
Полная версия
С Бродским по Броду…
В то время почти во всех вузах и Дворцах культуры Ленинграда существовали ЛИТО, из которых вышли многие известные поэты – вот несколько фамилий: Илья Фоняков, Виктор Соснора, Глеб Горбовский, Александр Кушнер.
На первое занятие Володина набилась полная аудитория – немало для технического вуза. Александру Моисеевичу было тогда лет тридцать пять. Он был бодр, свеж и казался человеком, только что поймавшим удачу. Немудрено: совсем недавно Товстоногов поставил его первую пьесу «Фабричная девчонка», и, представляясь нам, он с удовольствием упомянул это название несколько раз.
Первым делом Александр Моисеевич поинтересовался, у кого из нас дома есть телефон (в те времена он был далеко не у всех). Несколько человек подняли руки. Он остановил свой взор на мне, наверное, потому, что я оказался к нему ближе всех, и объявил:
– Вы у нас будете старостой. Никто не возражает?
Никто не возражал.
– Отлично. Продиктуйте мне свой номер телефона для связи, – попросил он меня, после чего обратился к аудитории: – А теперь, чтобы я мог понять ваши предпочтения, назовите своих любимых авторов.
Присутствовавшие стали по очереди вставать и называть разные фамилии: Ахматова, Багрицкий, Луговской, Мартынов, Заболоцкий, Винокуров, а один мальчик назвал сразу три фамилии: Сологуб, Найман и Мирра Лохвицкая.
Александр Моисеевич удивился:
– Прочитать что-нибудь Лохвицкой можете?
Имя Мирры Лохвицкой, поэтессы, популярной в конце девятнадцатого – начале двадцатого веков, было почти забыто. После революции книжки её не переиздавали – как же, эротика! Но любитель Лохвицкой бодро прочитал:
Я войду в твой храм таинственный.Ласки брачные готовь.Мой любимый, мой единственный,Утоли мою любовь.Александр Моисеевич улыбнулся. Ему явно понравилось, что молодой человек не только слышал про русскую Сафо, но и мог прочитать её стихи наизусть. А вот Найман, узнав, что его упомянули рядом с Лохвицкой и Сологубом, воскликнул: «Ну и компания!»
Когда до меня дошла очередь, я назвал Маяковского.
– Прочтите любимое стихотворение Маяковского, – попросил Александр Моисеевич.
Я прочитал «Хорошее отношение к лошадям».
– Любимое стихотворение, и так переврать, – поморщился Александр Моисеевич.
Определившись с нашими предпочтениями, Александр Моисеевич попросил рассказать, чем каждый из нас собирается удивлять мир. Большинство, естественно, сочиняло стихи, трое мальчиков – рассказы, а один мальчик ничего не сочинял, но собирался писать критические статьи.
– Критиков убивать надо, – буркнул кто-то.
В ответ аудитория удивлённо загудела, но Александр Моисеевич подал неожиданную реплику:
– Правильно. Критиков надо убивать.
Реплика эта в его устах была удивительной, но эффектной. Скоро выяснилось, что эффектные реплики были его коньком, а любую дискуссию, как хорошую пьесу, он приводил к неожиданному финалу.
Лучшими поэтами нашего ЛИТО оказались те же Найман и Бобышев (Рейн к тому времени уже был исключён из института за деятельность в газете «Культура»). Володин не просто выделял среди нас Бобышева и Наймана. Каким-то непонятным образом они всегда появлялись в аудитории вместе с Володиным, а как они договаривались о встрече, тайной так и осталось; мобильных телефонов тогда не было.
Как-то у нас состоялось совместное заседание с большой группой участников ЛИТО Дворца культуры имени Горького, поэтов с Нарвской заставы, как они себя называли; всех их условно можно было причислить к «почвенникам», а поэтов нашего ЛИТО к «урбанистам».
Между доморощенными «почвенниками» и «урбанистами» моментально возник спор из-за строчки в стихотворении одного из наших поэтов: «Щука разинула пасть до ушей». «Почвенники» говорили, что, поскольку у щуки нет ушей, строчка некорректна. «Урбанисты» же доказывали, что очень даже корректна: щука разинула пасть до ушей, которых у неё нет, то есть до неизвестно чего, и получился художественный образ. Чуть до драки не дошло, но слово взял Александр Моисеевич:
– Я имею право быть судьёй в этом споре, потому что мои любимые поэты – Твардовский и Пастернак. Для меня оптимально, когда в стихотворении образ точный. А «щучьи ушки» – образ эффектный, но не точный.
Все насторожились. Почему Пастернак – понятно, он почти Пушкин. Но при чём здесь Твардовский? В ответ Александр Моисеевич рассказал, как вместе с другими бойцами читал на фронте «Василия Тёркина», и бойцы буквально катались по земле от смеха, восхищаясь, как точно в «Тёркине» всё сказано, прямо про них. Получалось, что Твардовский тоже почти Пушкин.
С тех пор термин «щучьи ушки» прижился в нашем ЛИТО, его употребляли, чтобы обозначить некорректность метафоры.
Или еще случай. На очередном заседании ЛИТО один мальчик прочитал то, что он считал рассказом. Александр Моисеевич рассказ раскритиковал; по его мнению, герой рассказа из тех молодых людей, которые считают, что если он не поцеловал девушку в вечер знакомства, то и вечер пропал. А потом Александр Моисеевич предложил пять вариантов развития этого рассказа. Все ахнули: на наших глазах он сочинил пять новых рассказов. Исполнение тоже произвело впечатление: каждый последующий вариант рассказа преподносился с большим темпераментом, чем предыдущий, и к концу Александр Моисеевич здорово завёлся. Впрочем, он заводился к концу любого своего выступления. Это был его фирменный стиль, уж не знаю, приобретённый в театре или дарованный ему от природы. Но стиль этот ему шёл.
Однажды Александр Моисеевич раскрыл нам свой творческий секрет. Он рассказал, как появилась на свет его «Фабричная девчонка» (или «Девчонка», как он её сам называл). Однажды в издание, где он когда-то работал, пришло письмо под заголовком: «Нам стыдно за подругу!» В нём рассказывалось, какая хорошая дружба связывает девушек фабричного женского общежития, но одна паршивая овца всё портит. Александра Моисеевича послали разбираться, и он мгновенно обнаружил, что никой дружбы в общежитии нет, и коллектива тоже нет, но ему захотелось больше узнать про этих фабричных девчонок. Три месяца он ходил каждый день в одну из комнат общежития как на работу, и к нему там привыкли, перестали замечать.
– Вы не представляете, что могут наговорить четыре женщины за три месяца. Мне хватило на две пьесы и ещё осталось, – улыбался Александр Моисеевич.
А к нам Александр Моисеевич настолько привык, что стал иногда делиться своими тревогами. Неужели, кроме нас, поделиться не с кем было? Не знаю. Но как-то после очередного заседания ЛИТО мы провожали Александра Моисеевича домой, и он рассказал о своей недавней встрече в Доме писателей с известной польской журналисткой по её просьбе. Первое, что он от неё там услышал, было: «Как хорошо в своей пьесе «Фабричная девчонка» вы показали тяжёлую жизнь молодёжи в Советском Союзе». Александр Моисеевич перепугался, подумал: «Уж не провокация ли это? Надо бежать!», но тут вошёл писатель Гранин, про которого Александр Моисеевич сказал, что тот умён, как черт, и с ним никакие провокации не страшны.
А иногда, когда мы его провожали, он читал стихи, про которые говорил, что они, скорее всего, никогда не будут напечатаны. Помню, он читал стихотворение Владимира Британишского «Другой»:
Меня едва не сбили с ног —Гудок.А за стеклом, с шофером рядом,Вкушая необъятным задомПодушек кожаный покой,Сидит с чужим недобрым взглядомДругой.Другой – не из другой страны,Попутным ветром занесен.Другой – не из других времен,Не пережиток старины,Из наших мест, из наших дней,Такой другой куда страшней.Вот он глядит, и взгляд сердит,Шофер – его шофер – гудит.И этот взгляд, и этот тон,Мне говорят, что я– не он.Что я, мол, от природы – пеш,А он в машине родился.Что разница большая меж,И мне, мол, непонятна вся.Когда я всю ее пойму,Ох, будет весело ему!С голоса Александра Моисеевича я запомнил строчки Слуцкого:
Пуля меня миновала,Чтоб говорили нелживо:«Евреев не убивало!Все воротились живы!»Стихи Слуцкого тогда любили многие. Бродский чуть позже сказал мне, что книжку Слуцкого «Память» выучил наизусть.
– Прямо всю книжку? – удивился я.
– Всю, – подтвердил Бродский.
Но хорошего много не бывает. Однажды мне домой позвонил Александр Моисеевич (а я в ЛИТО был старостой) и спросил: не читал ли я последний номер «Литературной газеты»? Оказалось, что там напечатан отчёт о пленуме Союза писателей, на котором писатель Кочетов, автор скучных, но идеологически выверенных романов о рабочем классе, заявил, что каждый честный писатель обязан бороться с такими авторами как Арбузов, Розов и Володин. Александр Моисеевич был очень расстроен и сказал, что после такого выступления не имеет права работать с молодыми авторами, и нам уже назначен другой руководитель ЛИТО, поэтесса Елена Рывина. Он её знает, она человек профессиональный, острый, мы не пожалеем о замене. Я ответил, что никакая Рывина нам не нужна, а нужен только он, Александр Моисеевич Володин, и ни на какую замену ему мы не согласимся. В ответ я услышал, что решение уже принято, но я могу попытаться его изменить, если позвоню по такому-то номеру председателю комиссии по работе с молодыми писателями Глебу Сергеевичу Семёнову. (На самом деле, как я узнал позже, Г. С. Семёнов был в этой комиссии референтом.) Глеб Сергеевич выслушал по телефону мой монолог о том, какой Володин хороший писатель, а потом заявил: «У нас все писатели хорошие». Впоследствии я слышал и читал, что Глеб Сергеевич Семёнов вёл лучшее ЛИТО в городе, помог многим молодым поэтам, и я верю, что это правда. Но не могу забыть фразы: «У нас все писатели хорошие». Ну, точно, не все.
Тон Г. С. Семёнова не допускал возражений, и уже на следующем заседании ЛИТО появилась Елена Израилевна Рывина, худенькая немолодая женщина, которую, как я слышал, Евгений Шварц называл «гимназисткой до седых волос». Она с ходу посоветовала нам прочитать её цикл стихов о любви. Возможно, стихи были хорошие – и даже очень. И сама Елена Израилевна была человеком вдумчивым и знающим. Но я подумал: «Какая может быть любовь в пятьдесят лет?» – и читать её книжку не стал. Так же поступили остальные члены ЛИТО. Где нам было понять, что любовь в те времена была одной из немногих разрешённых тем, кроме, разумеется, войны, природы и трудовых свершений. Впрочем, поэтессы любили писать о любви до глубокой старости во все времена.
Вскоре после прихода к нам Елены Израилевны мы услышали про новую премьеру в БДТ – Товстоногов поставил следующую пьесу Володина «Пять вечеров», и оказалось, что в Технологический институт Александр Моисеевич приходил совсем не зря. Многие реплики его новой пьесы были нам знакомы до её написания.
Например, племянник главной героини, Слава, по пьесе студент Технологического института, делился на сцене своим горем:
– Называется, выборы! Все себе самоотводы дали: один говорит – поет в хоре, другой говорит – за городом живет, третья говорит – меня нельзя выбирать, я подавляю инициативу других. Так не подавляй! А я на минутку вышел – бац! – выбрали!
Мы, члены литобъединения Володина, точно знали, от кого и когда он услышал это: «…вышел – бац – выбрали».
Главный герой «Пяти вечеров», Ильин, по пьесе тоже учился когда-то в Технологическом институте, но его с третьего курса выгнал декан за правду, и героиня пьесы, к нашей общей радости, говорила зрителям:
– Этого декана, которому Саша нагрубил, его и сейчас все студенты не любят.
Студентам Технологического института хорошо была известна фамилия декана, жертвой которого мог стать любой, кто учился на его факультете. Да что там декан! Я сам попал под руку Александра Моисеевича. После премьеры «Пяти вечеров» многие ядовито поздравляли меня с тем, что я наконец вошёл в советскую литературу. В спектакле всё тот же Слава говорил Ильину:
– Есть у нас оригинальные типы. Например, Игорь – это личность. Прежде всего, умён. Хотя некоторые считают, что это кажется, потому что он в очках. Между прочим, пишет любопытные стихи.
Этим несчастным Игорем был я – к радости всего Технологического института.
За такой творческий метод Дима Бобышев назвал Володина драматургом-соглядатаем. Впрочем, Чехов тоже был ещё каким соглядатаем.
А вот отрывок из монолога самого Ильина:
– Помню, ранило меня… Осколок попал в лёгкое, чувствую: чуть наклонишься – и кровь хлынет горлом. Так, думаю, не проживёшь, гроб. И только одна мысль в голове: если бы мне разрешили прожить ещё один год. Огромный год…
Этими самыми словами Александр Моисеевич рассказывал нам в ЛИТО о своём состоянии, когда он лежал в госпитале. Но рассказ имел продолжение. Однажды в госпиталь приехал знаменитый поэт Антокольский, почитал стихи, а потом зачем-то устроил конкурс на лучшую застольную песню. Странно, но раненые активно откликнулись, и победителем этого невероятного конкурса неожиданно для себя стал юный Володин. Антокольский в качестве приза подарил ему свою книжку с памятной надписью: «Победителю песен застольных от собутыльников школьных».
Эпизода с Антокольским в пьесе «Пять вечеров» нет. Он появится позже, слово в слово, в пьесе «Назначение».
А вот ещё интересный диалог из пьесы «Пять вечеров»:
– Вы хоть адресок оставьте.
– Вам? А зачем вам? Хотя всё равно. Восстания двадцать два. Квартира два.
Если бы зритель вздумал пойти по названному адресу, он, конечно, не нашёл бы героиню пьесы «Пять вечеров», Тамару, но зато обнаружил бы там самого Володина. Зачем он указал в пьесе свой адрес? Я думаю, совестливый Володин не считал возможным назвать в пьесе реально существующий в городе адрес. Вдруг какой-нибудь ошалевший зритель захочет зайти на огонёк к Тамаре и побеспокоит реальных людей? Лучше уж пусть беспокоит его, Володина.
Кстати, Володин был не первый, кто указал в литературном произведении свой адрес. Булгаков тоже селил Турбиных по собственному адресу, что в шестидесятые годы обнаружил замечательный Виктор Платонович Некрасов.
А число участников ЛИТО с приходом Елены Израилевны убыло вдвое. И немудрено. Озарений, как при Александре Моисеевиче, в нашем ЛИТО больше не было.
Всё же одно озарение случилось. Однажды в наше ЛИТО пришли гости: два юноши и девушка – высокая, стройная, чуть остроносенькая, на мой взгляд, очень симпатичная. Фамилия одного из юношей была Славинский. Не знаю, писал ли он сам, но среди многих пишущих считался авторитетом. А девушку звали Нонна, и фамилия её была Слепакова. Впоследствии она стала известной поэтессой, но мне и тогда понравились её стихи. Например:
Ну, возьми меня туда; ну, возьми меня туда,Я всегда была горда, горяча и холодна.Снег – замёрзшею водицей не считала никогда…Были строчки и покруче:
Я сошью себе шаль из кошачьих хвостов —Тёплую, как твоё утешение…Тот вечер закончился для меня плачевно. Очарованный Нонной, я вышел в вестибюль её проводить и, не имея ключа в кармане, захлопнул дверь аудитории, а там остались мои пальто и шапка. До сих пор помню глаза Нонны, в которых я прочитал сожаление, что из-за этой ерунды мы сейчас разойдёмся в разные стороны и, скорее всего, никогда больше не встретимся. Сейчас-то я думаю, что она тогда просто пожалела человека, которому предстояло ехать домой в мороз без пальто.
Через год мы с Нонной снова встретились. Но, увы. Она уже была замужем.
А ЛИТО наше к летним каникулам закончило существование. Навсегда.
Капля гуаши
Примерно в это же время я послал своё стихотворение в газету «Смена» и вместе с курсом уехал на целину спасать казахстанский миллиард пшеницы, который без нашего участия мог попросту сгнить. О том, как была организована там работа, можно судить по названию нашей стенной газеты (а назвали мы её «SOS») и её слогану: «Мы к работе рвёмся рьяно, только всё начальство пьяно». А ещё я написал на целине такие строчки: «Время как-то катится мимо, и за два предыдущих дня я решил: казахстанский климат скоро в гроб загонит меня». Климат там был резко континентальный, то есть днём жара, а ночью мороз, и на ночь мы не раздевались, а, наоборот, одевались, как на каток. Тем не менее все выжили и в прекрасном настроении, заработав сумму, кто в три, а кто и в четыре раза превышавшую месячную стипендию, вернулись домой.
И первое, что я сделал дома, – позвонил в редакцию «Смены», узнать судьбу своего стихотворения. Мне посоветовали перезвонить во вторник и спросить Игоря Августовича Ринка. Во вторник я дозвонился до неведомого мне Ринка и стал взволнованно рассказывать, что послал стихотворение и вот ни ответа, ни привета…
«Это интересно, – сказал Ринк. – А вы не могли бы сейчас приехать в редакцию? Только захватите копию стихотворения».
Через час я уже стоял перед плотным человеком выше среднего роста, в очках, который и оказался Ринком. Я ожидал увидеть радость или, по крайней мере, приветливое выражение на его лице, ведь он сам меня сюда пригласил, но ошибся. Тоном, не допускавшим возражений, Ринк сказал: «Со своими стихами к Валентину Верховскому. Он – мой ученик, разберётся, не сомневайтесь», и величественно показал рукой на парня, немного старше меня, одиноко сидевшего в углу за столом. Я очень даже засомневался. Ринк и сам-то был для меня никто (я никогда о нём раньше не слышал), а его ученик и подавно, но всё же послушно сел напротив Верховского. Тот прочитал моё стихотворение и поставил диагноз: формализм. Стихотворение начиналось так: «Ночь сомкнула деревья стеной, ветер тихо прилёг за спиной, и вплетается в тишину песня грустная про войну…»
– Где тут формализм? – удивился я.
– А вот, в первой же строчке: «Ночь сомкнула деревья стеной».
– Какой же это формализм? В темноте отдельных деревьев не видно, они как бы сливаются в одно целое. Образ такой, – возразил я.
– Нет, это формализм, – настаивал Верховский.
За спиной Верховского возник Ринк. Он пробежал глазами стихотворение и объявил:
– Хорошие стихи. Мы с Верховским приглашаем вас в наше ЛИТО. Так, Валентин?
Верховский тут же забыл про мой формализм.
– Приходи в четверг в семь часов в эту же комнату. Да не опаздывай, – сказал он строго.
Я был разочарован. «Лучше бы напечатали моё стихотворение, раз оно хорошее. А вместо этого опять ЛИТО. Вот судьба!» – подумал я. Но в четверг на заседание ЛИТО всё-таки пришёл, а потом пришёл в следующий четверг, и так я проходил туда больше полутора лет.
Вообще-то в ЛИТО, которое собиралось раз в неделю в редакции «Смены», являлась странная публика. То есть большинство, конечно же, составляли молодые поэты, и некоторые из них впоследствии стали профессионалами, как, например, Галина Новицкая или Эрик Тулин. Но там ещё регулярно присутствовали непонятные личности. Писали они что-нибудь или нет – неизвестно. Если писали, почему не показывали, что пишут? А если не писали, зачем приходили? Послушать стихи? Но хороших стихов там звучало мало. Просто посидеть? В общем, загадка. Среди них попадались пожилые люди. Одного из них, Сергея Александровича Кобысова, я запомнил навсегда. Ему было хорошо за шестьдесят (подходящий возраст для начинающего поэта), и он выступал только затем, чтобы уличить кого-нибудь в идеологической вольности. Но я никогда не жалел, что посещал ЛИТО при газете «Смена», потому что там познакомился с Иосифом Бродским, Осей, как его тогда все звали.
Ему в то время ещё не было девятнадцати лет. Бедно одетый, рыжий, не по возрасту серьёзный мальчик, он охотно давал почитать свои стихи знакомым и незнакомым. К примеру, у меня подборка его стихов оказалась уже при третьем посещении редакции. Юный Бродский был открыт для общения, но не помню, чтобы он когда-нибудь смеялся или шутил. Видимо, особых причин для веселья у него не было. Его любимой темой разговора всегда оставалась поэзия, причём не только его собственная, как у многих молодых поэтов. Было ли Бродскому чему учиться в этом ЛИТО? Не знаю. Но зачем-то он туда всё-таки ходил. Наш первый руководитель Игорь Августович Ринк не умел, как Володин, найти пять вариантов развития рассказа, но мог научить грамотно выстроить строчку.
Через много лет я с удивлением узнал, что этот по виду типичнейший интеллигент во время Великой Отечественной войны не просто воевал, а был, как позднее сказал о нём Евтушенко, «“Штирлицем” задолго до Штирлица». У него было два родных языка, немецкий и эстонский, а русский уже третий, и он, лейтенант Красной армии, более года «прослужил» у гитлеровцев в форме капитана СС, наводя по радио советские бомбардировщики на вражеские объекты. О том времени он нам никогда не рассказывал – видимо, было нельзя, – но написал в своей «Песне о разведке»: «Разведчик может век молчать, но позабыть – ни дня не может».
Однако смелость на войне и в мирное время – разные вещи. Об этом хорошо сказано в стихотворении Бродского «На смерть Жукова»:
Спи! У истории русской страницыХватит для тех, кто в пехотном строюСмело входили в чужие столицы,Но возвращались в страхе в свою.После знаменитой речи Хрущёва времена наступили, по выражению Анны Андреевны Ахматовой, вегетарианские, но институт стукачей (в чём я скоро, увы, убедился лично) никто не отменял. А у Игоря Августовича была молодая жена, и говорить лишнее ему было ни к чему. Он так и делал, никогда не читал нам нецензурированных стихов, не вспоминал запрещённых поэтов. Даже Гумилёв был для него табу. Про Мандельштама и не говорю. Впрочем, был интересный случай. Ринк, как положено ему было по должности, в дни травли Пастернака выступил перед нами с осуждающей его речью. Но, произнося её, Игорь Августович несколько раз сбивался с осуждения Пастернака на панегирик ему. Происходило это так.
– Кто из вас поймёт хоть слово, например, в таком его стихотворении? – восклицал он и читал: «Февраль, достать чернил и плакать…»
– Это знак, знак, – возбуждённо шептала мне в ухо молодая поэтесса. – Видишь, он читает Пастернака наизусть.
А Ринк дочитал стихотворение до конца и продолжил обличительную речь, в ходе которой ещё не раз цитировал Пастернака, обратив глаза в потолок. Что это было? Поэты – не школьники, стихи наизусть не учат. Они их запоминают, но только те, что им по душе. И получалось, что Пастернак всё-таки хороший поэт, раз Ринк знает его стихи на память.
Вскоре Игорь Августович насовсем уехал в Москву. На прощание он нам сказал от всей души:
– Больше не могу к вам ходить. Ваши корявые строчки у меня в ушах звенят. Даже ночью их слышу и просыпаюсь в ужасе.
На его место пришёл поэт Герман Борисович Гоппе. Главной темой его поэзии была война. В одном из последних своих стихов он написал, что ему, фронтовику, получившему отсрочку от смерти, не резон её бояться:
И когда мы встретимся опять,Заявлю:– Претензий не имею.Большинству впервые умирать —Это и обидней, и труднее.На фронте он получил тяжелое ранение, чудом выжил, за храбрость был награжден орденом Боевого Красного Знамени. Позже я с удивлением узнал, что он был немцем. Мог бы догадаться по фамилии, но фамилия – не доказательство. Не зря Лермонтов говорил о своём персонаже: «Его имя Вернер, но он русский. Что тут удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец». Каково было служить немцу в Красной армии? По словам Германа Борисовича, нормально, пока Маршак не опубликовал в «Правде» стихотворение: «Жил ефрейтор Герман Гоппе, он протопал пол-Европы…»
Несомненно, Гоппе был мужественный человек, но ни разу я не слышал от него ни одной крамольной мысли. Был со всем согласен? Вряд ли. Не хотел раскрываться перед нами? Возможно. Не мне судить этих людей. И не они были причиной царившего в ЛИТО духа конформизма. Все хотели печататься.
Как-то Верховский написал стихотворение, в котором слепой «стоит и кончиками пальцев ощущает неба синеву». Эта строчка очень понравилась многим, в том числе Бродскому: слепой ощущает цвет. А вскоре появилось в печати стихотворение Верховского, где уже памятник Ленину, чуткий ко всему на свете, кончиками пальцев ощущал синеву неба. Получалось, что памятник обладал сверхспособностями, и это делало его пугающим. Зато он прокладывал дорогу другим стихам того же автора. Тащил их за собой, как паровозик.
«Паровозики» использовали многие. Даже горячо любимая мною поэтесса (не буду называть имени), чтобы опубликовать стихи в журнале «Юность», предварила их лирическим опусом, в котором поведала, как в минуту душевной невзгоды она идёт за советом не к любимой подруге, а к застывшему на вечной стоянке крейсеру «Аврора». Такие были времена.
А работа в ЛИТО газеты «Смена» строилась так: члены ЛИТО по очереди проходили процедуру обсуждения своих творений, причём некоторые ждали своей очереди по году и могли не дождаться. Начиналось обсуждение с чтения автором своих стихов (прозаиков у нас почти не было, о драматургах и не говорю), затем слово брали оппоненты (это те, кто знакомился с обсуждаемыми стихами заранее; их, как правило, было двое), а дальше выступали все, кто хотел, после чего автору предоставлялось последнее слово. Подводил итог обсуждению руководитель, каждый раз стараясь сказать что-то умное и неожиданное. Это иногда получалось, иногда нет. Если стихи слабые, то и говорить было не о чем. Впрочем, совсем уж слабые стихи на обсуждение старались не пропускать.

