
Полная версия
Штрихи к портрету войны
Сорокалитровый тактический рюкзак производства «наших партнёров» набиваю упаковками с нефопамом, бинтами, антисептиками и всем, что край как необходимо на передовой, засовываю четыре полторашки и запихиваю и без того забитый багажник уазика комбата. Туда же летит «разгрузка», броник, каска, фляжка, аптечка, компас. Нож закрепляю на поясе, бандану повязываю на шею и усаживаюсь на заднее сиденье рядом с разведчиком. Всё, готов.
Комбат резко бросает водителю:
– Гони!
* * *На бешеной скорости пролетаем по Новой Таволжанке, сворачиваем на Волчанскую, в конце улицы петляем вправо-влево, соскакиваем на грунтовку, метров триста катим вдоль леса и упираемся в шеренгу сосен, за которыми прячется густая дубрава. Можно бы и дальше ехать по просеке, но комбат командует:
– Стоп машина, сушите вёсла. Приехали, дальше пешком.
Под сосной на траве в ожидании комбата сидят бойцы. Немного, всего с дюжину. Это «муравьи». Они не из его разведбата, но ждут именно его: он их поведёт к себе в батальон на агрегатный.
Надеваю «броник», поверху разгрузку, цепляю аптечку и всякую нужную и ненужную ерунду, необязательно пригодящуюся, повязываю на голову бандану. Шлем надевать не стал – прицепил сзади к рюкзаку. Со стороны так обхохочешься – тот ещё вид: морда вниз, спина параллельно земле, колени согнуты! Тут и так годы к земле гнут, а с этим «баулом» на бравого солдата совсем не похож. Если только на Швейка, да и то из комиксов.
Комбат шутит:
– Надо было палки взять для скандинавской ходьбы. Заодно и от укров отбиваться, когда через лес обратно пойдёте.
– Почему через лес?
– Так там тропка петляет между сосен и тенёчек. К тому же через лес короче. Вам непременно захочется сократить путь и воспользоваться прохладой леса.
– А почему сейчас не воспользоваться «прохладой леса»? – передразниваю его.
Кто бы думал, что этот мальчишка с монгольскими скулами может так изысканно изъясняться. И даже поэтично: «прохлада леса». Это же надо!
– Там «птицы» кружат, добычу высматривают, стервятники. Если сейчас пойти, то можно задачу и не выполнить, а вот обратно можно и рискнуть.
Конечно, лесная тропа – это хорошо. Это прохлада, это защита от посторонних глаз. Но, с другой стороны, тропинка в лесу – это плохо. Даже скверно: ты ни черта не видишь, что таится за ближайшим кустом, зато сам – как на ладони. Одна радость – в сосняке без лиственного подроста светло и видимость что надо. Но здесь сосна только по кромке, лес густой, лиственный, тёмный… Зато дышится легче, чем в хвойнике. Ну вот почему в сосновом лесу дышать тяжеловато, сушит горло и дерёт…
Ну что за дурацкие мысли одолели? Лес да лес, тропа как тропа, лишь бы миной не садануло да «птичка» не капнула…
Двое бойцов подначивают друг друга, раскладывая по мешкам привезенное комбатом.
– Тебе памперсы сейчас отдать или когда штаны менять будешь?
– Себе прибереги на обратный путь.
* * *Уже девятый час. Солнце карабкается в зенит и начинает припекать. На небе ни облачка. Вытягиваемся в цепочку: впереди разведчик, затем комбат, в спину ему дышу я, за мною «муравьи», замыкает ещё один разведчик, поджарый и, кажется, неутомимый. Он умудряется догнать комбата, что-то негромко сказать ему, потом вернуться на своё место, прочесать лес справа, опять вернуться к комбату, доложить ему и вновь занять свое место замыкающего.
Тропинка окаймляет кромку леса, и за месяц вытоптана берцами солдат. Зной выжигал землю с выжженной травой, а заодно плавил подкожный жир. Я нисколько не возражал против персональной парилки: шанс сбросить лишние килограммы меня даже радовал.
Комбат шагает широко и бесшумно, а я задыхаюсь и начинаю отставать. Нельзя, интервал определен в полтора метра, всё движение рассчитано по минутам. Впереди, в городе грохочет всё отчётливее. Наверное, нам радуется, салютует… Да нет, бьётся в конвульсиях, задыхается… И я тоже задыхаюсь, травяной настой сушит горло, забивает нос и кружит голову. Не хватает еще приступа проклятой астмы… Нет, война не для стариков с букетом болячек. Это удел молодых. Но они-то в чём виноваты, что мы не сберегли страну, не смогли управлять разумно тем, что осталось, свалились в пропасть и теперь ничего лучшего не придумали, как разрушать и убивать…
Комбат оглядывается, и я рывком сокращаю расстояние до полутора метров, спотыкаюсь и едва не падаю, успев схватиться за Лёшку. Он удерживает меня, окидывает взглядом своё войско, но я понимаю, что его взгляды для меня: ну как, дышишь ещё?
Сколько прошли? Пожалуй, километра два, а уже невмоготу. Так не годится, у них всё отработано на раз-два, а тут… Нет, так нельзя, надо идти одному…
Комбат словно услышал меня и коротко бросает:
– Привал пять минут.
Поворачивается ко мне, словно извиняясь:
– Мне ко времени надо быть на агрегатном. Давайте я вам дам бойца в сопровождение, он проводит до точки сбора. Вы только обратно до темноты успейте.
Я с облегчением выдохнул: ну, вот и проблему разрешили. Благодарен комбату: и по моему самолюбию берцами не топтался, и проблему решил.
– Слушай, Лёш, вы идите, а я сам потихоньку. Мне ведь не ко времени, у меня променад в удовольствие, а тебе воевать надо. И сопровождение мне ни к чему. Я же взросленький, без нянечки уж как-нибудь сам…
Комбат торопится, ему некогда возиться со старой ветошью, и он сует мне «азарт»[27].
– Возьмите на всякий случай. Оставите на точке.
По мне так эта штука неудобная, особенно торчащая петлёй антенна, к тому же лишний килограмм уже в тягость, но обижать отказом его не хочется. Это же забота, рация у него совсем нелишняя, а вот поди ж ты, от себя отрывает.
Наматываю на руку белую ленту – припас из дома. У всех ребят красные, а у меня белая. Как в феврале двадцать второго. Дежавю.
А со стороны Волчанска накатывает гул – работает артиллерия.
* * *Комбат опять вытягивает в цепочку своих ребят, и вижу сначала их нагруженные рюкзаками и вьюками спины, а потом и те скрываются за вильнувшей тропой.
Запрокидываюсь на спину, не снимая рюкзака, задираю ноги и упираю их в ствол сосны. Позвоночник растягивается, кровь отливает и ногам легче. Блаженство! Пять минут прошло, пора вставать, но как не хочется!
Переваливаюсь на живот, подтягиваю ноги, поднимаюсь на колени и встаю. Да, палки не помешали бы уже сейчас, чего там ждать возвращения. Это только треть пути, а что дальше? И еще обратно топать…
Снимаю рюкзак, «разгрузку» и бронежилет. Его решил спрятать в лесу и забрать на обратном пути. Не к чему он мне: в бой не идти, а таскать на себе четверть пуда не по годам.
«Броник» прячу в терновнике – колючий, гад, не иначе у укров на пайке содержится, все руки исполосовал. Возвращаюсь на тропу, ножом делаю на сосне засечку. Опять надеваю «разгрузку» и рюкзак – ну, совсем другое дело!
* * *Сколько прошёл? Скорее, протащился. Минут сорок или час? Не засёк время после привала, теперь гадай, чёрт возьми… Жарко, потно, тяжело, ноги давно свинцовые… Впрочем, лучше быть мокрым от пота, грязным и вонючим, чем мертвым, поэтому жмусь ближе к соснам, поглядывая на небо и по сторонам.
В Волчанске грохочет всё отчётливее. Глухо погромыхивает сзади: то ли по Шебекино бьют, то ли по Новой Таволжанке. Когда шли, то пульсирующая в висках кровь долбила посильнее канонады, глуша все звуки… Да, знатно бухает…
Кромка леса подрезала то ли вырубку, то ли поле, заросшее бурьяном, а может, заброшенную луговину. Вдоль неё ползёт тропа – натоптанная натруженными ногами бойцов. Пару раз отворачивали изрядно заросшие просеки, ныряя в лес. Куда и зачем? И что за прямоугольные проплешины редколесья виднеются? Грибной лес, наверное, побродить бы по нему с лукошком…
Навстречу ползут «муравьи». Не в буквальном смысле, конечно, а просто еле ноги передвигают. На этот раз целое отделение. Идут стайкой, тащат двоих раненых. Останавливаются, стреляют сигарету. Им не хочется торопиться, хоть и идут в тыл. Быстро придут – быстро загрузят и опять отправят обратно. А так дотащатся к сумеркам, значит, лишние три часа поживут, а может, и до утра останутся. Поедят, отоспятся…
Интересуюсь, далеко ли укры. Конечно, непросто так спрашиваю: не вляпаться бы. Для меня всегда лес был безопаснее городской улицы, но только не сейчас…
Солдат, на вид лет сорока в заляпанной кирпичной крошкой, мелом и бурой засохшей кровью, стреляет у меня вторую сигарету, прикуривает, затягивается, выпускает дым медленно, смакуя:
– Да хрен его знает, где они. Может, и рядом лазят, вон за теми кустами сидят и уши греют, а может, далеко. Сплошняка нет, лес за Огурцово то ли наш, то ли укропов – те шарятся по кустам, как у себя в огороде. А ты что без автомата?
– Да вроде не положено.
– Что значит не положено? На вот, возьми. Это вот этого. – Он кивает на раненого, лежащего на носилках: глаза закрыты, дыхание редкое и прерывистое, лицо какого-то синюшного цвета.
– Ему он больше не понадобится – дойдет в дороге или на базе, но всё равно дойдет. Осколки кишки вывернули. Засунули обратно, перевязали… Другой бы уже давно Богу душу отдал, а этот живучий…
Беру автомат, от магазинов отказываюсь. Тут в случае засады и одного более чем достаточно: и нажать на курок не успеешь, если вляпаешься…
Перекур в пять затяжек, полторашка воды по кругу и – в путь. Раненому даже губы смачивать не стали: дыхание едва-едва, глаза закрыты и впрямь парень уже на переходе в мир иной… Не прощаемся, но желаем удачи и расходимся.
* * *Сколько осталось? Километр, полтора, два? Грохочет так, что аж земля бьётся в мелкой дрожи. «Господи, спаси и сохрани. Господи…», – шепчу мысленно и упрямо топчу тропу. Бандана намокла так, что хоть выжимай. Язык, что наждак, и не ворочается, словно прилип к нёбу. Голову будто засунули в жаровню и медленно проворачивают в ожидании, когда она расколется. Глаза выедает пот, деревья, кусты, трава подёрнуты красной пеленой. Это скверно, это похоже на границу теплового удара. Шандарахнет – и поминай, как звали.
На ходу отстёгиваю фляжку и остатки лью на голову. Вроде бы легче, но не очень, хотя пелена с глаз спала, будто резкость навели. Попить бы, да полторашки трогать нельзя, табу, а фляжка теперь совсем опустела.
Волчанск грохочет, черный дым заволакивает полнеба, ощущается запах гари. Жарко, очень жарко и душно. Я останавливаюсь, приваливаюсь спиной к сосне, но не присаживаюсь: сил встать едва ли хватит. Ну до чего же тяжел рюкзак! Нефопам – пушинка, бинты – пушинка, а вместе тяжесть неподъемная. Закрываю глаза. «Надо идти, надо идти, надо идти», – пульсирует в висках. Через силу отрываюсь от пахнущего скипидаром ствола, делаю несколько шагов по тропе.
Навстречу медленно колышутся какие-то фигуры. Словно мираж – плывёт всё и колышется. Снимаю автомат с плеча, кладу руку на затворную раму. Нырнуть бы за сосну – всего-то шага три, да только сил нет и накатывает оглушающее равнодушие: будь что будет, но всё равно первым успею нажать на курок. Первым, не привыкать…
Они придерживают шаг, потом машут мне рукой: свои. Подходят, присаживаются. С ними пленный – дебёлый малый, багровая, вспухшая через всю щёку, царапина, синие скотчи через предплечья и на ногах выше колен. Руки связаны скотчем за спиной. Садится прямо на тропу, поджав ноги под себя по-турецки. Э-э, парень, да ты непрост. Так садятся из спецухи – пружиной выстреливают тело вверх в случае опасности, распрямляясь, и сразу нога идёт в удар.
Пленный – это подарок судьбы, удача редкостная: их сразу забирает контрразведка и увозит. У меня возник эдакий экспресс-опрос, а то когда ещё повезёт.
Достаю сигареты, угощаю разведчиков, интересуюсь:
– Сам сдался, или взяли?
– Ага, сам, как же, держи карман шире. Это только трепачи из «ящика» сказки рассказывают. Патроны кончились, вот и взяли, – затягивается сигаретой крепыш с типичной рязанской физиономией.
– За что воюешь? – спрашиваю хохла.
Тот старательно изображает хуторского дебила, через пень колоду понимающего русский язык. Морщит лоб, беря паузу, словно пытается понять вопрос, но явно переигрывает. Блин, да я сам не хуже тебя обучен по Станиславскому, так что напрасно комедию ломаешь.
Конвоир невысок и щупл: то ли бурят, то ли тувинец, раскос и внешне невозмутим. Не Макаренко, конечно, и наверняка даже не слышал о нём, но педагогическим даром убеждения обладает. Он с ноги печатает ему в подбородок, разбивая губы в кровь, и тот сразу же переходит с рагульского на чистый русский язык. Даже почти классический литературный, на котором разговаривал товарищ Ленин, а еще раньше Пушкин.
Мне совсем его не жалко. Ну, разбили ему ребята хавальник, так нас, попади к ним, давно бы на ремни порезали…
– Ты ненавидишь хохлов? – вопрос, конечно, дурацкий и не ко времени, но всё же…
Крепыш задумчиво смотрит на небо, ещё не выцветшее и без единого облачка, переводит взгляд на меня:
– Ненависть надо выстрадать. В бою для меня нет хохлов, поляков, французов – есть враг, которого надо убить, иначе он убьёт меня. А пленных поздно ненавидеть. Ему Господь дал шанс жить, так что же в божие дела вмешиваться? И потом, ненависть надо заслужить. Если дурак запутавшийся, так что ж его ненавидеть?
Крепыш хитро скалится:
– Приведём его на точку, начальство машину вышлет, чтобы в штаб доставить, час-полтора пройдёт, а это всё лучше, чем на перевалке кантоваться. Потом за ним контрики приедут, а это еще пару-тройку часов. Итого, считай, четверть суток при хорошем раскладе пройдёт. А вот не было бы его, так хрен из города выбрались бы. Жить-то хочется…
– Да какой с него толк? Видишь же, что дурака валяет…
– Э-э-э, брат, и не такие рогули соловьем заливались.
Захрипел мой «азарт», зашипел, раскашлялся, и раздался такой родной голос комбата:
– Ну, где вы?
– Да рядышком я, рядышком, вот ребят твоих встретил…
Крепыш в двух словах рассказывает, где найти точку сбора, и они неторопливо уходят.
* * *Мне осталось совсем немного – километра полтора, от силы два. Грохот выстрелов и разрывов не утихает, сливаются, и земля припадочно бьётся в лихорадке, а небо чистое, и солнце жарит. И этот чёртов грохот, от которого ощущение, будто это ты мишень и тебя выцеливает смерть. С оглушающим треском где-то рядом что-то разрывается, и невольно втягиваю голову в плечи. Нет, всё-таки не рядом, просто очень громко, очень… Словно раскаты грома, словно рвут на части брезент, которого много, бесконечно много, а его всё рвут и рвут… Гроза в полдень, а я «Дети, бегущие от грозы» в одном лице. Сюр какой-то…

Бог не выдаст, свинья не съест
Ускоряю шаг, то задирая голову, то оглядываясь по сторонам. Свернуть бы с тропинки в лес и ломануть через чащу. Лес – это всё-таки защита, он примет в себя и взрывную волну, и осколки, укроет от чужого глаза…
Спотыкаюсь, но шаг не сбавляю. Жара, одышка, судорожно хватаю раскрытым ртом воздух, пот ручьями по лицу, форменная рубашка мокрая, хоть выжимай. Кровь в висках толчками бьётся, заглушая звуки разрывов.
Тропинка обрывается у крайнего дома. Гатищи[28]. Две трети пути позади – и слава богу. Вымершая околица без признаков жизни. Даже птиц – и тех нет, но жизнь всё-таки есть: где-то вдалеке слышно кудахтанье, доносится редкий собачий лай. Это людей нет: то ли уехали, то ли попрятались, а жизнь осталась… Пульсирует…
Мысль судорожно бьётся птицей в силках: то ли пересечь окраину села по улице и далее по дороге вдоль улицы до самой речки, то ли сразу податься влево, к железной дороге и вдоль неё до самого моста, который не миновать ни в первом случае, ни во втором. Первый вариант опаснее, но легче идти. Второй – ломиться медведем вдоль «железки», из сил выбьешься, но раньше вряд ли до моста доберёшься… А от него еще полкилометра до окраины города, где меня ждут.
Выбираю первый вариант. Лень – двигатель прогресса, а в данном случае экономия сил и вера в русский авось. Ориентирую компас, пересекаю окраину села по улице и ходко до лесочка поспешаю. Пусть опаснее, зато короче и быстрее.
Дальше иду вдоль Волчьей без остановок на отдых. От речушки не тянет прохладой, зато самого тянет к воде. Искупаться бы! В такую жару блаженство – окунуться с головой. Мечты, мечты, где ваша сладость!..
Через мост почти бегом, дальше полкилометра вдоль железки. Справа ни куста, ни деревца, и если появится птичка – пиши пропало. Зато справа, за рельсами, узкая посадка: есть куда спрятаться. И всё-таки опять выбираю полевую дорогу: хоть и опасно, зато легче идти.
От моста до окраины добрался минут за семь. Смотрю на часы: от Новой Таволжанки до Гатищ шёл пять часов. Сколько километров? Три? Пять? Семь? Неважно. В любом случае обратно налегке доберусь на час раньше, а значит, засветло.
Во дворе под навесом на снарядных ящиках сидит боец с унылым лицом, не обращая никакого внимания на грохот. Так и я давно уже ни на что не обращаю внимания. Третий год войны, так что пора привыкнуть. Спрашиваю, где старший и кому сдать медикаменты. Он молча и лениво показывает рукой на сарай. Ох, парень, ну зачем мне в сарай? Я же сюда притопал вовсе не из-за нефопама и всякой медицинской ерунды, а чтобы с тобой поговорить, с бойцами, которые пришли из Волчанска и которые идут обратно в Волчанск. Мне нужна психология, и я буду задавать вопросы.
Боже мой, ну как же долго длится день!.. Есть не хочется, фляжка давно пуста, и я сначала иду в дом, чтобы напиться вдосталь и набрать воды. Увы, воды в кране нет.
Невесть откуда прибежала «буханочка»[29] и спряталась в другом сараюшке, на воротах которого было намалёвано окно, а сами ворота выкрашены желто-белой краской под мазаную стену и состарены паяльной лампой. Из машины волокут раненых и заносят в дом. Ну, вот и работа для «муравьёв» прибыла.
Я в Волчанске по имени «муравейник». Так называют его Лёшкины ребята из разведбата. Точнее, разворошенный «муравейник». А вот удовлетворения нет. Совсем. Выдохся, перегорел, короче – спёкся. Устал зверски и даже мысли о возвращении обратно радости не добавляют и едва-едва лениво ворочаются где-то глубоко в мозгу. И то при условии, что он всё-таки есть, мозг-то. Или его остатки.
Никого ни о чем расспрашивать не хочется. Да и что спрашивать? О чём думается под снарядами и минами, разбирающих их на молекулы? Это знакомо по прошлому. Как дышится в трупном смраде? Да внимай сейчас. А как на вкус ржавая вода из батарей отопления? Не пробовал – Господь миловал. Как спится под несмолкающий ни днём, ни ночью грохот и спится ли вообще? Мне спится, да и вообще каждому по-разному. Почему топтались перед городом в первые дни, не наступали, а потом полезли в лоб? На этот вопрос даже комбриг не стал откровенничать. И почему застряли в уличных боях? Потому…
Чтобы говорить с ними на равных, надо хотя бы сутки прожить с ними, а так…
Через два часа я ушел обратно. Первыми поднялись «муравьи»: уложили раненых на носилки, перекрестились буднично и привычно, словно проделывали этот повседневный ритуал с детства, да и пошли неторопливо, вытянувшись в цепочку.
А я всё маялся, не находя себе места. Прилёг в тени под стеной дома, подложив под голову рюкзак и закрыв глаза, но сон не шёл. Непрерывный грохот то отдалялся, то приближался, но не прекращался ни на минуту. Лежал, слушал канонаду и думал, что остаться не могу, а уход мой будет сродни предательству тех, кто остаётся. Что я ничего для них, в общем-то, и не сделал: ну, притащил рюкзак медикаментов да четыре полторашки воды, так это же крохи от потребности. Что хочу остаться здесь и с ними. Что война стала для них просто работой, достаточно обременительной, тяжелой, но мужики на Руси ко всему привычные.
Я многого не знал, хотя знаю, что такое осознанная готовность к смерти. Нет, не обречённость от безысходности, а именно осознанная готовность жертвенности.
За два с лишним года войны многое повидал: обживал траншеи и блиндажи, выживал под обстрелами, глушило разрывами и от контузии заливало глаза сплошной красной пеленой: ярко-багровой, рассекаемой неоновыми сполохами, как от сварки, потому что отслоилась сетчатка. В лесах под Лиманом гнули к земле «броник», разгрузка с восемью магазинами и шестью гранатами, карабинами, эвакуационным тросом, аптечкой, ножом и всем тем, чем забиваешь карманы. А еще за плечами как минимум РД с БК, бутылкой воды, полблока сигарет и пачкой галет. И истлевала в считанные дни футболка под «броником», пропитанная потом и солью. Всё это было, но не сразу, а перманентно растянуто по времени и местам боев, а потому психика успевала вернуться в норму. Были заходы по тылам и «языки». Были мартовские «прогулки» в «серой зоне» вдоль Оскола.
Я не был штурмовиком. Я не лежал, засыпанный кирпичной крошкой, в развалинах агрегатного завода с распоротым животом или оторванной ногой, когда жизнь истекает из тебя вместе с пульсирующей кровью. Я не знаю, что такое ожидание смерти, как изорванный осколками штурмовик, который изначально уверен, что за ним никто и никогда не придёт, потому что днём на завод не пробраться, а ночью – тем более. Он знал это и всё равно шёл на штурм. Наверное, так шли русские мужики на лёд Чудского озера и на поле Куликово. И это была не покорность – осознанная готовность сложить голову во имя Руси. Парадоксально: готовность смерти как высшая ценность жизни.
Я не знаю, о чём думает боец, штурмуя город, которого уже нет, который остался только на штабных картах, и думает ли вообще.
Я не знаю, что думает отдавший приказ штурмовикам, зная, что никто из них не выйдет из боя. О чём он думает, ставя в храме свечу за души погибших.
Я не знаю, что такое быть избитым пьяным комвзвода или комроты неизвестно за что. Хотя нет, знаю: это они заливали свой страх, потому и били солдат. В морду. В кровь. А те воспринимали как должное и даже глухо не роптали. Они-то знали, что взводный или ротный вряд ли переживут их в следующей атаке, потому и прощали их. Христианское всепрощение русского православного человека.
Подсознательно я хотел быть среди этих мужиков, сражающихся в Волчанске на агрегатном заводе, но отчётливо понимал, что не сегодня. Или это оправдание того, что не останусь здесь? Так, заканчивать пора достоевщину: уже полдень, и надо засветло добраться до Новой Таволжанки.
На крыльцо вышел фельдшер с закатанными по локоть рукавами халата, который когда-то был белым. Достал сигарету, закурил:
– Скажешь на базе, чтобы прислали пакетов для «двухсотых» и перевязки побольше. Давай двигай, у них как раз перерыв на второй полдник, так что у тебя в запасе не больше часа. Хохлы теперь – европейцы, сволочи, всё собезьянничали, даже вот этот послеобеденный кофе. Но ничего, мозги вправим, вспомнят, кто они.
Солнце забралось в зенит и жарило со всей мощью, плавя асфальт. Надел «разгрузку», забросил за спину автомат, махнул рукой часовому и вышел за ворота. Ну вот и всё. Я уже больше не «муравей» – я им был только в один конец, а теперь сам по себе.
Я оглянулся: там, в районе агрегатного завода и высоток, поднимались дымы и раздавались взрывы, словно кто-то частил в огромный барабан.
Там убивали город.
Там освобождали город.
Скрипач
В квартире тепло, а на улице беснуется непогода. Дрожит в ознобе балконное стекло. За окном бродит расхристанная осень, швыряя горстями листья под ноги редким прохожим и вырывая из рук зонты. Ну просто шпана уличная разгулялась – раззадорилась, и нет на неё управы. Моросит дождь, холодный и мелкий, и всё норовит швырнуть пригоршню за ворот куртки.
Я пришёл к ним по просьбе моего тёзки, чтобы написать о Скрипаче. Вообще-то, его звали Антон, Антон Романович Топорков, а Скрипач – это позывной. Увлечение у него такое было – играть на скрипке.
Его больше нет – схоронили двадцать девятого сентября, спустя пятьдесят четыре дня после гибели. Рядом с другом похоронили, который спас его за два месяца до того рокового дня. Взяли лесополку, на «вилке»[30] гранату вправо – гранату влево и пошли траншею зачищать. Не повезло: граната только глушанула хохла, а он возьми да очухайся – и снова за автомат. Как раз в спину Скрипача разрядил бы, да только друг, падая в прыжке, принял весь свинец на себя. Того «бессмертного» Скрипач снял с разворота, бросился к Лёшке, а у него уже кровь на губах пузырится…
Роман Серафимович, отец Антона, сидит напротив, положив руки на колени и стиснув пальцы в замок. Говорит бесцветно, в глазах нет-нет, да закипают слёзы, и тогда голос его рвётся, на скулах бугрятся желваки, и он замолкает. Мать тоже молчит и не сводит взгляда с фотографии сына. Она всё время молчит, будто потеряла навсегда голос.
– Учился он хорошо, в технолог поступил, когда ещё аттестат школьный не получил, но с третьего курса ушел в армию. У него хромота была – сломал в детстве ногу, она и срослась неправильно. Так он упросил медкомиссию, чтобы признали годным. Другие «отмазываются» липовыми справками да болячками, откупаются, а он наоборот…












