты загорелое лицо, и особенно много их набежало возле глаз, словно человек этот всю жизнь смотрел против ветра.
Он шел, стараясь без стука ставить палку, а впереди беззвучно летела девчонка-сестра, от бьющей через край энергии выворачивая по-балетному носки матерчатых тапочек. У операционной остановилась:
– Посидите.
Боком скользнула в дверь, а он осторожно присел на краешек стула, поставив между ног палку.
Как все здоровые люди, он был чуть напуган больничной тишиной: стеснялся сесть поудобнее, скрипнуть стулом, поправить сползавший с плеча тесный халат. Стеснялся своего здоровья, стоптанных башмаков из грубой кожи и тяжелых рук, сплошь покрытых ссадинами и порезами.
– Иван Трофимыч?.. – Моторист опять вылез в коридор.
– Петр? – шепотом удивился Иван. – Ты чего тут?
– Аппендикс вырезали, – не без гордости сообщил моторист, садясь рядом. – Флегмонозный.
– С Федором-то беда какая… – Иван вздохнул.
– А что случилось?
– Запань у Семенова лога утром прорвало. Не знаю, откуда вода пришла, а только рвануло троса, и понесло лес в Волгу. А тут – ветер, волна. Треск стоит – голоса не слышно. Ну, все кто куда: с лесом не пошутишь.
– Ай-яй-яй!.. – опечалился моторист. – И много ушло?
– Да нет, немного. Аккурат мы воз навстречу вели, к «Немде» цеплять. Пиловочник сплошь, двести сорок метров. Ну, увидал я: лес в лоб идет…
– Буксир топором да к берегу! – сказал моторист. – Затрет бревнами – «мама» сказать не поспеешь.
Иван улыбнулся.
– А я по-другому рассудил. Плот только сплочен, троса добрые, а ширина в этом месте невелика: развернул, корму в Старую Мельницу сдал – там камни, уязвил прочно. А катерок свой за мысок спрятал. Знаешь, где малинники?
– Ну?
– Ну и сдержал лес, не пустил в Волгу-то, на простор.
– Ишь, сообразил! – завистливо вздохнул моторист. – Премия, поди, будет, благодарность…
– Благодарность, может, и будет, а вот помощника уж не будет, – вздохнул Иван. – Как ударило нас первой порцией – троса запели, а Федора на бревна сбросило. Выловили, а рука на жилах висит.
– Оклемается, – уверенно сказал моторист. – Мужик здоровый. Да и доктор молодец: меня пластал – любо-дорого.
Стемнело, когда из операционной вышел доктор. Увидев его, моторист трусливо юркнул в палату. Скрипнув стулом, Иван встал навстречу, но доктор опустился рядом, и Иван, постояв немного, тоже присел. Он стеснялся начинать разговор, а доктор молчал, медленно разминая в пальцах папиросу.
– Перелом позвоночника, – сказал он, прикурив и глубоко затянувшись. – Скверное дело, капитан.
– Долго пролежит? – тихо спросил Иван, плохо представляя, что это значит.
– Всю жизнь. – Врач курил жадно, изредка разгоняя рукой сизые клубы дыма. – Всю жизнь, капитан, какая осталась…
– Трое детей… – невольно вырвалось у Ивана.
– Что?
– Трое детей, – повторил Иван и опять встал. – Старшему – двенадцать, не больше…
Доктор молчал. Вспышки папиросы освещали его осунувшееся лицо и капли пота на лбу.
– Рыбки можно ему?
– Рыбки? – переспросил врач. – Фруктов хорошо бы. Витамины, понимаешь?
И опять замолчал. Иван постоял немного и, тихо попрощавшись, похромал к раздевалке.
В раздевалке он сдал халат и в обмен получил потрепанный рабочий пиджак. Пожилая гардеробщица полюбопытствовала насчет Никифорова, и он сказал ей, что дело Федора плохо и что у него трое детей. Гардеробщица, вздыхая и сокрушаясь, отперла уже по-ночному заложенные двери, и он вышел на темную окраинную улицу поселка.











