
Полная версия
Свидание Джима
– …безобразничать на большой дороге, водить дружбу с хулиганами… и это после воспитания у мосье Манье и во время службы господину?.. Чтобы этого больше не было! Джим! Слышите?.. Я не хочу вас таким.
Как я мог не услышать, не почувствовать сквозь сон, что Люль пришла, поднялась на террасу. Я вскочил, и это оно, счастье, свалившееся на меня такой огромной лавиной, это оно сделало так, что я не мог владеть чувством, которое тогда меня охватило. Волен ли я был в те минуты в своих словах, движениях? То, что тогда происходило со мной, было больше всего этого.
– …ну, конечно, конечно, я не сержусь, конечно, – мир и дружба – вы видите, я пришла первая…
Я помню мягкое сопротивление Люль, помню, как она, смеясь, отстраняла меня, отворачивалась, приказывала вести себя как следует. Но и она была взволнована. Она говорила:
– …я почувствовала здесь ошибку и свою вину. Я верю вам и себе. Мы должны быть вместе. Мой план такой…
С предусмотрительной заботливостью Люль распределила время наших встреч.
Когда из комнаты послышался кашель проснувшегося господина, Люль убежала, не позволив мне пренебречь исполнением моего долга. Не знаю, как выразить всё, что творилось у меня на душе, я бросился в комнату, без разрешения прыгнул на диван и, опершись лапами о плечи одевавшегося господина, лизнул его щеку и нос так, как не лизал никогда. Я получил выговор, но это не показалось мне большой бедой.
Начались счастливейшие дни в моей жизни.
12Вероятно, и мне не удастся избежать слащавости в описании далеких дней моего счастья. Но у меня есть сомнительное утешение. В моем прошлом не всё было сладко.
Я не помню, где и когда я слышал: «О несчастьях тяжело вспоминать, но они помнятся лучше, чем что-нибудь счастливое». И в самом деле, какими словами можно передать то, что мы испытываем, когда рядом с нами бьется милое нам сердце, и бьется, и стучит оно в нашу жизнь, и чем сильнее этот стук, тем счастья больше. Отдельные слова Люль, обращения ко мне, ее гримаски, намеренно преувеличенный и комично-сокрушенный вздох над какой-нибудь моей, чаще всего вымышленной, оплошностью, взгляд ласково-сердитый, внимательный и, иногда, насмешливо-лукавый, но в котором всегда, в самые заразительно веселые минуты, была точно какая-то печаль, как след или предчувствие чего-то бесконечно грустного, то или другое ее легкое и изящное движение, и нежность, всё обвевающая нежность, – вот на что я мог бы указать, привести несколько примеров в каждом случае, отлично зная, что это никому ничего не скажет. Так, вероятно, нужно, что мы не умеем объяснить этот посылаемый иногда судьбой подарок, который выцветает в наши будни и который мы принимаем и бережем, как редкий отдых и самое высокое наслаждение, как залог того, что и здесь, на земле, с нами может быть хорошее.
Я говорил, что я был злой, а Люль добрая. Мнение наших знакомых было иное, но оно едва ли было правильным. Они не знали и не любили Люль, – а что можно знать без любви? Это были большей частью ее сверстницы, более милостивые ко мне, чем к Люль, с которыми она сама, к моему большому удовольствию, никогда не переходила черту спокойных, добрых, но ничем не обязывающих отношений. Дружна она не могла и не хотела быть ни с кем. Такие вещи не прощаются, и мне, за мое невнимание и нежелание бывать с кем-нибудь, кроме Люль, приходилось не раз выслушивать, что я слишком переоценил свою подругу и когда-нибудь за это буду наказан. Я наказан, Люль у меня отнята, и всё осталось как было. Люль была добра и справедлива по-настоящему, и за ее внешним холодком билось нехолодное сердце. Она не терпела притворно глубоких переживаний, но подлинная радость или горе вызывали в ней сочувствие и понимание, какие не часто встречаются. Не дружа ни с кем из подруг, она ни одной из них не сторонилась и требовала того же от меня. Я повиновался ее желаниям, но из этого выходило мало хорошего. Правда, Люль бывала довольна мною, когда нам приходилось встречаться с той же Фоллет или Мирзой, но как только мы оставались вдвоем, я немедленно переходил в лучшее состояние, чем вызывал новые упреки:
– Джим! Ты не умеешь жить и никогда не будешь счастливым. Пока мы вместе – всё хорошо: у нас будет неплохо и нескучно. Но кто знает, что впереди? Ты должен быть готовым к компромиссу. Пожалуйста, не спорь. Я знаю, что ты идешь на него уже и теперь, но ведь я вижу: ты делаешь это только для меня. Мы воспитаны и обязаны быть неискренними, а ты злишься и еле сдерживаешься. Так нельзя, ты очень трудный.
Люль была права. Ей часто бывало нелегко со мной. Я избалован, конечно, и это она, Люль, избаловала меня, она сделала так, что всякая фальшь, поза, разговоры о неудовлетворенности, мечты о «красивой» жизни, мелодраматичность, отсутствие такта и чувства меры вызывали во мне отвращение. Люль это понимала, но понимала и то, что встречи с такими вещами неизбежны, и поэтому хотела научить меня снисходительности и терпению. Так было по отношению к другим, но к себе самой и ко мне Люль всегда оставалась очень требовательной.
И вот такая-то, вся нежная и строгая, она была со мной. Любила ли она меня? Не знаю. Что говорили, обещали, что как будто бы уже признавали ее ничем не вынужденные слова: «У нас будет неплохо и нескучно»?
Люль! Почему без тебя я доживаю свои дни? Почему так страшно всё кончилось? Ты хотела быть со мной? У нас было бы «неплохо и нескучно»? У «нас»? Не знаю, не знаю…
13Как-то в зимнюю ночь я неожиданно проснулся и почувствовал, что выспался и спать больше не буду. Был я тогда молод, здоров, было просто и спокойно на душе. Рядом со мной были ноги господина, и я знал, что близко, за надежным каменным забором, спит Люль.
В комнате было тепло, ночь проходила как обычно.
Я думал о том, как счастливо сложилась моя жизнь. Люль и господин дополняли друг друга, объясняли, помогали понимать одного через другого. Живя у кого-нибудь не такого, каким был господин, я не сумел бы, не научился ценить прелесть моей подруги, а встретив на своем пути не Люль, не такую, как она, едва ли бы понял наши ночи и одиночество. И откуда-то, я не знаю и сейчас, как могло мне это представиться в то блаженное для меня время, – откуда-то явилась мысль: а что, если я их потеряю, и ее, и его? Мне стало так страшно, что я вскочил и уткнулся в колени господина. Он наклонился ко мне:
– Что такое, Джим? Отчего ты не спишь? Всё в порядке, спи спокойно. Ты увидишь во сне ее, твою подругу. – Он улыбнулся. – Это правда, Джим, ночью, когда темно и никого нет, лучше всего спать и видеть во сне ее.
Он гладил и успокаивал меня, говорил как будто бы со мной, а на самом деле это был разговор опять с самим собою. Я смотрел ему в глаза и видел, как невесело жил он, только ночью, в тишине и одиночестве, бывая в напряженной и странной близости к той, которую искал мой предшественник. Да, конечно, лишь с такой, как Люль, можно было жить той жизнью, и лишь такая жизнь открывала и обогащала ценностями, заключавшимися в наших подругах. Хорошо ли это, правильно ли, счастье это или несчастье – так любить, так помнить, я не знаю. В такой любви и памяти много печали, многое слишком хрупко и призрачно, но оно незаменимо, в нем единственный выход, единственное спасение, та вторая жизнь, без которой первая ничего не стоит. Что значат все трудности, сопровождающая их иногда боль, если есть то, на чем всё можно удержать, не разменять себя, не разувериться и, как в Люль, после ее ужасной и бессмысленной гибели, жить лучами и теплом того волшебного света, который она зажгла во мне?
Сейчас, когда я вспоминаю прошедшее, сравниваю свое чувство с чувствами других, я – повторяю это снова – не вижу ничего исключительного ни в Люль, ни тем более в моем отношении к ней. Так же приближаясь ко второй жизни, так же познавая ее, переживали это и другие, те, кому суждено было это переживать. Больше или меньше напора, такое или иное восприятие – вот всё различие. Как правда, любовь – одна, и только такая. Но есть еще одна правда, тоже для всех одинаковая, – ее не выдержала Люль. Я расскажу об этом в свое время, а сейчас – еще о далеких счастливых днях и о ней, капризнице и неженке.
14Мы были в парке, всё шло как в другие дни, и только Люль захандрила и раскапризничалась почти с самого начала той встречи. Случалось и раньше, что Люль ни с того ни с сего объявляла мне, что я ее совершенно не люблю, что она мне надоела и что я только из непонятного упрямства бываю с ней, а не с другой. Это нелепое предположение меня всегда очень смешило, но в конце концов смеялась Люль, потому что мне всё-таки приходилось в чем-то оправдываться, что было, конечно, очень смешно и что излечивало Люль от ее хандры. В тот день попытка посмеяться надо мною обернулась для Люль неожиданным образом. У меня была тоска, чувство, которое я узнал, кажется, раньше всего в жизни. Спасением от него была одна Люль, ощущение ее близости. Мы шли тогда молча, и Люль заговорила первая:
– Что же мы молчим? Ты очень невеселый сегодня.
Я не знал, что ответить.
– Тебе скучно со мною. Тебе никто не нравится, разонравилась и я.
Понимая всю несерьезность этих слов, я решил в тот раз выслушать до конца и не прерывал потока придуманно жалких выражений. Люль не унималась.
– Я думала: правда, Джим любит меня так, как я хочу, поверила… – и, деланно горько усмехнувшись, добавила: – А Джим такой же, как и все.
– Ты ошиблась, Люль. Джим хуже всех, – в тон ей ответил я, – но не горюй, тебя всегда утешит кто-нибудь другой.
– И правда. А ты будешь с Фоллет, я никогда не верила, что она тебе не нравится.
Эта допущенная нами глупая болтовня кончилась бы, без сомнения, как и все предыдущие в таком роде, и в конце концов Люль опять заставила бы меня оправдываться в грехах, которые я не собирался совершать, если бы в ту минуту к нам не подошли Фоллет и ее новый друг, один из тех, кого Люль особенно не терпела. Вслед за едва заметной и, вероятно, непроизвольной гримасой что-то, как озорство, блеснуло в ней.
– Вот, кстати, – весело обратилась она к подруге, – Джим по тебе страшно соскучился, поговори с ним. Мы не будем им мешать, не правда ли? – и она ушла со спутником Фоллет.
Меня нисколько не рассердил этот поступок Люль, но я решительно не знал, чем занимать мою неожиданную собеседницу, и поэтому не я, а Фоллет, несколько удивленная всем происшедшим, первая завела разговор. Тема была старая.
– Джим! Вы, может быть, всё еще считаете нас улицей, но ведь и улица… – и тянулась старая неправда о неудовлетворенности и пустоте. К ней, может быть, стоило бы прислушаться, если бы я слишком хорошо не знал, что это только слова, тема для разговора, что той же Фоллет никто не мешает уйти от не удовлетворявшей ее жизни в другую, более интересную, и если бы я уже в то время не видел, как улица, даже в страдании, остается верной самой себе. Вернувшаяся очень скоро Люль прервала, к счастью, эти излияния. Мы снова остались с ней вдвоем, и она заговорила сердито и, на этот раз, с непритворной жалобой:
– Ты не имел права отпускать меня с такими. Я не обязана выслушивать то, чем восхищается Фоллет. «Вы изумительная, чуткая», «обожаю» – скажите, пожалуйста… – какая честь… Какой он дурак или за каких дур считает нас. Быть с такими… Джим! ты понимаешь, какая это мерзость, как неприятно, нехорошо… – еще немного бы, и со слезами на глазах, – жаловалась мне чуть уколовшаяся, но уже оскорбленная в своей нежности, сама вся – нежность – Люль.
15Так прошло больше двух лет, такой была моя подруга.
Было около полудня, и я только что вернулся из парка. Господин еще спал. Был конец августа, и дверь на террасу оставалась всегда открытой. С моего обычного места под столом я услышал, как где-то близко на улице внезапно оборвался шум проезжавшего автомобиля и вслед за тем стукнула наша калитка. То не был час почтальона, и я выбежал на террасу. Загорелый, высокий и плотный господин решительно поднимался по ступенькам. Прежде чем я успел залаять, он весело улыбнулся и сказал: «А, Джим! Ну, здравствуй, здравствуй! Иди, поднимай твоего хозяина». Меня удивило, что он знал мое имя и наши порядки. «Всё по написанному, тебя можно найти без проводников», – говорил он, смеясь и обнимаясь с проснувшимся господином. Я разглядывал и обнюхивал его. От него пахло сладким табаком и морем. Он был красивый, сильный, жизнерадостный человек с веселыми и смелыми глазами, со спокойной и какой-то очень счастливой удовлетворенностью в голосе и движениях. У него были большие мягкие руки, и когда он гладил меня, я почувствовал, что он искренний, добрый и быть около него легко и приятно. Мы остались с ним вдвоем, и, ожидая господина, он рассматривал комнату. Встретившись с портретом девушки, он слегка пожал плечами, улыбнулся и сказал мне: «Он всё-таки большой чудак, твой хозяин». Господин вернулся еще с полотенцем в руках, непривычно оживленный и обрадованный. Начался тот беспорядочный разговор, который неизбежен после продолжительной разлуки. Их разделили десять лет, различно прошедшие у каждого. Дружба тянулась почти с детства.
16«Чем дальше уходит в прошлое юность, тем прекраснее она кажется». В первый же вечер, делясь воспоминаниями, господин и его друг точно отправились путешествовать в их шестнадцать-восемнадцать лет, и эти годы были в тот час для них общим дорогим краем, с грустью и лаской напомнившим им о себе. Снова живя в тех днях, гость вспомнил со снисходительной улыбкой о чьих-то локонах, черных глазах и о вечерах на берегу моря.
– Мы были все вместе, – сказал он и скользнул взглядом по портрету, – я тебе писал: моя давно замужем, дети, всё очень хорошо. А твоя?.. Ты всё еще ничего не знаешь?
Господин отрицательно повел головой.
– Да, странно, – продолжал друг, – я тоже наводил справки. Но, кажется, существуют бюро, наконец, газетные объявления. Почему ты не хочешь искать таким путем?
– Для этого нужно основание.
– Но у тебя…
– Никакого.
– Пятнадцать лет внимания и «Свидание Джима» – этого недостаточно?.. Что нужно еще?
– Ее желание.
– Кто знает, может быть, есть и оно. Ты должен считаться с женской гордостью.
– Я не должен быть навязчивым, и дело идет о большем, чем ее или моя гордость. Книга Джима – единственно возможные поиски и вопрос: нужно или не нужно нам быть вместе.
– Тебе – нужно?
– Не знаю. Конечно, да.
– Чего ты не знаешь и почему это «конечно»?
– Мы расстались, не простясь. Тогда всякое прощание было не нужно и смешно. Ты отлично знаешь атмосферу, круг ее знакомых того времени.
– Если ей было хорошо там, почему ты…
– Потому, что всё это не сделало ее счастливой. Ее влекло туда, но она принимала это не как счастье. Если было бы иначе, помнить было бы не о чем.
– Но ведь не будет ничего удивительного, если в ней кое-что огрубело, кое к чему она привыкла. Откуда у тебя такая уверенность?
– Я не знаю, поймешь ли ты: я начал писать рассказ Джима, думая, что это будет мое последнее свидание с нею, я не знал тогда, что она сможет вернуться, хотя бы в рассказе; не знал, кто она, а когда книга была закончена и возвращение в ней произошло помимо моей воли, я понял, что госпожа Джима есть то, что мне нужно.
– Великолепно. Но твой Джим – мечтатель. Ты-то сам, почему ты думаешь, что она теперь такая?
– Потому что ничего другого быть не может. То, что я увидел в ней отсюда, через десять лет, и что вернуло ее в рассказе Джима, должно сделать ее такой.
– Ну, а если, представь себе, она всё-таки не такая, а твоя книга ее находит?
– Потому-то книга и есть единственно возможные поиски, – она скажет ей меньше, чем газетное объявление, если Джим ошибется, найдет не то.
– А если не ошибется?
С ним будет его госпожа.
17Итак, вот в чем было дело. Вот, вероятно, почему в нашей жизни было что-то, что мне вспомнилось последней осенью на берегу моря. Там был утес, свесившийся над водой. Бывали бури, о тот утес бились волны, а он, склоняясь над ними, как будто бы вслушивался, всматривался в их смутную игру. Сколько раз, сколько ночей прошло предо мною, когда одиночество, тоска и тревога заставляли господина так же внимательно всматриваться в портрет, видеть за ним, так же спрашивать у него и ждать, – и сколько надежды, горечи не одной только разлуки, сколько сомнения и радостной уверенности бывало в тех безмолвных разговорах между ним и его прошлым. Всё это было неизвестно и совершенно чуждо приехавшему другу, и поэтому, вероятно, я слышал такие слова:
– …это, может быть, поэтично, но очень похоже на алхимию. Ты хочешь обыкновенную железную жизнь превратить в золотую. А все люди приблизительно одни и те же. Ничего, кроме успеха, денег, покоя и здоровья, им не нужно. Ты знаешь это не хуже меня, но почему-то загоняешь себя в тупик. Твоя книга, поиски, ожидание – деланные, они не жизнь. Тебе нужно чаще бывать с людьми, ухаживать за женщинами, влюбляться, жить как все, и тебе станет легче. Мало ли что было у каждого из нас, когда мы кружились около наших двадцати лет.
Его энергичный тон и легкость заражали. Мне казалось минутами, что наша жизнь, в самом деле, вымышлена и ненужно усложнена. Теперь в этих словах я слышу лишь невнимательность и прекраснодушие, вызванное собственным благополучием. Чужая печаль всегда легко поправима, весеннее ненастье – ненадолго, и горечь ранней потери может ли быть продолжительной? «Зачем же, – говорил друг, – через столько лет тянуться к тому, чего, может быть, больше не существует?» Этот друг не знал, что господин через свою юную подругу прикоснулся ко всё еще манившему его миру, что повториться с другой это, очевидно, не могло, и наше одиночество было необходимо. В нем, уйдя от обычной жизни, приняв всю прошлую боль, господин берег в нерастраченной нежности следы светлого прикосновения и никогда не был одинок. Ночная и неподвижная тишина, в которой вместе с тихо шелестевшими листами бумаги, как будто бы так же тихо шелестели минуты за минутами нашей необычной жизни втроем – портрета, господина и моей – и в которую девушка, казалось, сходила к нам со стены, была, пусть по-странному, но полна такого напряжения, счастья, такой удовлетворенности, что исчезала всякая тяжесть, ничего другого было не нужно, и у меня в те ночи не раз было чувство, что я слышу точно какую-то музыку.
18Дни, которые прожил у нас гость, не изменились в своем распределении времени. Иногда, вечерами, господин и его друг уезжали в Париж. Они возвращались всегда очень поздно, и гость почти тотчас же ложился спать, а господин, как всегда, оставался за столом.
Было около полудня, и я возвращался со свидания с Люль. В калитке меня встретил и позвал с собой наш гость. Он вышел бросить письмо в почтовый ящик. Когда мы возвращались, я увидел издали, как из ворот, за которыми жила Люль, выехал и повернул нам навстречу голубой автомобиль. За рулем сидела та же красивая женщина. Когда она проезжала мимо нас, друг господина взглянул на нее и остановился, провожая глазами. Замедляя ход автомобиля, так же не отрываясь, смотрела на него хозяйка Люль. Одновременно, оба рассмеявшись, она – остановила машину, он – почти подбежал к ней.
– Это так хорошо, что я боюсь верить и теперь, – начал он без всякой, впрочем, неуверенности, – это действительно вы?.. Осень позапрошлого года, Остенде, пляж?
Впервые я смотрел вблизи на хозяйку Люль. Ее лицо, шея были очень хороши. Друг господина откровенно наслаждался встречей и беседой. Шел оживленный разговор давно знакомых и приятных друг другу людей.
– …да, да, это тот самый мой друг, книжка которого вас тогда так сильно рассмешила и о котором я вам рассказывал. Было бы, право, очень мило с вашей стороны помочь мне встряхнуть его. К сожалению, я не могу заняться им, я тороплюсь к жене, но нужно, не правда ли, чтобы он ушел из своего сна… – говорил наш гость, после рассказа о том, почему он очутился в парижском предместье и какую жизнь застал у нас. На лице женщины было любопытство.
– Я не могу представить себе того, что вы мне рассказали. Это почти фантастично, но, вероятно, интересно. Приходите сегодня же вечером вдвоем с ним.
19Я ничего не мог определить по лицу господина, когда они вернулись домой в тот вечер. Пожалуй, оно было немного более усталым, чем всегда. Друг был возбужден и весел.
– Я очень рад за тебя, – говорил он, – это одна из самых прелестных женщин, каких я встречал. На твое счастье, она свободна и, кажется, скучает. Разведенные жены лучшее лекарство для таких, как ты. Ты был довольно скуп на слова, но получилось больше, чем я ожидал, – она была внимательна к тебе не из одной вежливости.
– Она очень мила, но из этого ничего не следует.
– Во всяком случае, ты приглашен бывать. Почему ты прячешься?
– Нисколько, но у меня и без нее много ненужных встреч.
– Встречи с ней могут стать нужными.
– Сейчас для меня в этом нет необходимости.
Друг господина через два дня уехал.
20В том году осень затянулась и была сухой и теплой. Медленно остывал октябрь. Пришел день, когда на парижские кладбища везут букеты хризантем и астр. В этих цветах с их неясным и горьковатым запахом, в очаровании хрупкой прелести парижанок, подчеркнуто изящных трауром туалета, было больше прекрасного, чем печали. Но как бы для того, чтобы и цветы, и женщины казались только искусственным и непрочным украшением, а этот день был еще грустнее, над Парижем с раннего утра нависли серые тяжелые облака, по временам моросил дождь и было холодно.
Мы были в Париже и в сумерки проходили мимо кладбища. Из ворот выходили последние посетители. Их тотчас же захватывала уличная сутолока с ее беспорядочным шумом и почти по-зимнему лихорадочной поспешностью. Фонари еще не горели, и городской ненастный вечер всё больше погружался во мрак… И сквозь этот мрак, ненастье и печаль того дня мы услышали позади себя голос хозяйки Люль. Всё такая же красивая, ласково укорявшая господина в рассеянности и невнимании к самым близким соседям, она, казалось, всем, чем только могла, от своего внешнего очарования до смысла сказанных ею тогда слов, старалась напомнить, что и в такой день на земле не только печаль и память об ушедших. Они прошли в маленькую улицу и долго разговаривали около автомобиля, который она здесь оставила. Это была их первая встреча, которую я мог наблюдать, и я видел, как бесплодно разбивалось стремление женщины привлечь к себе. Звук голоса, улыбка, взгляд были расточены в тот день напрасно. Не замечая и не желая ничего замечать, господин безразлично вежливо отвечал на вопросы, спрашивал о вещах, которые едва ли его интересовали, и ничем не показал, что и он тоже сколько-нибудь обрадован этой встречей.
21Мы снова увиделись с хозяйкой Люль, когда кончалась зима. Это было так же неожиданно, как и в ноябрьский вечер. Мы вышли, чтобы направиться в Париж, и недалеко от нашего дома нас догнал голубой автомобиль. Вероятно, хозяйка Люль заметила нас издали, потому что она затормозила около самого тротуара. Снова, еще более ласково, она стала упрекать господина за нежелание навестить ее. Что-то в самом деле обиженное, чему всё труднее становилось противиться, слышалось тогда в ее словах. Господин не мог этого не заметить, был удивлен и чувствовал неловкость. Он согласился на ее предложение подвезти его туда, куда он должен был ехать, и потом так же легко уступил просьбе сопровождать хозяйку Люль в довольно далекую окрестность.
Мы неслись по пустынной загородной дороге, и я помню, как в те секунды, когда я мог видеть лицо этой женщины, я встречал на нем выражение удовлетворенности и почти счастья. Всё увеличивая скорость, тверже и точнее управляя рулем, внимательно вглядываясь в дорогу, всё чаще чувствуя на себе пристальный и иногда восхищенный взгляд господина, она хорошела от напряжения и сознания, что лед, столько времени не поддававшийся, наконец сломлен.
Мы вернулись в наше предместье, когда было совсем темно, и хозяйка Люль сказала, смеясь и чувствуя, что теперь она имеет право так говорить:
– Я беру вас в плен. Будем обедать, а потом вы мне расскажете о вашем друге. Я знакома с ним давно, но знаю его мало, а он очень милый, не правда ли? Не стесняйтесь, что вы не одеты для визита. Кроме моего отца, никого не будет. А потом: я страшно устала за рулем, и вы за прогулку должны довести меня до моей комнаты.
22Мы вошли в их дом, и с первого шага на меня пахнуло незнакомой жизнью. Несколько излишне нарядная, она была очень далека от нас. После обеда мы перешли в комнату хозяйки Люль. Запах духов, мебель, безделушки, продуманное и тонкое кокетство домашнего туалета, несколько книг в сафьяновых переплетах, как бы случайно и небрежно, но очень красиво раскинутых на нижней полке этажерки, создавали странное впечатление изящного легкомыслия, большого вкуса и какого-то только поверхностного украшения. И здесь, в своей, привычной обстановке, в разговорах, которые были там в тот вечер, в непритворной внимательности, обаяние молодой, ставшей еще более привлекательной в комнатном уюте женщины заставило господина присмотреться к ней, с чем-то согласиться и тогда же сдать свои первые позиции.

