
Полная версия
Под кровом Всевышнего. О трудах и радостях семейной жизни. Воспоминания

Дача Эггертов. Рисунок Н. Пестовой
Друзья наши Эггерты, жившие под Москвой, дали нам под обработку часть своего огромного участка. Мы подняли целину и сажали там на грядках огурцы, морковь, помидоры, репу и другие овощи, которые нельзя было выращивать на коллективных участках, так как эти овощи требовали индивидуального ухода и полива. К концу войны у нас было шесть огородов, где мы сажали в основном картофель. На эти участки я ездила всегда с отцом, а к Эггертам часто ездила одна. Грядки надо было поливать утром и вечером, поэтому я оставалась иногда ночевать в доме наших друзей. Но обстановка в их семье к тому времени изменилась: хозяин сидел в тюрьме (придрались к немецкой фамилии), хозяйка его работала в Москве, а домом управляла бабушка. Они пустили в дом квартирантов. То были офицеры из военной школы, находившейся недалеко от их дома. Подруги моих детских лет Люся и Вера жили летом с бабушкой, помогая ей на огороде. Я с ними всегда встречалась.
Однажды утром, входя на террасу, я увидела у стола сидящего за книгами молодого красивого офицера. Проходя мимо, я из вежливости сказала: «Здравствуйте» – и кивнула головой. Потом я опять и опять встречала на террасе этого офицера, так как вход в дом был через террасу. Молодой человек скоро со мной познакомился, так как мне приходилось спрашивать его, где мои подружки или куда ушла бабушка, когда вернется и т. п. Офицера звали Николай. Он был всегда приветлив, строен и выглядел нарядным в своей военной форме. Увидев у меня книги, которые я брала почитать в поезде, Николай стал просить у меня дать что-нибудь почитать и ему. Я дала ему первое, что попалось, но он назвал это «детской литературой» и попросил что-нибудь посерьезнее. Но в те годы я не могла дать ему что-то духовное, а светского я не читала и ответила ему отказом. Однако он стал постоянно меня останавливать, когда мне приходилось проходить мимо него. О чем он со мной говорил, я не помню, но помню, что плохо его понимала. В его речи проскальзывали какие-то двусмысленности, какие-то новые для меня выражения, которые, как мне казалось, царапали меня по сердцу, отчего я спешила удалиться, отговариваясь работой. А работы действительно было много. Я прореживала морковь, выпалывала сорняки, поливала, рыхлила… В общем, я ни разу не присела на террасе, ни разу не удовлетворила офицера своим (хотя бы кратковременным) присутствием в его обществе.

Наташа Пестова
И все-таки меня тянуло в Валентиновку, хотелось еще раз его встретить, увидеть. Однажды подружки сказали мне:
– Пойдем с нами сегодня вечером на танцы. Слышишь, вдали играет оркестр, можно потанцевать с офицерами. Николай хочет с тобой подружиться, ты ему нравишься, и он будет тебя ждать.
Я отвечала, что не умею танцевать, очень устаю за день и рано ложусь спать. Но девушки настаивали:
– Ну, просто погуляешь, вечер так тих и прохладен, соловьи поют. И Николай очень просит тебя выйти к нему.
Я ничего не ответила и ушла в бабушкину комнату, закрыв за собой дверь. После легкого ужина я привыкла читать молитвенное правило: «Мирный сон и безмятежный даруй мне, Господи», – шептала я. «Как же? Я прошу Господа дать мне сон и покой, а сама пойду гулять, – думала я. – Нет, не пойду». А из сада до меня через закрытое окно доносился тихий мужской голос, который звал меня. Но я притворилась, что не слышу, что сплю… И я скоро заснула, усердно помолившись Богу.
А утром подружки сказали мне:
– Ну что же ты не вышла к нему? Бабушки дома не было, она уехала. Николай был так огорчен, что ты не вышла. Он весь вечер ждал тебя в саду. Почему ты не хочешь с ним познакомиться? Чем он тебе не нравится? Разве он стар? Он для тебя и усы сбрил, чтобы выглядеть моложе!
Я рассмеялась:
– Что мне в нем больше всего нравилось, так это его длинные гусарские усы! А теперь их нет. Как жаль!
– Так они же опять отрастут у него, – не унимались Люся и Вера.
Я сказала:
– Девочки! Ведь я же его совсем не знаю. Может быть, он женат? Кто он?
– Ах, глупая! Да военные все холостяки! Если у него и есть жена где-то, то он все равно тебе об этом не скажет никогда.
– Вот и нельзя мне с ним знакомиться. Надо сначала папу спросить, можно ли с ним встречаться…
– Да мы же взрослые. Нам уже по восемнадцать лет, и мы никого не спрашиваем…
Папу я тоже не стала спрашивать, зачем его зря тревожить? Я поговорила с братом Колей (это была его последняя весна, его часть стояла в Подольске, и он часто приходил домой). Коля сказал так:
– Ты – девушка. Если ты будешь ходить на танцы, то наши офицеры будут звать тебя «гулящая девка». Поэтому не ходи.
– Ну, спасибо за совет. Никуда я не пойду, не беспокойся, братец, – сказала я.
Это были мои последние встречи с братом Колей. Как-то я сидела в августе на грядке. К забору подошел майор Николай и сказал, что его отсылают на фронт. «Тогда прощайте», – сказала я, не вставая. Больше я его не видела.
В Гребневе. Знакомство с Володей
Когда я усердно трудилась у Эггертов на огороде, меня заметил их сосед – отец Борис В. Он знал моего папу и говорил ему: «Поберегите Наташу. У меня сын в армии, и, когда он вернется, мы их сосватаем». У отца Бориса был единственный сын Глеб, и отец собирался передавать ему в наследство свой красивый богатый дом, огромный участок с садом, двор с коровой, гусями, курами – в общем, все свое хозяйство. Отец Борис приносил мне молоко в банках, разговаривал со мной, хвалил своего сына. Он говорил: «Мой сын в Алма-Ате, мы устроили его туда преподавателем в военном училище. Туда бомбы не упадут, туда немецкие самолеты не долетят. Глебушка наш замечательный, отвечает нам на наши письма. Жена ему писала, что невесту ему уже присмотрела. А Глеб ответил: „Война кончится, я вернусь домой, и все, мамочка, будет по-твоему“».
Однако Глебу стало стыдно отсиживаться в далеком тылу. В училище поступали инвалиды войны: контуженые, раненые, которые свою молодую жизнь не пожалели отдать за спасение Родины. А Глеб еще пороху не нюхал, поэтому стыдился смотреть им в глаза. И вот Глеб по собственному желанию попросился в действующие войска, подал об этом заявление и вскоре был зачислен в часть, которая отправлялась освобождать Киев от немцев. В своем последнем письме Глеб сообщал родителям, что едет в поезде в киевском направлении. Родители были в ужасе, но крепко надеялись на Божие милосердие, молились. Матери приснился сон, из которого они решили, что Глеб желает, чтобы отец принял священнический сан. Отец Борис окончил семинарию еще до революции, а потом (во время гонений на Церковь) работал преподавателем математики. В годы войны, когда советская власть стала разрешать открывать храмы, Борис Андреевич без труда получил сан священника и приход. На ласковые речи отца Бориса я отвечала улыбкой, а папа благодарил за честь. Но ведь Глеба-то мы совершенно не знали, а потому могли только лишь сочувствовать одиноким родителям.
В то, что Глеб вернется, я не верила, потому что от него давно уже не было писем. Но надежду родителей нельзя было не поддерживать, они ею жили. Заметив, что я хожу с этюдником писать пейзажи, отец Борис сказал как-то: «Я служу в великолепном храме, который находится недалеко отсюда, в селе Гребнево. А природа там дивной красоты, не то что у нас в Валентиновке, где одни просеки да лес. А в Гребневе огромный пруд с островами, старинное барское имение с башнями, аркой, оградой. Там тебе, Наташа, было бы что порисовать». Я обещала приехать к отцу Борису на приход.
Весной 1946 года я впервые приехала в Гребнево. Я была поражена красотой местности и решила снять себе комнатку на июль и август, то есть на время каникул в Строгановке. Отец Борис указал мне на избушку, в которой жила бабушка с внучкой-сиротой. Ее отец еще не демобилизовался, мать умерла, остались девочка двенадцати лет и бабушка, которые очень нуждались. Они охотно пустили меня в комнатушку, из окон которой открывался чудесный вид на остров и Шишкину гору. Папа меня проводил, неся тяжелый чемодан с вещами и съестными припасами на лето.

Храм Гребневской иконы Божией Матери. «В нем я встретилась с будущим супругом».
После пыльной шумной Москвы, общества студентов, знакомых – полная тишина и безлюдье. Я как в рай попала. Девочка убегала на день к родным или подругам, бабушка топила русскую печь, потом спала. А я с этюдником через плечо выбирала себе красивые места и писала их маслом с таким вдохновением, что они нравились даже моей маме, которая с недоверием относилась к моим дарованиям.
Полил дождь. В Слободу, где я жила, донесся звон колокола из храма. Накинув пальто и надев панаму с широкими полями, я побежала в храм. «Тут я быстро добегу, минут за восемь-десять, не успею промокнуть», – решила я. Храм был еще совсем пустой, когда я вбежала туда, вся мокрая от дождя. Сняв шляпу и пальто, я стала стряхивать на пол капли влаги. Но вот левая дверь в алтарь открылась. С амвона быстрым легким шагом шел ко мне юноша. Я застыла с мокрыми вещами в руках, а юноша, проходя мимо, слегка кивнул головой и сказал: «Здравствуйте». Взгляд его, приветливый и веселый, как стрела из сказки, пронзил мое сердце. А было то под праздник Владимирской Божией Матери, моей покровительницы, так как в день этой иконы я родилась.
От отца Бориса я узнала, что тот молодой человек – псаломщик, он только что демобилизовался из армии, живет рядом с храмом, службу знает прекрасно от отца, который служил здесь тридцать лет в сане дьякона, пока не был арестован и умер в тюрьме. Только тогда я узнала, что можно было бы рукоположить псаломщика во диакона, если бы он был женат. «Но Володя на девушек и не смотрит, слишком скромный, стеснительный», – говорил отец Борис. Это подтверждала и его солидная супруга-матушка, мечтавшая видеть меня своей снохой.
А у меня появилась мысль: «Хоть я и мечтаю попасть куда-нибудь в монастырь, но мама об этом и слушать не хочет. А без благословения родителей – нельзя. А вот пожертвовать своим девством, чтобы открыть дорогу к Престолу Божию человеку, – на это я бы согласилась». Понятно, что в храм меня теперь тянуло как магнитом, и я не пропускала уже церковных служб. А вслед за Владимирской была субботняя служба, потом воскресная, а потом Тихвинской иконы Божией Матери, на которую в Гребневе тоже объявили службу.
Опять лил дождь. Опять церковь была пуста, пришло только с десяток старушек, а кто помоложе – пошли в соседний приход километров за двадцать, где был престольный праздник. На клиросе пел один Володя, а маленькая сгорбленная старушка вышла читать Шестопсалмие. Дождь, гром, тучи ходят, в храме темно. Стала старушка перелистывать страничку, свеча у нее в руке погасла, книга захлопнулась, негромкое ее чтение прекратилось. Володя спустился с амвона, зажег свечу, открыл книгу, и бабушка продолжила чтение. В московских храмах такого перерыва в богослужении я не встречала. Вечером, обсуждая с отцом Борисом службу, я сказала:
– Я бы тоже смогла читать Шестопсалмие.
– Хорошо, – сказал отец Борис, – проходи на клирос.
И вот я уже стою рядом с Володей, который открывает мне Часослов. А сердце мое ликует.
Рай на душе
Одному Богу ведомо, как радостно было у меня на душе в то лето, когда я познакомилась с Володей. Я никому не открывала своих чувств, кроме как Господу в молитве. Но перед дорогим своим отцом я не могла скрывать ничего, я знала, что он меня поймет. Я сказала:
– Папочка, обрати внимание на псаломщика, он мне очень нравится.
Вечером, когда мы с отцом вышли из храма, я едва дождалась момента, когда смогла спросить отца, понравился ли ему Володя. Мы шли по тенистой липовой аллее, папа был задумчив…
– Да, какой же прекрасный юноша, – ответил мне отец.
Как будто масло пролилось на мое сердце, я крепко сжала руку отца. Я нигде не встречалась с Володей, как только в летнем храме. Я приходила до службы, когда народу еще не было. Володя выходил из алтаря и открывал мне книги. Он закладывал яркими лентами те страницы, откуда на тот день я должна была читать тропари и кондаки данному празднику.

«Как же радостно было у меня на душе в то лето…»
– Это – на третьем часе, это – на шестом. Ну как, запомнили?
– Ой, не сбиться бы, – говорю я, – ведь по трем книгам, а переключаться надо быстро!
– Ничего, я подойду, подскажу, – ободрял он меня.
И на самом деле, он в алтаре внимательно слушал мое чтение. Едва я дочитаю очередной псалом, после которого следует прочесть тропарь празднику по другой книге, как Володя уже рядом, уже указывает пальцем на нужные строки.
– Ну вот и прочитали, – ласково говорил он, когда я кончала. – Только вот в этом слове ударение неверно делаете, – поправлял он меня.
А уж если взглянет мне в глаза и легкая улыбка пробежит по его лицу, то, как лучом солнца, озарится мое сердце. А уж с каким трепетным восторгом я слушала, как он читал паремии или Апостола! Голос у него был очень приятный – мягкий тенор, дикция прекрасная, да и резонанс в этом старинном летнем гребневском храме был такой, какого нигде не встретишь. «Остановись, мгновенье, ты – прекрасно!» – могла бы я сказать в те минуты слова Фауста из Гёте.
Эти счастливые мгновенья продолжались всего два месяца моей жизни. К началу учебного года я должна была ехать в Москву. Но до отъезда я решила нарисовать себе портрет Володи. Я думала так: если он согласится позировать, значит, он хочет, чтобы я его не забыла. Володя согласился. В назначенный день он пришел в храм, где мы с ним затворились. Он стоял перед аналоем и читал, я сидела метрах в двух от него и рисовала его в профиль. Портрет был удачен. Потом я попросила его позировать мне в стихаре, чтобы я могла написать с него акварелью во весь рост. Он и на это согласился. Так мы встречались раза три, а за работой молчали. Я выяснила, что в храме в очень плохом состоянии запрестольный крест в алтаре. Я взялась переписать заново это Распятие. Володя вынес крест, я унесла его в Слободу, где я жила, и работала над ним дома. Краски не успели полностью высохнуть, когда крест понадобился к празднику. Завернуть его было еще нельзя (тряпка прилипнет), нести над собой не закрытое ничем Распятие я стеснялась. Я попросила Володю прийти к нам в Слободу попозднее, когда уже стемнеет, чтобы незаметно пронести крест в церковь. И Володя пришел в сумерки. Я вынесла Распятие, он поблагодарил и исчез с ним в темноте ночи. Везде было тихо, благоговейно, свято. Никакие заботы нас пока не тревожили. Прощаясь перед отъездом, мы молча пожали друг другу руки. Было грустно.
Зимняя тоска
Когда я вернулась домой, в Москву, то словно солнце померкло надо мной. Куда делись мои быстрота и ловкость, куда пропала радость встреч с друзьями, перестало даже радовать учение в институте. Только в молитве к Богу я находила утешение, потому что всецело вручала свою судьбу в Его руки. И уже не только свою судьбу, но и Володину, образ которого я постоянно носила в своем сердце. Ложилась с мыслью о нем, просыпалась с тем же чувством, скорее спешила ко Господу, чтобы в беседе с Ним укрепляться верой в Его благой Промысл. До весны нечего было и думать о встрече с Володей. А может быть, его рукоположат во диакона целибатом, вопреки правилам? Ведь отцу Борису очень нужен диакон, и он уверен, что Володя жениться не собирается. «Как бы узнать их планы?» – думала я. И вот я написала письмо своей подруге Ольге В., которую я часто видела и которая приходилась племянницей отцу Борису. Я имела неосторожность оставить это письмо на столе, и мама прочла его. Мама узнала о моих заботах и была возмущена тем, что я доверяла тайну своей подруге. И тут пошли искушения… Страхи материнские, вопросы – все посыпалось на меня. Я отвечала молчанием. Я и раньше не была близка с мамой, она не понимала моих чувств, говорила, что мое настроение «наигранное». И теперь родная мать мне стала совсем как чужая. Она лелеяла надежду, что я за зиму забуду Володю, говорила, что в Гребнево меня не пустит никогда. Ее слова, как ножом, ранили мое сердце. Я становилась еще замкнутее, еще грустнее. Училась я усердно и успешно, хвостов и двоек не имела. В домашнем хозяйстве я не принимала участия, все заботы взяла на себя моя мама. Но я это мало ценила, была с мамой вежлива, но холодна, избегала всяких разговоров. А вот с отцом я делилась многим. Он знал, что у меня тяжелые душевные переживания, сердце ныло и болело от сильной тоски.
Однажды нас, студентов, послали на практику. Я очутилась на огромной высоте, под куполом высотного здания. В двух шагах от меня синела бездна. И тут мне неожиданно пришла в голову мысль: «Если бы эта тяжесть на сердце была не у меня, а у кого-то другого, неверующего человека, то эта бездна влекла бы его к себе. Но меня хранит Бог. А если бы я не знала Бога, что могло бы меня остановить?» И я сказала себе: «Любовь к отцу удержала бы меня от падения». Видя мое состояние и слезы, папа говорил мне: «Ты не таи в себе свое горе, а расскажи мне все. Я возьму на себя половину твоего горя, и тебе сразу станет легче». И я делилась с ним самыми сокровенными чувствами своей души, зная, что тайны моей он никому не откроет. Я плакала у него на груди, а папа утешал меня, говоря: «Не отчаивайся, молись. Господь видит всех и все устроит. Все будет хорошо».
Но недаром болело мое сердце, чуя беду. Враг не дремал и, зная, к чему может привести мой союз с Володей, старался его расстроить с самого начала. Отец Борис стал настаивать на рукоположении Владимира во диакона целибатом, то есть без брака, неженатого. Он поехал с Володей в Троице-Сергиеву Лавру, чтобы взять на то благословение у старца. Выслушав отца Бориса, старец спросил его:
– Ты сам во сколько лет женился?
Отец Борис ответил:
– В двадцать восемь.
Старец спросил:
– А почему не в двадцать пять?
– Да в двадцать пять еще не хотелось.
– Вот и Владимиру еще двадцать пять. А если ему в двадцать семь лет захочется жениться? Как можешь ты ручаться, что с возрастом он не захочет иметь жену? Нельзя пренебрегать уставами Церкви. Пусть Владимир послужит еще псаломщиком.
Все это я узнала от подруги Ольги, к которой писала письмо. Тогда сердце мое немного успокоилось. Я увидела, что Бог слышит мою молитву. Однако я не переставала со слезами молиться и непрестанно открывать свою душу Господу, исполняющему благие желания любящих Его.
Друг в утешение
Видно, для утешения души моей Господь послал мне в ту зиму друга, которому я доверила свою тайну. Он свято хранил ее, старался меня ободрить, помогал чем мог. То был сын маминой умершей подруги Марк С. Он пришел к нам на квартиру из госпиталя, опираясь на костыль, который он вскоре сменил на палку. В бедре у него на всю жизнь засели осколки разорвавшегося снаряда, причинявшие ему постоянную боль. На голове у лба был шрам, пальцы на руке искалечены. Родители мои принимали Марка, как сына. Он вскоре стал в семье нашей как родной. Бывало, мама днем лежит, отдыхает, слышит – Марк пришел, и говорит ему: «Милый, пойди в кухню, приготовь что-нибудь поесть, и мы с тобой тоже покушаем». И Map куша, всегда радостный и простой, жарит, варит, моет посуду, весело болтает со мной, рассказывая про фронт, про ранения…
Он готовился поступать в вуз, и я помогала ему, занимаясь с ним русским языком, повышала его грамотность. Я помогала ему и с немецким языком, а он был силен в математике, безо всякого труда решал мне сложные задачи по начертательной геометрии, всегда верно делал чертежи, не ошибался, распределяя тени от врезавшихся друг в друга пирамид, шаров и кубов. Благодаря Марку я не только сама справлялась с геометрией, но и помогала другим студентам на экзаменах.
На одном курсе со мной учился В. Замков, будущий директор института. После войны он остался без глаза и носил черную бархатную повязку, которая, как все говорили, шла ему, так как подчеркивала нежный цвет его красивого лица. На экзамене Замков никак не мог решить свою задачу, сидел над ней больше часа и наконец, написав ее на клочке бумаги, сунул соседу с просьбой о помощи. Сдав свой экзамен, сосед по столу Леонид Грачев вышел в коридор, где его окружили товарищи, поздравляя со сдачей, так как по лицам было видно, кто сдал, а кто провалился. Потом отошли к окну и стали ломать голову над задачей Замкова. Я уже сдала экзамен, но не ушла домой, заинтересовавшись проблемой товарищей. Я списала у них содержание задачи и, к моему удивлению, тут же решила ее. Тогда я взялась передать решение Замкову. И вот решительной походкой я вошла в аудиторию, извинилась перед преподавателем и попросила разрешения отыскать якобы забытый мною ластик. Преподаватель кивнул, я прошла вдоль ряда, впереди которого сидел Замков, обхватив потную голову руками. А сзади за столами сидели еще человек пять студентов, готовившихся к ответу.
– Простите, у кого тут мой ластик остался? – громко спросила я.
Все с недоумением покачали головами, а я, будто проглядывая столы, дошла обратно до Замкова и быстро сказала:
– А, вот он!
Я протянула руку с зажатым в кулаке ластиком, положила под нос Замкову комочек бумажки и спокойно вышла в коридор. Я дождалась, когда минут через пятнадцать Замков вышел, сияющий от радости, в коридор и начал благодарить ребят за оказанную ему помощь. Я быстро ушла, радуясь, что помогла тому, кто пострадал на войне за нашу Родину. А такие все прибывали и прибывали в наше училище. Их принимали среди года без всяких экзаменов – уважение к инвалидам-фронтовикам было безгранично.
Марк Иванович жил в общежитии своего института, а в нашей семье проводил все вечера. Он чинил мне карандаши и читал вслух святоотеческую литературу, когда я выводила акварелью заданные нам бесконечные орнаменты. Мама была недовольна моим настроением, посылала меня в театр вместе с Марком, и мы с ним решали, в какой театр купить билеты в угоду маме. Собрались мы как-то на хорошую пьесу, но Островского отменили (заболели артисты) и заменили какой-то «советчиной». С первого же действия пошла такая похабщина, что стыдно было смотреть, а зрители ликовали… Мы с Марком слегка переглянулись.
– Не нравится? – спросил он. – Уйдем?
Я кивнула головой, мы тотчас встали и вышли. Было уже темно, мы пошли в «свой» храм – Обыденский. Служба кончалась, мы подошли к священнику, прося исповеди.
– Что такое с вами? – спросил отец Александр.
– Снимите с нас тяжесть греха, мы из театра.
– А в чем же ваш грех? – спросил священник.
– Да как в грязи увязли, так стыдно нам…
Больше мы с Марком никуда, кроме храма, не ходили. Маркуша сочувствовал моему настроению. Когда мы оставались одни, он спрашивал:
– Не видели его, нет? Хотите, я съезжу в Гребнево и привезу вам весточку о нем?
– Спасибо, но не надо. Тебе тяжело.
Я сознавала, что с больной ногой Марку трудно будет карабкаться на попутные машины, чтобы добраться до Гребнева.
Так в борьбе с тоской и в молитве прошла зима. В Великий пост я заболела, лежала с высокой температурой. Мама была встревожена моим здоровьем. Летом она собиралась отправить меня отдыхать на юг, но я решительно отказалась.
– В Гребнево я тебя не пущу, – сказала мама.
– Тогда я уеду в Киев, в монастырь, – решительно сказала я.
Эти слова привели маму в ужас.
Весна
Благослови, душе моя, Господа.
Миновала суровая зима, прошел Великий пост, после которого я еле волочила ноги из-за болезни. На Светлой седмице я немного окрепла. Сердце мое наполнялось тишиной, полной преданностью воле Божией и надеждой на Его милосердие, по Его словам: «Просите, и дано вам будет». Итак, я желала выяснить, просить ли мне и впредь у Господа разрешения от мамы на отъезд в Гребнево или нет. Дни стали длиннее, солнце пригревало по-весеннему, снег сошел, и вербные пушинки предвещали лето. Меня еще сильнее тянуло в Гребнево. Я слышала, что в одном из московских храмов есть такой священник, который дает правильные ответы и советы всем обращающимся к нему. И вот я с тяжелым этюдником на ремне через плечо с трудом потащилась через Крымский мост в Замоскворечье. Там еще стояли деревянные дома, окруженные садами, среди которых красиво возвышался храм святого Иоанна Воина. Я очень устала и села отдохнуть на деревянных ступеньках дома. Я дала знать священнику, что пришла просить у него совета и благословения. Больше часа я просидела, греясь на весеннем солнышке, непрестанно умоляя Господа открыть мне Его святую волю. Наконец меня позвали в дом. В полутемных сенях, стоя рядом со священником, я вкратце рассказала ему о моем желании вновь посетить то село, где осталось мое сердце, где жил тот человек, которого я не могла забыть, – псаломщик Володя. Но пустит ли меня туда мать? Священник ответил, что съездить повидаться с Володей можно. Он благословил меня, после чего на душе моей стало как-то тихо и радостно. Вечер был настолько прекрасен, что не хотелось спускаться в метро. Я села в трамвай, который полз долго-долго, но был полупустой. Окраина Москвы напоминала мне село, где уже пели скворцы и пахло весной. Ведь была Пасхальная неделя с ее радостью всеобщего воскресения.


