
Полная версия
Осовец Атака Мертвецов
Он спасал жизни русских солдат.
Убивая вражеских.
Дилемма встала перед ним во весь рост, и он знал, что она не уйдет. Она будет преследовать его всегда — в каждом новом расчете, в каждой новой линии на карте, в каждом взрыве, который он спроектировал своими руками. Можно ли гордиться спасенными жизнями, если они спасены ценой других? Можно ли считать победу, когда обе стороны в крови по колено?
Он не знал ответа. И боялся, что никогда не узнает.
Но сейчас, в эту самую секунду, когда тишина давила на уши, а где-то внизу, в дыму, еще стонали умирающие, его первая мысль была не о дилемме. Не о войне. Не о том, прав он или нет.
Первая, самая сильная, самая острая мысль была о ней.
Ли Цзи.
Он вдруг представил себе лазарет — так ярко, будто сам там стоял. Душные, прокуренные коридоры, запах карболки и йода, который не выветривается никогда. Койки в три ряда, на них — искалеченные тела. Врачи, склонившиеся над ранами, с красными по локоть руками. Сестры, которые бегают между столами, подавая инструменты, бинты, воду.
Он представил, что творится там сейчас, после отбитой атаки. Сколько раненых уже принесли? Десяток? Два? А может, больше? И каждый из них — чья-то боль, чья-то кровь, чья-то жизнь, которую нужно спасти.
Сколько работы она сейчас делает? Сколько операций? Сколько раз она уже мыла руки, чтобы снова окунуть их в чужую плоть?
Он вдруг почувствовал острую, почти физическую потребность — не просто знать, что она жива. А сообщить ей. Сказать, что здесь, на валах, тоже всё в порядке. Что она может не волноваться за него. Что он выдержал этот день.
Или не для нее, — поправил он себя. — Для себя. Чтобы знать, что она знает.
Он отвел взгляд от амбразуры и обвел глазами командный пункт. Штабные офицеры куда-то вышли, телефонист дремал в углу, привалившись к стене. Только один человек был в поле зрения — вестовой, тот самый мальчишка-доброволец, который час назад приносил донесение от Витковского.
Он стоял у двери, вытянувшись в струнку, застыв в ожидании приказа. Молодой, лет шестнадцати на вид, с пушком над губой и огромными, еще не утратившими детской доверчивости глазами. На гимнастерке — свежие заплаты, сапоги не по размеру. Совсем мальчишка.
Кирилл смотрел на него секунду, другую. В голове что-то щелкнуло — не план, не приказ, не тактическое решение. Что-то другое. Личное. Срочное. Невыносимое.
— Подойди ко мне! — голос его прозвучал хрипло, сорванно — он не узнал его сам.
Вестовой вздрогнул, вытянулся еще больше и в три шага очутился перед поручиком.
— Слушаю, ваше благородие!
Кирилл лихорадочно оглядел стол. Бланки, карты, пустые гильзы вместо пресс-папье, огарок свечи в луже застывшего стеарина. Где бумага? Где чистая бумага?
Он рванул ящик, выхватил оттуда обрывок — не бланк, просто кусок бумаги, с одной стороны исписанный чужим, казенным почерком, с другой — девственно белый. Сгодится.
Карандаш нашелся тут же, закатившийся под линейку.
Кирилл писал быстро, торопливо, не тем четким, каллиграфическим почерком, которым выводил приказы и рапорты. Он писал так, как пишут в минуты, когда слова не успевают за мыслью — нервно, с нажимом, ломая грифель.
«Потери минимальны. Укрепления выдержали. Кирилл.»
Всего три слова по-русски, одно — имя. Ни звания, ни должности, ни официальных реверансов. Просто факты. Просто он.
Он перечитал написанное один раз — и свернул бумагу вчетверо, не глядя, пряча неровные буквы от чужих глаз.
— Слушай сюда, — голос его теперь звучал тише, но в нем появилось то, чего вестовой никогда раньше не слышал от офицеров. Не приказная сталь — лихорадочный, почти умоляющий блеск.
Кирилл сунул записку в руку мальчишке.
— В лазарет. — Он говорил быстро, с проглатыванием окончаний, словно боялся, что не успеет. — Передашь лично в руки сестре Ли Цзи. Только лично. Никому больше.
Вестовой хлопал глазами, не понимая, почему такое поручение требует такой срочности.
— Выполнять! — рявкнул Кирилл, и мальчишка, вытянувшись, пулей вылетел за дверь.
Стук сапог затих в коридоре.
Кирилл остался один. Он стоял, тяжело дыша, и смотрел на дверь, за которой только что исчез посланец. В груди колотилось что-то большое, горячее, не имеющее отношения ни к войне, ни к долгу, ни к присяге.
Зачем я это сделал? — спросил он себя. — Какой в этом смысл?
Он знал ответ. Смысла не было никакого. Это не был приказ. Не было тактической необходимостью. Это была личная, человеческая слабость — желание протянуть ниточку сквозь дым и кровь, сказать: «Я здесь. Я жив. И я думаю о тебе».
Он усмехнулся своим мыслям — горько, устало.
Инженер Львов, проектирующий минные поля и посылающий записочки. Кто бы мог подумать.
Он вернулся к амбразуре, сжал в пальцах планшет с картами и вдохнул горький, пропахший гарью воздух.
Где-то там, за стенами, мальчишка бежал в лазарет, сжимая в кулаке клочок бумаги. Где-то там Ли Цзи перевязывала очередного раненого, не зная, что через несколько минут ей передадут весточку с валов.
А он стоял и ждал. Хотя ждать было нечего. И не на что.
Он просто знал, что теперь она будет знать. И этого было достаточно.
Мальчишка бежал так, будто за ним гнались черти.
Сапоги его, великоватые, сбитые, хлюпали по грязи, то и дело соскальзывали с битого кирпича. Он не сбавлял шага — перепрыгивал через воронки, огибал груды обломков, продирался сквозь дым, который стлался по земле липкими, едкими клубами. В кулаке он сжимал записку — так крепко, что бумага промокла от пота, но он боялся ослабить хватку. Лично. Только лично. Поручик сказал — значит, святое дело.
Сердце колотилось где-то в горле, но не от бега. От важности.
Он, конечно, не знал, что там написано. Может, секретное донесение? Может, шифр какой? Но глядя на глаза поручика — тот сверкал как-то не по-уставному, почти по-человечески — вестовой понял: это не просто бумажка. Это — ниточка. Между кем-то там, в лазарете, и этим чумазым, усталым офицером, который час назад гнул спину над картами, пока вокруг рвались снаряды.
Он влетел в двери лазарета, как ядро.
Лазарет встретил его стеной запаха.
Карболка, йод, кровь — старая, свернувшаяся, и свежая, только что пролитая. Где-то в глубине стонали, где-то кричали, где-то коротко, по-деловому приказывал врач. Вдоль стен — койки, на них — люди. Много людей. Лица серые, бинты красные, руки вцепившиеся в простыни.
Посередине этого ада, у операционного стола, склонившись над раненым, стояла она.
Вестовой узнал ее сразу — не по лицу (лица он толком не разглядел), а по осанке. Прямая спина, четкие движения, белый халат — уже не белый, в подтеках и брызгах. Она зашивала рану — быстро, ровными стежками, как швея, которой платят за скорость, а не за красоту.
— Сестра Ли Цзи! — крикнул он, перекрывая гул.
Она не обернулась.
— Сестра! Вам! Срочно!
Рука с иглой замерла на секунду. Потом она аккуратно, не торопясь, закончила стежок, завязала узелок и только после этого подняла голову.
Вестовой увидел ее лицо — усталое, бледное, с темными кругами под глазами и капельками пота на висках. Губы сжаты в тонкую линию. Во взгляде — ледяное раздражение человека, которого оторвали от дела в самый неподходящий момент.
— Что? — спросила она резко, даже грубовато. — Говори.
Вестовой протянул руку. В пальцах — смятый, влажный клочок бумаги.
— Вам, сестра. От поручика Львова.
Имя упало в тишину, которая вдруг образовалась вокруг — там, где секунду назад был только шум и боль.
Выражение ее лица изменилось.
Раздражение исчезло. Ледяная маска треснула. В глазах промелькнуло что-то живое — удивление, тревога, надежда. Она быстро опустила руки, огляделась вокруг — куда вытереть? Халат красный, полотенца красные, всё вокруг красное.
Она вытерла ладони о передник — быстрым, скупым движением — и взяла записку.
Пальцы ее дрожали. Совсем чуть-чуть. Так, что вестовой заметил бы, только если бы смотрел очень пристально. Он не смотрел. Он стоял навытяжку и ждал.
Ли Цзи развернула бумагу.
Она узнала почерк сразу — быстрый, нервный, с нажимом, где карандаш ломался и оставлял на сгибах жирные следы. Он всегда так писал — когда торопился, когда думал быстрее, чем водил рукой. Она привыкла к этому почерку за те дни, когда они вместе работали над проектами в штабе — он чертил, она записывала, и часто они менялись бумагами, не глядя.
«Потери минимальны. Укрепления выдержали. Кирилл.»
Всего три фразы. Семь слов.
Она перечитала их раз. Второй. Третий.
Потери минимальны. Значит — мало раненых. Мало — для него. Мало — для нее. Меньше работы. Меньше крови на ее руках. Меньше криков, которые снятся по ночам.
Укрепления выдержали. Значит — он выдержал. Его чертежи, его расчеты, его бессонные ночи над картами — всё не зря. Он сделал свою работу.
Кирилл. Не поручик Львов. Не господин инженер. Просто — Кирилл.
Она стояла, сжимая в пальцах этот клочок бумаги, и чувствовала, как что-то теплое разливается в груди — там, где минуту назад была только пустота и усталость. Это не был официальный рапорт о потерях, который пойдет в штаб. Это было личное. Профессиональное. Для нее одной.
Он думал обо мне, — поняла она. — Среди всего этого ада, среди взрывов и смерти, он нашел время — и бумагу — и написал мне.
Она подняла глаза. Взгляд ее встретился с вестовым — мальчишка смотрел на нее с детским любопытством и плохо скрываемым волнением.
На ее лице — усталом, залитом потом, с прилипшими ко лбу прядями волос — на мгновение появилась тень чего-то, похожего на улыбку. Не улыбка даже — так, намек. Легкое движение губ, едва заметное расслабление мышц, которое другой не заметил бы, но вестовой заметил. И почему-то сам улыбнулся в ответ.
Она посмотрела на свои руки. Красные по локоть. Потом — снова на записку. Аккуратно, бережно, как драгоценность, она сложила ее вчетверо, потом еще раз, и сунула за обшлаг рукава — туда, где халат был еще чистым, куда не долетали брызги.
— Передайте поручику... — Она помолчала, подбирая слова. — «Понятно». Скажите: понятно.
Больше ничего. Ни «спасибо», ни «береги себя», ни «я тоже». Просто — «понятно». Но в этом одном слове было всё.
Вестовой кивнул, козырнул — неловко, по-мальчишески, ткнув пальцами в висок — и выбежал вон.
Ли Цзи осталась одна посреди этого кровавого хаоса.
Она опустила глаза на раненого — тот лежал с закрытыми веками, бледный, как полотно, но дышал — ровно, глубоко, жил. Она взяла иглу, снова обмакнула ее в раствор, поднесла к ране.
И вдруг поняла, что движения ее стали легче.
Не быстрее — она и так работала быстро. Не точнее — точнее было некуда. А легче. Словно кто-то снял с плеч тяжелый, давящий груз, который она тащила с самого утра. Словно внутри зажглась маленькая, ровная лампадка, которой хватит ровно настолько, чтобы не сломаться до вечера.
Он выдержал, — подумала она, накладывая новый шов. — И я выдержу.
Записка за обшлагом грела запястье. Маленький, теплый, живой комочек бумаги, напоминавший о том, что там, за стенами, есть кто-то, кто думает о ней не как о сестре милосердия, не как о санитарке, не как о функции — а как о ней. Ли Цзи. О той, кто умеет не только зашивать раны, но и ждать. И верить. И держаться.
Она работала дальше. Шов за швом. Узел за узлом. Спасала тех, кого он сберег.
Их молчаливый диалог продолжался. И только что она отправила свой ответ.
«Понятно».
А это значило: «Я слышу тебя. Я здесь. Делай свою работу — я делаю свою. Мы справимся».
Вестовой бежал обратно, по тому же разбитому пути, через дым и воронки. В кулаке у него не было ничего — только память о том, как сестра улыбнулась краешком губ, когда прочла записку. И почему-то ему казалось, что это важнее любого приказа.
Работа кипела — так говорят о котле, который вот-вот сорвет крышку.
Кирилл стоял под открытым небом, прямо у пролома, где утренний снаряд вырвал из стены кусок мякоти размером с добрую избу. Саперы таскали бревна, мешки с песком, доски — всё, что могло заполнить брешь, прежде чем немцы увидят ее и сообразят, куда бить в следующий раз.
Он не прятался. Он стоял на самом опасном участке — там, где каменная крошка еще сыпалась с краев пролома, а воздух был густым от известковой пыли. Опасности он не замечал. Или замечал, но не придавал ей значения. В голове его шли расчеты — прочность новой кладки, угол упора подпорок, нагрузка на перемычки. Цифры плясали перед глазами, складываясь в формулы, проверенные временем и учебниками.
— Левее! — крикнул он, указывая на бревно, которое саперы пытались завести в паз. — На вершок левее, иначе перекос!
Снаряды рвались где-то на флангах —редкие, беспокоящие. Немцы не вели методичного обстрела, они просто напоминали о себе, выпуская мины наугад, наудачу, в белый свет как в копеечку. Такие разрывы уже не заставляли людей бросаться на землю. К ним привыкли, как привыкают к дождю, который идет уже третьи сутки, — с глухим раздражением, но без паники.
Кирилл тоже привык. Он даже не поворачивал головы на звук очередного взрыва — где-то там, за казармами, ухнуло, подбросив в воздух комья земли. «Третий сектор, — отметил он машинально. — Миномет. Неопасно».
Он ошибся.
Разрыв грянул почти рядом — так близко, что воздух стал твердым. Кирилл не услышвал свиста — только удар, резкий, короткий, словно кто-то невидимый и огромный ударил его в правое плечо раскаленным ломом.
Боль пришла не сразу. Сначала была пустота — странная, звенящая пустота в том месте, где только что была рука. Потом — жар. Невыносимый, всепоглощающий жар, словно плечо окунули в расплавленный свинец.
А потом — крик.
Кирилл не понял, что это он кричит. Голос был чужим — низким, хриплым, рвущимся из груди с такой силой, что казалось, сейчас порвутся связки. Ноги подкосились. Земля рванулась навстречу, ударила в колени, в грудь, в лицо. Пыль забилась в рот, в глаза, в уши. Он лежал на боку, чувствуя, как по спине течет что-то горячее и липкое, и не мог понять — это кровь или пот. Или всё вместе.
— Поручика ранило!
Голоса доносились издалека, словно сквозь толщу воды. Кто-то кричал, кто-то матерился, кто-то отдавал команды. Кирилл попытался подняться — и не смог. Правая рука не слушалась. Он посмотрел на нее — она была на месте, целая, но ниже плеча гимнастерка быстро темнела, расползаясь мокрым, черным пятном.
— Санитара! Живо! Санитара сюда!
Его подхватили под мышки — двое, здоровые мужики-саперы. Кирилл зашипел от боли, когда чья-то рука задела раненое плечо, но не закричал — только сжал зубы так, что заныли корни. Ноги волочились по земле, сапоги чертили по пыли две параллельные борозды.
— Сам идти можешь, ваше благородие? — спросил кто-то в самое ухо.
Кирилл попытался кивнуть — и чуть не потерял сознание от нового приступа боли. Голова закружилась, перед глазами поплыли разноцветные круги.
— Не может, — ответил за него второй сапер. — Тащи, давай!
Его понесли. Через двор крепости, мимо разбитых повозок, мимо куч кирпича, мимо солдат, которые оборачивались и крестились, глядя на окровавленного офицера. Кирилл видел всё это сквозь пелену — расплывчатые силуэты, смазанные пятна, мир, потерявший резкость.
В голове гудело. Где-то на задворках сознания пульсировала одна мысль, глупая, неуместная: «Кладка. Кто доделает кладку? Там угол не выдержит без подкоса...»
Потом мысли смешались, превратившись в одно сплошное, тягучее марево. И в этом мареве, как проблеск чистого неба среди грозовых туч, мелькнуло лицо. Ее лицо.
«Не надо, — подумал он с неожиданной отчетливостью. — Только не туда. Не надо, чтобы она видела меня таким...»
Но саперы уже тащили его к длинному, низкому зданию, над которым не было красного креста — только чутье подсказывало, что это он, лазарет. Двери распахнулись перед ними, как пасть огромного, больного зверя.
Воздух лазарета обрушился на него стеной.
Он был густым, почти осязаемым — смесь йода, карболки, пота, гноя и крови. Эта смесь въедалась в легкие, оседала на языке горьким, металлическим привкусом. Кирилл закашлялся — и застонал от того, как кашель отозвался в плече.
Его внесли внутрь, и хаос поглотил его.
Здесь, внутри, была своя война. Та, о которой не писали в сводках. Крики раненых сливались в один сплошной, многоголосый вопль — кто-то бредил, кто-то молился, кто-то просто выл, уткнувшись лицом в подушку. Врачи, в закатанных рукавах и окровавленных фартуках, переходили от одного стола к другому, бросая отрывистые команды. Сестры бегали между рядами, разнося бинты, лекарства, инструменты. Где-то в углу гремели ведра, где-то звенели скальпели, где-то плакал человек — по-детски, взахлеб, без стеснения.
Санитары уложили Кирилла на свободную койку — последнюю, у стены. Он рухнул на нее всем телом, и койка жалобно скрипнула под тяжестью его мокрой, окровавленной шинели. Кто-то начал расстегивать на нем пуговицы, кто-то резал рукав, обнажая рану. Кирилл не смотрел. Он смотрел в потолок — высокий, серый, с трещинами, по которым бегали тени.
Боль отступила на секунду — на ту самую, когда организм, перегруженный сигналами бедствия, берет паузу, чтобы перевести дух. В этой паузе Кирилл услышал, как где-то совсем рядом, за ширмой, врач говорит страшные слова: «Не вытащим. Скажите священнику».
Он закрыл глаза.
«Я здесь, — подумал он, уже не зная, к кому обращается. — Я здесь. И она тоже здесь. Мы в одном аду, только на разных участках».
Сквозь шум в ушах он пытался уловить ее голос — знакомый, низкий, спокойный, тот, который когда-то заставлял его верить, что даже в этом мире есть место порядку и смыслу. Но голосов было слишком много. Они сливались в один сплошной, нечленораздельный гул.
Кирилл лежал на жесткой, пахнущей хлоркой простыне и ждал. Он не знал — чего. Смерти? Спасения? Ее рук, которые вот-вот коснутся его плеча?
Может быть, всего вместе.
Он сжал здоровую руку в кулак, впился ногтями в ладонь — чтобы не закричать снова, чтобы удержаться на этой тонкой, скользкой грани между «сейчас» и «потом». Глаза его были открыты, но он ничего не видел, кроме серого, в трещинах, потолка.
«Ли Цзи, — повторил он про себя, как заклинание. — Ли Цзи».
Где-то в этом хаосе, среди крови, криков и агонии, она была. И он знал — она придет. Потому что она всегда приходила. Потому что их молчаливый диалог еще не был закончен.
Он ждал.
Носилки раскачивались в такт шагам санитаров — мерно, почти убаюкивающе. Кирилл смотрел в потолок, где трещины в штукатурке складывались в причудливые карты неведомых земель. Боль в плече пульсировала, отдавая в шею, в затылок, в самые кончики пальцев здоровой руки, но он уже научился дышать сквозь нее — короткими, поверхностными вдохами, как учили на курсах первой помощи.
Вокруг него текла своя жизнь. Санитары переговаривались вполголоса, кто-то посторонился, пропуская носилки, кто-то выругался, споткнувшись о чью-то сумку. Кирилл не вслушивался. Он плыл по этому морю страданий, как щепка, отдавшись течению.
А потом он увидел её.
Носилки повернули, и пространство перед ним разверзлось, открывая длинный ряд операционных столов. И там, у третьего, склонившись над чьим-то телом, стояла она.
Ли Цзи.
Он узнал бы ее из тысячи — по прямой спине, по тому, как она держит голову, по быстрым, экономным движениям рук. Даже сейчас, в этом аду, в халате, который когда-то был белым, а теперь казался выкрашенным в густой, вишневый цвет, она оставалась собой — сосредоточенной, точной, неутомимой.
Лицо её было сурово — брови сдвинуты, губы сжаты в тонкую линию, на лбу блестят капельки пота. Она зашивала рану — глубокую, на боку, где мясо расходилось краями, обнажая то, что не должно быть видно. И руки её, красные по локти, двигались с той особенной, почти ювелирной точностью, которая не снилась ни одному часовщику.
Кирилл смотрел на нее и не мог отвести взгляд. Он забыл о боли, о страхе, о том, что его самого несут в неизвестность. В этом хаосе, среди криков и стонов, она была единственным островком порядка — маяком, на который он ориентировался, сам того не замечая.
И тут она подняла глаза.
Это длилось одно мгновение — меньше, чем удар пульса. Её взгляд встретился с его — и в этот миг профессиональная отстранённость, та броня, которой обкладываются врачи, чтобы не сойти с ума от чужой боли, дала трещину.
Кирилл увидел в её глазах то, чего никогда не видел раньше.
Панику.
Мгновенную, сырую, человеческую панику. Страх, который невозможно скрыть, когда видишь того, кто дорог, на носилках, с окровавленным плечом. Её зрачки расширились, дыхание на секунду перехватило — и в следующую секунду она уже взяла себя в руки.
Броня сомкнулась. Лицо снова стало маской. Но Кирилл успел увидеть. И запомнить.
— Кладите его сюда, — голос её прозвучал резко, властно, перекрывая гамму лазарета, как командирский свисток перекрывает шум боя. — На свободный стол. Живо!
Она бросила иглу ассистенту — тот едва успел поймать — и резким, скупым движением стянула с рук перчатки. Они отлетели в сторону, мокрые, красные, оставляя на полу темные брызги.
Санитары засуетились, подхватывая носилки, направляя их к указанному столу. Кирилл почувствовал, как его перекладывают — грубовато, по-солдатски, без той осторожности, с какой носят штатских. Он закусил губу, чтобы не закричать, когда раненое плечо коснулось жесткой поверхности стола.
Ли Цзи уже стояла рядом.
Она не позвала ассистента, не передала его другому врачу — хотя вокруг, он видел краем глаза, лежали раненые, ждавшие своей очереди. Нет. Она сама взялась за него. Сама. Не доверила никому.
Её пальцы — быстрые, точные, привыкшие к этой работе — взялись за ворот его мундира. Ткань затрещала, поддаваясь ножницам. Она разрезала рукав, потом — часть гимнастерки, обнажая плечо. Легкие, жесткие прикосновения — без нежности, но и без обычной холодной отстраненности. Кирилл чувствовал её руки сквозь пелену боли, и это было странно — боль смешивалась с чем-то другим, теплым, что разливалось где-то под ребрами.
— Повезло, — услышал он её голос — бормотание, почти себе под нос. — Осколок мелкий. Вошёл неглубоко. Края рваные, но кость цела.
Она наклонилась ближе, осматривая рану. Кирилл видел её макушку — волосы, выбившиеся из-под косынки, влажные у корней. Пахло от нее йодом, кровью и еще чем-то — неуловимым, своим, что он не мог назвать, но узнавал сразу.
— Сидите смирно, — сказала она, не глядя на него. — Не дергайтесь.
Кирилл послушно замер. Он не мог бы пошевелиться, даже если бы захотел — боль приковывала к столу крепче любых ремней. Но он слушал её голос, и это помогало. Голос, который не дрожал. Который приказывал, требовал, заставлял подчиняться.
Ли Цзи отошла к столику с инструментами — стала раскладывать их, готовить. Зажимы, иглодержатели, шовный материал. Всё на своих местах, всё под рукой. Она работала механически, но Кирилл заметил, как дрожат её пальцы — чуть-чуть, на самую малость. Так, как дрожат руки у того, кто только что сдержал крик.
Наступило молчание.
Напряжённое, тягучее, полное несказанного. Вокруг по-прежнему стонали, кричали, умирали и рождались заново, но здесь, у этого стола, образовался свой, маленький остров тишины. Только лязг инструментов, только тяжелое дыхание — его и её.
И тогда, не глядя на него, продолжая раскладывать зажимы, она бросила фразу.
— Я говорила, вам нужно быть осторожнее.
Голос её был ровным — почти спокойным. Но Кирилл услышал. Он услышал то, что пряталось за этими словами: упрёк, да. И тревогу. И боль. И то, чего она никогда не сказала бы вслух, даже если бы их никто не слышал.
«Я боялась за тебя».
Он не ответил сразу. В горле пересохло, язык прилип к нёбу. Он смотрел на её склоненную голову, на её руки, которые сейчас были заняты делом, и думал о том, что мог бы сказать.
«Прости».
«Я постараюсь».
«Я тоже боялся. Не за себя. За тебя».
Но он сказал другое. Сказал тихо, хрипло, так, чтобы слышала только она.
— Я знаю. Но там была кладка. Её нужно было закончить.
Она подняла глаза. Посмотрела на него — в упор, строго, почти сердито. И в этом взгляде было столько всего, что Кирилл на секунду забыл, как дышать.
— Кладка, — повторила она, и в голосе её прозвучало такое презрение к этому слову, будто она говорила о какой-то никчемной, пустой вещи. — Кладка подождёт. А вы — нет.
Она отвернулась, взяла иглу, обмакнула в раствор.
— Сейчас буду зашивать. Будет больно. Терпите.
Кирилл кивнул и закрыл глаза.
Он знал, что будет больно. Но он также знал, что её руки — лучшие руки во всей крепости. И что он в безопасности. И что, несмотря на боль, несмотря на кровь, несмотря на этот ад вокруг — здесь, рядом с ней, он там, где должен быть.












