
Полная версия
Дерево апостола Луки
– Мал я был! – отчаянно крикнул связанный. – Подобрали монахи… вырастили… скитался по монастырям… А в пустыни, в Троицко-Преображенской, батюшка Александр… Он вепс!.. Вепс он… Наш…
– Полно слушать его!.. – прохрипел самый старый из воинов. – Недосуг нам. В бой пора, враги уж недалече.
Он вытащил из-за пазухи серебряный сосуд на тонкой ножке, тонко разубранный зернью и сканью.
– Нашёл на его ладье. Дорогая вещь. Прими, старец, за труды. Да поможет нам великая матерь Ильматар!
И полетел священный евхаристический сосуд в дрожащие от возбуждения руки шамана. Громкий вопль прокатился по поляне и растаял в тёмной чаще. Началось действо.
Живо разломали воины дубовую ладью монаха. По при-казу шамана сколотили наскоро из двух дубовых досок огромный крест и вкопали его в землю меж корявой елью и тряпичной богиней на шесте.
– Ну что, монах. Приплыл ты к нам на своей деревянной посудине, чтобы сказки рассказывать? Чтобы наших богов хулить? – хохотал, кривя рот, шаман. – А вот и распнём тебя, как распяли твоего Бога, во славу нашей матери Ильматар!..
И полилась кровь жертвы в драгоценный серебряный сосуд. А чтобы не пропала даром жертвенная кровь, подставили ещё и синюю глиняную миску…
Было уже совсем светло. Тёмный короткий декабрьский день. Давно уже затихла во дворе банка из-под пива. Чинно удалился Батон со своей дамой.
Что за кровавая история сложилась? Зачем она? Даже думать об этом не хочется. Хотя… если вдруг зальёт мученика на кресте свет небесный… и… распрямится скорченная ёлка, вытянется к небу и станет… Александровской колонной…
А богиня из веток и тряпок станет…
Нет! Батон, это ты мне что-то странное подсказываешь? Не нужно всего этого в романе.
И Борис разорвал пополам ещё несколько листов блокнота. Ещё пополам?
Хотя…
Отец Троицко-Преображенского монастыря Александр Свирский – вепс…
Современник его иконописец Дионисий…
У которого учился когда-то Андрей Рублёв…
Оставить?
Борис рассмотрел разорванные листы. Батон… На одном обрывке «Ба», на другом обрывке «тон». Ба-Тон. Вполне годится для зала Древнего Египта, который сторожил когда-то кот Вася.
Через несколько дней Борис прочитал на доске объявлений в служебном коридоре следующее:
От тяжёлых внутренних повреждений, несовместимых с жизнью и вызванных ударом, умер Батон, любимый всеми белый с серым кот. Он жил на лестнице Малого Эрмитажа. Для выявления виновника и уточнения обстоятельств преступления просим всех сообщить в канцелярию (по таким-то телефонам), кто видел кота во вторник с 12 часов до 14.
– Умер? – сокрушались сослуживцы. – Да дверью его прищемило! Кто сделал? Кто этот гад?
Искали. Дознавались. Строили версии. Но никто не сознался.
А Борис рассматривал два клочка из блокнота: на одном – «Ба», на другом – «тон». Почему не лилась кровь, когда он разрывал пополам этот лист?
Потом был какой-то большой церковный праздник. До Эрмитажа с колокольни Петропавловского собора через Неву доносился радостный перезвон колоколов. Борис вспомнил фламандскую картину с сельским гуляньем и двойником Батона под церковной стеной и отправился его навестить. Картина была всё той же. Так же били в колокола фламандские мужики, и так же разнузданно веселился народ на деревенской площади. Но… кота не было. Не было – и всё. Борис тёр глаза, стучал себя по лбу – не помогало. Благо в галерее нидерландской живописи в то воскресное утро было очень мало посетителей.
Больше никогда Борис не рвал своих рукописей.
Часть вторая
Горний Град
1. Екатерина – не Вторая
В эрмитажной охране судьба сразу свела их вместе. Она художница, он филолог. И философ. И художник – глубоко в душе.
Был поздний вечер шестого января. Закрылись двери за последними экскурсантами. Ушли гардеробщики, буфетчики, уборщики, ушла администрация, закрылась дверь за руководством. Осталась только дежурная смена.
Борис сидел на посту в тупике директорского коридора перед громадными дверьми античных залов Нового Эрмитажа. На столе переливалась под лучами лампы минеральная вода. Она казалась живой. Или просто раньше не приходило в голову рассматривать воду в бутылке? Хотя в стенах Эрмитажа живо всё, а особенно то, что оставили в прошлом.
Вот сейчас сделать глоток мерцающей воды – и раскроются тайны древней эллинистической культуры. Они притаились за этой дверью.
Ночную тишь Эрмитажа потревожили тяжёлые шаги по коридору за углом, и пред очи Бориса явился монументальный господин:
– Здорово.
Это был сантехник с редкостной фамилией Рубенс. Может быть, его как раз за фамилию и взяли в Эрмитаж? Как экспонат…
Он был спецом высокого полёта: белая рубашка, галстук, грудь колесом, винтажные усы а-ля Бульба. И выговор у него был южный. Пан голова… Ночь ведь такая – перед Рождеством.
– Проходите. – Борис повернул в замке большой старинный ключ, отливающий серебром в свете настольной лампы.
Открылась дверь, и Рубенс вразвалочку, по-хозяйски отправился в Древнюю Грецию проверять состояние сантехнического оборудования.
Вот и сменщик подошёл. Борис сдал ему пост и побрёл не спеша по коридору к лестнице. Настроение было горько-праздничное. Святки. Народ, только что доевший новогоднее оливье, снова садится за стол. Но Бориса дома никто не ждёт. А вчерашнюю курицу можно съесть и завтра.
В этот раз он поленился вытащить из кладовки пластиковую ёлку и украсить её старыми новогодними шариками. Зря. Надо было украсить. Чтобы почувствовать себя ребёнком и уснуть в ожидании подарка под ёлкой. Ожидание – это уже подарок.
Он остановился у окна. Эрмитажный дворик всеми своими фонарями радовался Рождеству. Где-то за стенами, на Неве, отчаянно мела метель, а сюда ветер не добирался – только по служебному пропуску.
Снег кружил медленно и сказочно. Большая снежинка подлетела прямо к стеклу и вдруг понеслась к небу. И тут из неё выскочил кузнец Вакула верхом на исстрадавшемся чертяке. «Сюда-сюда, – кивнул Борис Вакуле, – императрица здесь. Только черевички наденет – и в зал».
И тут же увидел её перед собой – с надменной полуулыбкой, холодным, отрешённым взглядом, в твёрдом, как доспехи, скрипучем платье, с бриллиантами в напудренных волосах. Она протянула руку и… дёрнула его за лацкан пиджака. Мороз пробежал по коже. Сам собой открылся рот, и зашевелились волосы.
– Ты что, заснул стоя? – усмехнулась Катя, его коллега по ночной смене. – Я за тобой. В главном дворе два фонаря погасло. Может, ветром разбило. Нас с тобой отправили выяснять. Ищу тебя, а ты в окно уставился и мычишь.
– Отражение твоё в стекле увидел… Показалось, что ты Екатерина… – пробормотал он, почёсывая лоб.
– Да, я Екатерина, – рассмеялась Катя.
– Нет… там была царица Екатерина… А это ты…
Катя не удивилась, только плечом повела:
– А ты не первый, кто мне это говорит.
И ему стало досадно, что он не первый.
Они долго-долго шли кратчайшим путём к главному двору через дворцовые залы и галереи.
– Борь, а что тебе такое показалось? Почему Екатерина? Не Елизавета, например? На ней была табличка с названием? Инвентарный номер был? – Катины глаза насмешливо блестели.
– Нет. Точно Екатерина. Сегодня же ночь перед Рождеством.
– А-а! Верно! – рассмеялась Катя. – Ну что ж. Хоть не императрица… но, кстати, на самом деле хозяйка Эрмитажа.
– Это как?
Они спускались по Иорданской лестнице. В скупом полусвете она казалась ещё сказочнее. Катя шла впереди. Длинные чёрные волосы лежали на спине плотно и даже не колыхались, такая ровная была походка.
– Когда я сюда устроилась, вестибюль ещё старый был. Потом начали реконструкцию. Однажды укладывали новые плиты у порога, а я как раз дежурила в Иорданской галерее. Вдруг снизу бригадир поднимается – прямо бегом через ступеньки. Нужна, говорит, монета, чтобы под порог положить на счастье. Такой в Зимнем дворце обычай – монету под самый важный, «закладной» камень. Ни у кого из рабочих денег нет – все в спецовках. И тогда я ему монету дала – двадцать рублей. Помнишь, такие были? Бригадир говорит: монету хозяин должен положить. Клади, говорит, монету – ты же здесь хозяйка…
Уходили во тьму бесконечно высокие потолки, выплывали из тьмы неизвестно откуда выходящие и куда ведущие лестницы. А они всё шли и шли.
– У тебя греческий профиль… – пробормотал он, искоса глядя на Катю.
В ответ короткая усмешка. И после минутного молчания:
– Меня в старших классах звали Клеопатрой. Помнишь фильм с Элизабет Тейлор? Почему звали? По-моему, непохожа. А тогда – тем более. Я в школе косичку заплетала.
– Будто хороши эти чёрные косы? Их можно испугаться вечером…
– Что-что? – Даже остановилась Катя от удивления.
– Может, хочешь черевички, которые носит царица?
– А-а! Это всё оттуда? Из Гоголя? – И оба рассмеялись. Было очень приятно идти по тёмным пустым галереям и смеяться вдвоём.
– Меня как только не называли: графиня, княгиня, царица…
– У тебя античное лицо. И походка… величественная… А сама-то величава, выступает будто пава.
Опять засмеялись оба. Давно он столько не смеялся!
В главном дворе Эрмитажа они долго разглядывали погасшие фонари, а снег водил хороводы и забирался под шапку и воротник.
Фонари не были разбиты. Просто погасли по неизвестной причине.
– Тут Вакула пролетал на чёрте верхом. Я в окошко видел.
– Нет. Это Петруша нахулиганил.
– Кто?
– Жрец Па-ди-иста. Мы его Петрушей зовём. Он у нас старший над эрмитажными духами «ненебесной ориентации».
Опять посмеялись. И затихли, глядя друг на друга. Кто знает?.. Всё возможно в ночь перед Рождеством.
– Мой сын Алёшка метель очень любит. Ротиком ловит. – Вдруг улыбнулась она, подставив лицо снегу.
– У тебя сын есть?
– Есть. А мужа нет.
А на следующем дежурстве Катя подошла к нему, суровая, прямая, тонкая. Чёрные волосы тяжело лежали на длинной, чуть не до земли, шали. Царственная… И книга в руках, Гоголь…
Голос зазвучал грудными виолончельными нотами:
– Вот смотри: «Увидел стоявшую перед собою небольшого роста женщину, несколько даже дородную, напудренную, с голубыми глазами и вместе с тем величественно улыбающимся видом».
– Да, помню. Вакула увидел царицу Екатерину.
– Ну и что общего со мной? Найдите десять отличий!.. Я дородная? Нет! Волосы напудрены? Нет. Глаза голубые?..
– А какие?..
– Да посмотри же! Зелёные!
– Зато вид величественный. Особенно в этой шали. А это ты к чему?
– Не надо угадывать во мне Екатерину Вторую. Я не такая. Я же не интриганка, правда? Не лгунья – вот увидишь. К роскоши равнодушна – только красивое люблю. И не меняю фаворитов как перчатки, – сказала она это и посмотрела в глаза прямо и глубоко. Так глубоко, что Борис глотнул воздуха, чтобы не захлебнуться.
– А кроме того, я не вторая. Никогда! – И сдвинула тёмные брови.
– Ладно… буду видеть только хозяйку Эрмитажа… ты же все закоулки знаешь.
– Знаю… – смягчила взгляд Катя. – Я его чувствую. Он мне доверяет.
– Вот и должен тебя рисовать тот гоголевский бескорыстный художник северного Рима. Повесть «Портрет» помнишь?..
– Что ж… пусть рисует. Кто меня только не рисовал… Я же окончила художественно-графический факультет…
Ныряла под каменный мост Pont des Trous река Эско и убегала к далёким холмам.
В городе Турне стояла пора цветения слив. Сад утопал в нежно-румяной пене. Воздух гудел от пчелиных песен. Лепестки падали на плечи, и стряхивать их не хотелось. Роже де ла Пастюр после вкусного обеда, приготовленного ручками молодой жены, отдыхал в тени сада и смотрел на птиц. Их движения, взмахи крыльев, повороты круглых головок надо запомнить. Такие птицы будут петь на ветвях Эдема – эту картину он когда-нибудь напишет.
Под флейтовые птичьи переливы он задремал, и столько всего привиделось ему.
И путник огромного роста в звёздном плаще, и бело-розовые лепестки на травинках, и огромный серебряный ключ в руке.
Даже дверь нашлась, сияющая, прозрачная.
А за дверью Она, Мадонна…
Роже уже не чувствовал своего тела – ни рук, ни ног. Вот сейчас распахнётся дверь, и обратится он в блаженное облако, чтобы опуститься к Её ногам.
Но заперта дверь… А ключ? Где он?..
– Встань! – услышал он голос, нежный, как дуновение цветущего сада. – Я выбрала тебя для высокого пути. Постигай глубину истины золотым блужданием ума и трепетом своего сердца – так откроешь путь ко Христу. А Я поведу тебя…
Но где же ключ? Потерялся?..
– Ты берёшься за такую картину, не зная основ композиции? Мальчишка! Тебе ещё многое надлежит узнать.
Старый флемальский мастер Робер Кампен хмурил брови, водил руками по пространствам холстов, раскрывая ученику тайны тайн. Ворчливо внушал, яростно втолковывал, сверкал глазами и заставлял повторять сказанное. Наконец утомился, затих. Глотнул вина из оловянной кружки, чтобы освежить пересохшее горло, и обернулся к ученику:
– Чего молчишь? Всё понятно тебе?
– О, золотое блуждание вашего ума… – тихо откликнулся Роже.
Мастер довольно хмыкнул:
– Ну-ка отвечай тогда: что нужно для того, чтобы композиция твоя не рассыпалась?
И ответил ему ученик:
– Нужна любовь, к небу устремлённая и себя другим отдающая. Такая, как у Иисуса… Та, что подарил Он своим апостолам…
Мастер застыл в недоумении. А Роже после лёгкой заминки закончил:
– Чтобы написать Марию, надо стать Лукой.
– Да ты как смеешь!.. – обрёл дар речи мастер. Но осёкся, вглядевшись в лицо ученика.
Крякнул, вышел из мастерской на узкую улочку, присел на большой камень возле двери и задумался: «Прав юнец. Откуда только знает?..»
А Роже всё сидел у мольберта и сокрушённо думал, что обидел учителя своей нескромной речью. Но иначе он не мог. Теперь уже не мог. И так будет всегда на пути избранных.
…И год спустя Катя обводила пальцем губы Бориса, обрисовывала:
– Такой изгиб… горестный… вдохновенно-трагический… как у апостола Луки… на картине Рогира… ван… дер… Вейдена…
2. Пасхальная ночь
Стояла нежданно тёплая весна 1836 года.
В маленькой квартире № 10 в трёхэтажном доме Лепена, что на Малой Морской, сидел за столом молодой человек в стареньком домашнем халате. Длинный острый нос склонился над чистым листом, тёмная прядь то и дело норовила упасть на глаза.
Через открытую форточку окна, глядящего в тёмный двор, ветер доносил заманчивые запахи: и пряный дух куличей, и роскошные ароматы жаркого. Это совершенно сбивало с мысли.
Молодой человек поднялся, прикрыл форточку и вернулся к столу. Кушать очень хотелось, но терпение, терпение… Ещё час – и пора будет отправляться на пасхальную заутреню. Он обязательно встретится там с Александром Сергеевичем, похристосуется от души. И уж конечно, Александр Сергеевич позовёт его к себе разговляться. Там можно будет вручить подарок – маленькую пасхальную заметку. Может быть, сгодится в следующий выпуск «Современника»?
А у Александра Сергеевича хорошо, уютно, как дома. И хозяйка Наталья Николаевна неизменно радушна, и детки – залюбуешься. Хотя Сашку с Гришкой к пасхальному столу не вынесут – малы ещё, спать будут. А Машенька обязательно выйдет и сядет чинно, как четырёхлетней барышне положено.
Молодой человек вздохнул и обмакнул перо в чернильницу: «Нева вскрылась рано»[13].
Как это будет? Наступит светлое утро! Под радостный колокольный перезвон выйдет на Неву первый пароход и окутает чёрным дымом лодки и ялики. Понесётся радостный народ, чиновники и солдаты, няньки и конторщики – кто на Васильевский, кто с Васильевского.
И в каждом звуке и вздохе будет такая благодать, будто это уже не Петербург. Будто иной, незнакомый город, где все счастливы.
Пасхальным воскресным днём они встретились у Смольного собора и со смехом похристосовались. Весеннее небо было ясным. Солнце радужно переливалось в глазах. Неподалёку бурлил весенний невский разлив. Нева мчалась на запад, выписывая на карте заветное S.
В душе Бориса цвёл тройственный образ из Логоса, утверждённого вечным путём Невы, апостола Луки, замершего в благоговении, и Мадонны, рука Которой грелась в его, Бориса, руке. Потому что он, случайно занесённый в двадцать первый век, с уже седоватыми кудрями и очками на близоруких глазах, сегодня был готов запечатлеть Её на всех стенах Петербурга.
А потом автобус пронёс их по Невскому и завернул в Коломну. Мог бы пронести и дальше, но они решили выйти.
В ресторане «Муму» на площади Тургенева устроились в мягких креслах за столиком у окна. Звенели трамваи, радуясь тому, что Аннушка не проливала масла в Петербурге. Со стен смотрели петербургские виды. Лихо взлетал смычок скрипача и пел мелодии шестидесятых годов прошлого века. С подоконников на них с Катей преданно смотрели самые разнообразные игрушечные пёсики Муму, а большой старинный шкаф был наполнен произведениями Тургенева.
Борис взял наугад книгу с полки. Оказалось, сборник критических статей.
– Погадаем? – улыбнулась Катя и назвала страницу и строку.
И прочитал Борис умным голосом:
– «Мы не хотим замечаниями уменьшить достоинство последней части романа, хотя и в ней можно указать на некоторые длинноты не в подробностях самого действия, а в рассуждениях по поводу самого этого хода».
После этого они долго бродили по старой Коломне, исчезнувшей под новостроями середины девятнадцатого века. Прошли по набережной канала Грибоедова, изысканной, романтической, декадентской. Удивились голубым буквам вывески ресторана «Севастополь» в весенних сумерках.
Потом, держась за руки, прошли мимо Мариинского театра и мимо девушки на набережной с букетом роз.
Тут Борис удачно продекламировал из Мандельштама:
– «Слышу лёгкий театральный шорох и девическое „ах“ – и бессмертных роз огромный ворох у Киприды на руках».
В Катиных глазах замерцали отражения фонарей в зеркале канала.
– Я счастлива, – сказала негромко. Может быть, даже прошептала, но он услышал.
Свернули на Английскую набережную.
– Я здесь с отцом гулял. Он мне каждый раз показывал гранитную стелу. Ну там, где крейсер «Аврора» дал сигнал к штурму Зимнего.
– А я не знаю, где такая стела. Не обращала внимания, – улыбнулась Катя. – Мы здесь после выпускного вечера гуляли. Нам было не до крейсера «Аврора».
– Да-а? – обрадовался Борис. – И я здесь гулял после выпускного вечера. Как это я тебя не встретил тогда?!
Катя расхохоталась так, что прохожие обернулись.
– Ты не встретил меня потому, что я тогда была в третьем классе и ночью мирно спала в кроватке!
Борис смеялся и удивлялся. Ему-то чудилось, что он Кате ровесник. А может, она и постарше.
– Ну и что же… «В Петербурге мы сойдёмся снова, словно солнце мы похоронили в нём, и блаженное, бессмысленное слово в первый раз произнесём».
Опять хорошая строчка на память явилась. Оттуда же, из Мандельштама. Очень вовремя.
– Боря, а что за блаженное, бессмысленное слово? А? Что Осип Эмильевич имел в виду?
Борис подумал и объявил:
– Божественный Логос.
Катя замерла на месте и глянула в великом удивлении. Борис тут же поправил себя:
– Хотя да, Логос не бессмысленный. Насчёт бессмысленности Мандельштам, конечно, ошибся. Он больше чувствовал, чем думал. Как все поэты.
Шли всё дальше. Английская набережная, усыпанная прожекторными подсветками, буквально горела под ногами. Сияли стены зданий. Сиял даже тающий на Неве весенний лёд.
– Дорога к Свету, – мечтательно протянул Борис.
– Счастливая дорога, – тут же отозвалась Катя.
–А в Книге Премудрости Соломона знаешь как сказано?– опять очень кстати вспомнил Борис.– «Снег и лёд выдерживали огонь и не таяли»[14]. Ещё там так: «Огонь в воде удерживал свою силу, а вода теряла угашающее свойство своё»[15].
– Это про что? – тихо поинтересовалась Катя.
– Это про Софию-Премудрость. А ещё у Мандельштама: «У костра мы греемся от скуки. Может быть, века пройдут, и блаженных жён родные руки лёгкий пепел соберут».
Больше Катя не спрашивала ни о чём.
Они прошли мимо инфернально подсвеченного Исаакия, потом зачем-то завернули на Невский, потолкались в праздничной вечерней толпе и, дойдя до Фонтанки, опять вышли на Неву.
Прошли мимо флорентийского палаццо, а ныне Дома учёных. С балкона посмотрели на них мрачные грифоны. Даже, кажется, подняли крылья и оскалили пасти – так почудилось снизу.
Это пробудило массу интересных мыслей, которые толклись в голове и требовали слова.
У Зимней канавки Борис окончательно запутался, о чём бы сейчас Кате сказать.
О невских льдах – обломках мироздания? Потому что постепенно смещение пространственных пластов охватывает всю панораму целиком, распространяется на всё живописное изображение, и сквозь городские руины начинают проступать и прорастать очертания какого-то другого города.
А может быть, о вдруг запорхавших снежинках, подсвеченных фонарями?
Потому что уменьшение размеров изображения по мере его приближения к зрителю – это признак обратной перспективы, которая часто связывается философами с божественным зрением.
Но Катя вдруг сбила с мысли.
– Ты знаешь, – сказала она, остановившись на горбатом мостике и вглядываясь в темноту канала, – я прочитала книжку «О таинстве венчания». Помнишь, ты мне давал? Она мне так понравилась… Лёгкая и светлая…
И больше ни о чём они уже не говорили. Только целовались.
А молодой остроносый человек обмакнул перо в чернильницу и вывел на странице: «…мне казалось, будто я был не в Петербурге: мне казалось, будто я переехал в какой-нибудь другой город, где уже я бывал, где всё знаю и где то, чего нет в Петербурге…»[16].
Он остановился, подумал и хотел было приписать: «В Горний Град Петербург». Но не решился. Надо посоветоваться с Александром Сергеевичем…
3. Голуби меж мирами
– Здравствуй, мастер Рогир, – поздоровался Борис с художником, который под видом апостола Луки продолжал свою многовековую работу над ликом Мадонны.
Со временем Борис изучил на картине каждый уголок. Мысленно он не раз прошёлся по улочкам города вдали на берегу, куда обращён взор Иоакима на набережной.
Что за город? Одни искусствоведы считают, что это Вифлеем. Это логично. Там родился Иисус, лежащий ныне на коленях Матери Марии. Куда же ещё смотреть деду Иоакиму? О чём ещё говорить со старой женой своей Анной на набережной возле дворца их благословенной Дочери? Только о городе, ставшем колыбелью внука.
Если считать, что эти двое на набережной – Иоаким и Анна.
Другие исследователи предполагают, что это Горний Иерусалим – там, на другом берегу. Тоже возможно. Туда стремится душа каждого христианина – и этих двоих на набережной. Но как же должен выглядеть этот святой град?
И тогда, в начале лета, Катя ответила ему:
– Нет. – Голова её качнулась снисходительно, и зазмеилась чёрная прядь. – На берегу реальный средневековый город. Там жители заняты будничными делами, там бельё развешивают и кони ходят по площади. Там на картине лавка художника в угловом доме. Наверно, это улочка старинного Брюсселя, и сам мастер Рогир покупал в этой лавке кисти и краски.
– Это так и называлось – лавка художника? По-моему, это только у нас в Петербурге, на Невском! – поддразнил её Борис.
– Ты там бывал? И что покупал? Пластилин? Ёлочку лепил? – поддразнила его Катя.
– Нет, правда. Мы с папой по воскресеньям гуляли по городу. И в лавку художника часто заходили. Там всегда интересно было, народу много. Я всех разглядывал. Представлял себе, что все эти люди – художники. Сейчас купят что-нибудь такое… загадочное и пойдут домой писать картины во всю стену.
Катя молчала и улыбалась, не то ласково, не то иронично.
Они двинулись дальше и прошли уже всю Романовскую галерею, и вдруг она остановилась у окна.
– Сейчас расскажу тебе… Было недавно… – Её голос пел мягко и глубоко, виолончельно. – Тогда не рассказала, а сейчас что-то захотелось. Я собиралась ехать к тебе после смены, но зашла сначала в лавку художника… Этой весной было… Вышла из лавки, асфальт мокрый, только что дождь утих… И на асфальте на Невском, представляешь, два белых голубя… Невский! Толпы туда-обратно в любое время дня. А тут вдруг как будто никого… Только эти две белые птицы воркуют. И асфальт не чёрный, не серый – голубой. Будто небо в нём отражается… Или сам Невский стал небом… Может, потому что голуби на нём…
Катя остановилась, помолчала, глядя мимо, куда-то вглубь галереи.
– Он и она. Рядом. О любви говорят. Они даже обнялись, положили шейку на шейку. И такая тишина вокруг!.. Веришь?.. Я правда это видела. И тогда, кажется, даже повеяло чем-то… райским.
Она мельком тревожно взглянула в лицо Борису:
– Показалось так…
Опять уплыл её взгляд в бесконечность галереи. Вот вернулась, спряталась за беспечную улыбку и уверенно закончила:








