
Полная версия
Звезды над Самаркандом. Хромой Тимур. Костры похода
Большая часть из этих припасов давно была заготовлена. Но указ о сапогах появился лишь поутру, и теперь всяк по-своему кинулся его исполнять. Тысячники и сотники спешили закупить побольше кож, чтобы перепродать их воинам, воины спешили сами купить, чтобы не залезать в быстро возрастающие долги к своим воеводам.
Но кож не было.
Купцы уже всё вынули, если у кого было запасено или припрятано, из тайников, из сундуков, из домашних припасов. Часа не прошло – все было сбыто, а спрос еще только начинался, а цена лишь начинала расти.
Еще не настал полуденный зной, а уже ничего кожевенного по всему базару не осталось. Уже перекраивали на сапоги кожу с седел и со всяких иных кожевенных изделий. А спрос еще только начинался.
Разыскали исконных кожевенников – и Мулло Фаиза, и Садреддин-бая, но они только разводили руками, оглушенные базарной сутолокой.
Не на мягкие тюфячки, на голые кирпичи сел обессилевший Мулло Фаиз в той нише караван-сарая Шамсинур-ата, где достойно торговал еще недели за две до этого дня.
Он сидел, беспомощно привалившись к стене, и, если б не стена, не было бы сил сидеть. Уставясь круглыми глазами в землю, не поднимая глаз на тысячника, приступавшего к нему, сетовал:
– Весь товар вышел. Вышел. Весь товар.
– Съели вы его, что ли?
– Сами не знаем, куда делся. Не поймем куда. Был, совсем недавно был. Еще в носу запах его не выветрился; чую запах. Чую! Будто они рядом, кожи. И сколько было! О господи! До самого верху навалены; полным-полны склады. Никто не брал. Радовались, что сбыли. А теперь – хоть плачь!
– А еще первейший кожевенник! – с досадой сплюнул тысячник, уходя.
– Хоть плачь! – покорно твердил ему вслед Мулло Фаиз.
Но ни на минуту не мог присесть жилистый, непоседливый старик Садреддин-бай: сновал по всем знакомым щелям, шарил по мастерским сапожников и шорников, по лавкам и караван-сараям, возникал то в одном, то в другом конце необъятного самаркандского базара, одухотворенный надеждой на небывалую выручку. Но кож нигде не было.
Он за бесценок сбыл ненавистные тюки полосатого бекасама, сбыл шелк, чтобы собрать хоть немного денег для перекупки кож. Но деньги стучали в тощем, длинном, морщинистом кисете, болтавшемся на животе, а кож нигде не было.
У ворот караван-сарая Шамсинур-ата несколько сотников окружили Садреддин-бая, суля ему:
– Любую цену дадим, отец. Уступите кожу. Ищите, находите – любую цену дадим!
Но, взмахивая полами темного купеческого халата, он только жалобно восклицал:
– Если б был товар, о братья! Если б был!..
Так ожесточенно покупатели осаждали купца, будто не костлявый старец перед ними, а вражеская башня, полная защитников и сокровищ, под которую надо подвести подкоп, а еще лучше свалить ее одновременным натиском. Так они были заняты, что не заметили, как мимо проехал на стройном тонконогом гнедом коне, высясь на высоком седле, славный по всему войску царевич Халиль-Султан; проехал в простом халате, но такой веселый и приветливый – радость, переполнявшая царевича после слов желанной Шад-Мульк, украшала нарочитую простоту его одежды, как золотое шитье.
Сопровождавшие его охранители, одетые много нарядней своего царевича, тускнели в блеске радости, озарявшей Халиль-Султана.
И едва они проехали, народ тут же вернулся к прерванным разговорам и пересудам:
– А может, послать бы куда? За кожами…
– А куда?
– Да есть же города, где кожи лежат.
– Лежат! – вздыхали купцы. – В Хорезме лежат, в Ясе лежат.
– Вот бы туда и послать!
– Нам-то они сейчас нужны!
– Скоро ли их довезешь из Хорезма!
– Длинна дорога… А надо сейчас!
Гонец повез письмо эмира Мурат-хана в Герат.
Отправляясь из Синего дворца, он получил с дворцовой конюшни самую захудалую лошаденку, какая только нашлась у конюшего: царский гонец по пути имел право менять свою лошадь на любую встречную, какая б ему ни приглянулась, кто б на ней ни ехал; царскому гонцу никто не смел отказать, за такой отказ полагалось суровое наказание. А потому на выезд гонцам хороших лошадей не давали: какую ни дай, ей на эту конюшню уже не вернуться, предназначено ей сгинуть где-то в чужих руках.
Выехал, и лошадь, дохнув привольным ветром степей, сперва бодрилась, шла веселой игрой да вскоре выдохлась.
Как ни хлестал ее, как ни долбил ей бока каблуками всадник, из черепахи сокола не выдолбишь.
Вез письмо гонец и поглядывал на встречных. Ничего завидного не встречалось: ехали крестьяне на арбах, но их кони, натруженные в упряжке, под седлом не разыграются. И невелика честь гонцу льститься на упряжную лошадь, с деревенщиной мену затевать, на мужицкую худобу зариться.
Так и вез гератец письмо, прикидываясь перед встречными, что этакая езда ему по нраву: нрав, мол, у каждого свой. Но, едва разминувшись со встречным, едва оставшись один, нещадно хлестал и горячил своего одра, всей душой торопясь в Герат, где народ смирней и еда жирней на степенном дворе Шахруха.
Так и не изловчился до жары сменять скакуна, а как время подошло к полудню, заехал в степной рабат полдневать.
В то же утро в Синем дворце Мухаммед-Султан вызвал Аяра и послал его вслед за гератским гонцом.
Аяр сам зашел на конюшню и, как ни упрямился, как ни изловчался конюший, чтоб сбыть Аяру мухортого коня с мокрецом, Аяр и себе самому, и своей охране подобрал крепких, выносливых коней. Да и в охрану себе выбрал из джагатайского караула двоих приглянувшихся ему воинов – неразговорчивого Дангасу да тяжелого на руку Дагала.
Едва выехал за город, пустил коня, и только пыль метнулась в сторону, стелясь по ветру, да на макушке гонцовой шапки забилась красная коса, сплетенная из трех прядей шелка, – знак личного слуги повелителя мира.
Далеко впереди – Герат. Восемь дней положено гонцу на дорогу до Герата. Есть время у Аяра, чтоб настичь переднего гонца, да не терпится.
Белым пламенем зноя полыхает и слепит небо. Дальние горы тлеют в сизом мареве. Степь горяча, как свежая зола. Мазанки деревень светятся, будто облепленные расплавленным серебром. Ветер сушит и обжигает губы, свет режет глаза, колени горят на жарких боках коня; благо что плотный халат укрывает тело от зноя, что круглая лисья шапка затеняет темя. Аяр, упершись лбом встречь ветру, хлещет, резвит, гонит коня по степи…
А двоим спутникам нельзя отставать: нельзя задерживать царского гонца. И джагатаи скачут следом то дорожной обочиной, то степной целиной, куда ни ведет их за собой нетерпеливый Аяр.
Попадаются по дороге харчевни в густой тени круглых карагачей или под живой, пятнистой тенью чинаров, у края прохладного пруда, у любезного огонька в очаге.
Пережидая и харчевнях зной, смотрят люди вслед трем всадникам, мчащимся по открытой степи; трем безудержным всадникам, коих не конь везет, а черт несет! И лениво переговариваясь, обсуждают в харчевнях:
– Царский гонец!
– Может, от самого.
– Может – вон как идут!
– Не случилось ли что?
– Не наше дело.
А из-под копыт вспархивают жаворонки. Кое-где медные, как кувшины, коршуны откатываются в сторону, ленясь взлететь. Вдруг, трепеща, раскрываются, как веера, бирюзовые с медными краями остроносые ракши и, проводив всадников, косым полетом возвращаются к земле.
У птиц есть время переждать зной, у людей есть право на прохладу в полуденные часы, но не у доброго гонца. Гонцу надлежит опережать усталость, гнать прочь зной – покой и прохлада ждут гонца лишь в конце пути.
Но как ни скоро проскакивал Аяр мимо придорожных пристанищ, острым глазом успевал оглянуть и путников, прохлаждающихся в тени, и коней, опустивших головы к кормушкам на приколах и у коновязей.
Зной начал спадать, когда в голубом сиянии степи поднялись серый купол над колодцем и коренастые стены заезжего двора.
Здесь спешились.
В тени ворот сидели караульные, играя в кости. Они не прервали игры, когда Аяр с джагатаями провели во двор своих потемневших коней.
Старший конюх, принимая из Аяровых рук поводья, покачал головой:
– Как разгорячили коней!
– Знойно! – ответил Аяр.
– А зной – постой, не лезь в огонь.
– Тебе, видно, лошадь нужней царского дела! – пристыдил его Аяр.
Но старший конюх не сробел:
– Без коня и гонец – пешка.
– Ну-ну!
Они прошли на широкую террасу, где по истертым паласам лежали стеганые подстилки. Тут отдыхали проезжие. Кто дремал, дожидаясь вечера, пока кормятся лошади или верблюды. Кто неторопливо, лениво вел беседу над подносом с ломтями лепешки и дыни, ожидая, пока на кухне варится еда.
Аяр зорко озирался.
Во дворе стоймя стояли высокие узкие мешки из грубой бурой шерсти, снятые с верблюдов вьюки. И хотя по всему было видно, что в мешках не зерно везлось, стайка воробьев, деловито перекликаясь, суетилась то между мешками, то вспархивая на мешки, ища дыр либо щелей.
Верблюдов во дворе не было – их согнали в степь, пастись перед последним, ночным переходом до Самарканда.
Двое степняков сидели в тени у стены, поставив рядом бурдюки с кумысом и плоские медные чашки. Сидели молча, равнодушно ожидая, пока проснется жажда в том или другом из дремавших проезжих.
Время от времени кто-нибудь подходил к степнякам, брал с земли чашу и протягивал к бурдюку. Хозяин нацеживал тонкой струйкой свежий, пенящийся серебристый кумыс и, отвалив бурдюк на прежнее место, сам как бы отстраняясь, отваливался к стене, безучастный к расчету за отданный напиток. Но вдруг, оживляясь, ворочал бурдюк, чтоб взболтать кумыс, наливал очередную чашку и снова замирал в тени, карими умными глазами внимательно разглядывая все, что показывалось во дворе, – людей, птиц, лошадей, стоявших в тени под низкими навесами, голубенькую трясогузку, перебегавшую по горячей, солнечной земле.
Аяр прошел под навес к лошадям.
Конюх хорошо знал Аяра, столько раз проезжавшего этой дорогой, а случалось – и ночевавшего здесь. Да и Аяр помнил этого конюха: такое круглое, губошлепое лицо не скоро забудешь.
Когда, разглаживая встрепанную ветром бороденку, Аяр остановился под навесом, конюх сказал, с трудом ворочая толстым языком:
– Еще бы малость скакал, запалил бы лошадь: вся смокла, еле не пала.
Не отвечая, Аяр похлопывал на прощанье шею своего коня и разглядывал стоявших лошадей.
Конюх опять сказал:
– Дела гладкие?
– А что?
– Один гонец был, да отбыл. Вот и ты явился. Куда столько гонцов!
– Давно отбыл?
– Сидел, ел, соловую лошадь взял и поехал.
– А прежняя где?
– На луга погнали: тут не выхолишь – холку седлом до жил сбил, увалень. Плохо заседлал, а сидел плотно.
– Коня-то ему резвого дали?
– На взгляд неплох, да неходок.
– Приготовь-ка нам вон тех трех коней.
– Купцы едут.
– Пересядут на других. Заседлывай.
– Слово слыхано, дело делано. Заседлаю своими седлами.
– А чьими ж? Я не барышник, седлами не меняюсь.
– Полежи в холодке, лошадей подготовлю.
– Седлай, седлай.
Только теперь Аяр спокойно подсел к своим спутникам.
Рядом разговаривали четверо проезжих; видно, с большого каравана, ожидавшего ночной поры.
Один из них был старый седой длиннолицый китаец. В синем узком халате, в черной шапочке на голове, он сидел, опершись о вьюк, и говорил по-фарсидски, чуть гнусавя и напевая слова:
– Пыльно. Солнца много. Отлично: постоялых мест много – спокойно. Везешь шелк, везешь ситец – спокойно. Устал – сиди пей, вода чистая; мясо, как масло, на языке тает. Ваши люди дело любят. Каждый свое. Вы джагатай?
Молодой купец, распахнув стеганый халат, положив на палас неразмотанную серую чалму, то вытирал платком голую голову, то гладил гордую бороду.
– Я? Таджик.
– Я слышал ночью вашу беседу; джагатайский язык.
– По-фарсидски мы говорим с нашими отцами о делах; по-джагатайски – с матерями о доме. Оба языка родные нам.
Воин, возглавлявший охрану их каравана, сказал:
– А у нас в Кеше не так: по-фарсидски с нами говорят матери, по-джагатайски – отцы. Но это точно – оба языка родные для нас.
– Большая земля ваша. Солнца много. Люди умные, землю любят, скот любят. Сады зелены, поля политы, скот сыт. Своего бы хватило, а чужое хватаете.
Воин быстро взглянул на купца, ожидая, чтоб тот ответил. Купец нахмурился:
– Войска хватают, что плохо лежит; перекладывают, чтоб лежало получше. А мы торгуем. На какой товар спрос, тот ищем. Где пройдет война, там золото дешевеет, а зерно дорожает. Туда везем зерно, а назад золото.
Морщинистое, но светлое, словно восковое, лицо китайца опустилось. Он обеими руками поднял чашу и, хотя она и не была полна, осторожно поднес к губам.
Аяр тихо сказал своим джагатаям:
– Недавно уехал. Лошадь получил слабую.
– Далеко не уйдет! – уверенно сказал Дагал.
Дангаса возразил:
– Он уж скачет, а мы сидим.
Аяр покосился в сторону навеса:
– Седлают.
Дангаса умиротворенно вздохнул:
– Были б лошади крепки, а нам что!
И вскоре они снова были в седлах, опять засияла степь вокруг и затрепетала красная косица позади Аяровой шапки.
Небольшая деревня легла на Аяровой дороге.
Он и проскакал бы через нее, мимо невысоких глиняных стен, мимо голубых рядов раскидистого лоха, склонявшего гибкие ветки в дорожную пыль. Аяр проскакал бы мимо чужой здешней жизни, если б не крики за одной из стен, если б не воины, мелькнувшие в одном из узеньких проулков между стенами.
Осадив коня, Аяр завернул в проулок и подъехал к воинам:
– Что тут?
Сперва воины глянули на Аяра недружелюбно и надменно, но, приметив красную косицу на гонцовой шапке, спохватились:
– Вон он, наш старшой.
Старшой, возглавлявший десяток конных, был разгорячен, повернулся к Аяру с яростью, заслоняя небольшой двор.
А во дворе вскрикивали и причитали женщины, ветхий, но широкоплечий старик, сидя на земле, раскачивался, охая:
– Ой-вой-вой…
Аяр спросил десятника:
– Что тут?
А десятник, признав царского гонца, сразу оробел, заморгал, заулыбавшись:
– Злодеев ловлю.
– Каких это?
– Грабителей. Приказано всех хватать.
– А что здесь?
– Вон старика забираю.
– Злодей? Грабил?
– Нет еще. А может, начнет грабить? Дело такое: лучше перебрать, чем оставить.
Неожиданно старик перестал охать. Подняв лицо, покачал головой:
– Я со двора шестой год не схожу. Совсем стар. Какой из меня разбойник? Не гожусь я в разбойники. Бывало, ходил, в походах бывал. Грабливал, по приказу грабливал, когда повелитель на то нас водил. А нынче уж не гожусь. Уж не трогайте! Сил нет на разбой! Хлебом клянусь!
Аяр заступился:
– Может, он и взаправду стар?
– Откуда мне знать? – усомнился десятник. – Ведь говорил же разбойные слова.
– Как это?
– Эти земли повелитель соизволил отдать Сафарбеку, тысячнику. А язычники при битве за Дели пробили Сафарбека стрелой. А у него – ни детей, ни родни. Здешние жители сказали: «Хозяин убит, работать не на кого; мы ячмень растили, мы ячмень себе соберем». Хорошо они сказали?
– Как сказать! – уклонился Аяр от трудного вопроса.
Десятник гневно глянул на крестьянина:
– В том-то и дело. А этот старик еще хуже сказал: «Один камень свалился, – сказал, – другой навалится». Каково?
Аяр перемолчал.
Десятник посетовал:
– Это дело повелителя – навалится камень либо нет. Смекай: старик за повелителя распорядился. А? Чего ж от него ждать? Такого надо долой с дороги. Приказано: дороги очистить, всякую колючку с дороги прочь. А это не колючка – за повелителя рассудил! А?
Но дряхлый старик смотрел на Аяра каким-то хотя и незнакомым, но и не чужим взглядом. Аяр негромко ответил десятнику:
– Старик знает – где повелитель приказал камню лежать, там будет лежать камень. Повелитель крепости кладет, а если враг с тех стен камень сбросит, каждый из нас поспешит на то место другой положить. Разве дело делийским язычникам у нас наши камни передвигать? Это и сказал старик. Его седину уважать надо – он с повелителем в походы ходил до старости. Ведь сказал же он: «В походах бывал, когда повелитель на то нас водил». Такого лучше не трогать.
Старшой забеспокоился:
– Не трогать?
– Повелитель не любит, когда его сподвижников трогают. Приведете такого к судье, а судья вас спросит: «Где, спросит, была ваша голова, почтеннейший? Если вы без головы обходитесь, мы вас от нее освободим!» А разве вам ее не жалко? Разве у вас их две?
– Да ну его, этого старика! – решительно отвернулся старшой и торопливо пошел к своему седлу, махнув воинам, чтоб ехали следом.
Старик, не вставая с земли, устало кивнул Аяру:
– Спасибо, сынок. Не так ты мои слова растолковал, да верно понял.
Не впервой было Аяру заслонять людей от воинов. Когда-то давно, мимоходом, разорили Тимуровы воины родной Аяров очаг; отца убили за то, что нечем было воина угостить. Много лет прошло. Стал воином сам Аяр. Достиг чести быть дворцовым гонцом. А нет-нет да и просыпалось сердце, когда касался ушей вопль народа о помощи.
Задумчиво выехал между душными шершавыми стенами из тесноты проулка, отслоняясь от низко свисавших длинных пушистых листьев лоха, отягченного бронзовыми гроздьями мелких плодов.
Налево повернул десятник со своей конницей, направо поскакал в степь Аяр. Какая-то горечь жгла его; сердясь неведомо на что, нещадно хлестал он усердного коня и мчался быстрее прежнего.
Степь начала холмиться. Даль вокруг виделась уже не столь широко. И вскоре, как во сне, перед ним предстал гератский гонец. Холмы ли, повороты ли дороги заслоняли его, но не издали, а почти прямо перед собой увидел Аяр гератца на соловой лошади и, настигая, крикнул:
– А ну-ка! Стой!
Удивленный гератец обернулся, натянув поводья.
– Стой, говорю! – повторил Аяр, радуясь, что гератцу не дали охраны и что вокруг не было ни души – ни встречных, ни поперечных.
– Далеко скачешь? – спросил Аяр.
Но гератец не успел ответить: Дагал, проносясь на своем коне, на полном скаку хлестнул гератца плетью по голове, соловый конь глупо вскинул задними ногами, и прежний гонец, перелетев через конскую голову, плотно распростерся на колкой траве.
Аяр прикрикнул на Дагала:
– Ты что?
– А что?
– Сперва надо б узнать, где у него письмо.
– А вон оно! – показал Дагал, сразу приметивший наметанным оком край кожаного бумажника у гератца за голенищем правого сапога.
– А все ж без моего слова…
Но Дангаса поспешил оправдать горячность Дагала:
– А поговоривши с человеком, как его убьешь?
Дагал, сам не умевший объяснять свои поступки, благодарно моргнул Дангасе:
– Верно!
Пока Аяр вытягивал из-за голенища плотно засунутый бумажник, Дагал вздумал выкручивать у мертвеца серебряную серьгу.
Серьга не поддавалась. Дагал, вытянув нож, хотел рассечь мочку уха, но Аяр вскрикнул:
– Не тронь!
– Чужое ухо жалеешь? – недружелюбно отстранился Дагал.
– Не чужое ухо, а твою голову.
Аяр, раскрыв бумажник, увидел сплющенную трубочку письма и залепивший письмо круглый ярлычок: «От амира Мурат-Шаха».
– Оно!
Затем Аяр осмотрел гератца.
Бурая вьющаяся, раскидистая борода сплелась со стеблями цикория, и в ее волосках сиял синий цветок.
Аяр повернул неживую голову, глянуть рану. Кровь сочилась и впитывалась в землю из пробитого темени: Дагал умело владел свинчаткой, вплетенной в конец его ременной плетки.
– А ну-ка давай его назад на коня! – распорядился Аяр и, беспокойно оглядывая степь вокруг, приговаривал: – Давай, давай…
Дагал, отслоняясь от кровоточащей головы, поднял гератца. Дангаса всунул ногу мертвеца в стремя. Аяр проверил:
– Поглубже вдень. Да поверни! Не то выскользнет.
Дангаса повернул носок сапога так, чтоб нога плотно застряла в стремени. Аяр махнул рукой:
– Ладно. Отпускай.
Они бросили тело, и оно снова ударилось головой оземь, но ступня в стремени засела крепко.
– Гони!
Все вернулись в седла, и Дагал, закрутив плеткой над головой, крикнул на солового коня, как крутят плеткой и кричат степные табунщики, гоня перед собой или заворачивая на выпасах конские косяки.
Конь, выросший в степи, испуганно рванулся вперед, шарахнулся, удивленный нежданной ношей, и как-то боком поскакал, волоча за собой гератца, бившегося головой о ссохшуюся землю, о комья и камни.
А следом, по-прежнему крутя свинчаткой над головой, дико гикая, пригнувшись, несся за ним Дагал, опередив Аяра.
Когда он увидел, что одуревшему коню уже нет удержу, что теперь он доволочит мертвого гонца до своей конюшни, Дагал поотстал, поравнялся с Аяром и, смущенно теребя длинный ус, сказал хмуро:
– Насчет моей головы…
– А что?
– Благодарю за остереженье.
– Понял?
– Догадался.
– Нам надо, чтоб люди видели: гератец конем убит. А конь серьгу из ушей не вынет.
– Спасибо. Я догадался.
И, ни о чем больше не говоря, они поехали назад к Самарканду; не так, как прежде, не спеша, держась не прямой дороги, а сторонними тропами, пока не объехали того двора, где взяли своих лошадей и куда, верно, уже воротился конь с мертвым гонцом.
У Пушка, вышедшего от повелителя, лицо было вдохновенно, но походке его недоставало прежней легкости: тело саднило от вчерашней скачки, будто доселе ехал он верхом на пылающей головне.
Он спешил к новым делам, но в одном из узких переходов армянина перехватил святой сейид Береке и поспешил поклониться купцу.
На поклон могущественного сейида Пушок от неожиданности не успел ответить. Но когда Береке задержал его, купец остановился неохотно: ему не терпелось приступить к новым делам.
Редко сейиду Береке случалось говорить с кем бы то ни было столь ласковым, почтительным, почти просительным голосом, как спросил он Пушка:
– Осмеливаюсь беспокоить вас, почтеннейший брат Геворк, да ниспошлет Господь вам свою милость, да прострет щедрость свою на дела ваши!
– Я христианин, и едва ли…
– Христианин? На то воля Господня: без его воли никакая тварь на земле не передвинет волоса в бороде своей. Богу угодно, чтоб вы были христианином, и вы, почтеннейший, лишь исполняете волю всевышнего! Нет греха и в делах ваших…
– В торговых? Какой же в торговом деле грех!
– Нет, нет – никакого греха. Посему и вознамерился я спросить вас о торговом деле.
– Меня?
– Какие из верблюдов в караване вашем подверглись ограблению? Начиная с какого?
Пушок поклялся повелителю ни словом не сеять слухов о нападении на караван. Пушок не знал, был ли сейид на ночном совете, но заподозрил: «Не испытывает ли меня недоверчивый повелитель?»
Пропустив мимо столь опасный вопрос, купец склонил голову набок, как бы припоминая:
– Разве торговля и ограбление – одно и то же?
– Разве я это сказал?
– Вы намеревались спросить о торговле, а спрашиваете об ограблении. Ограблен караван? Какой?
Выходило, что это сейид Береке сеет слухи о нападении на караван.
– Спрашиваю вас, почтеннейший, яснее: верблюды с моим товаром целы? Первые сорок два? Сорок под вьюками и два с приказчиками. Богдасар – мой приказчик. Христианин.
– Если б грабителем был я, может быть, я и знал бы о каком-либо грабеже. Но я купец.
– Почтеннейший! Вы были там! Вспомните!
– От бесплодных воспоминаний у купца не растет выручка.
Береке быстро снял кольцо со своего длинного костлявого пальца и протянул Пушку.
– Скромный подарок. В кольце – смарагд, а смарагд веселит душу и проясняет память.
– Проясняет?
Пушок деловито примерил кольцо на короткие смуглые, поросшие жесткими кудряшками пальцы. На первые три пальца не наделось, но на безымянный подошло, и камень сверкнул в темной глубине зеленым огнем. Береке ждал.
– За подарок благодарствую, – поклонился Пушок, – но моей памяти и смарагд не проясняет: караван припоминаю, был караван; ограбления не помню: никакого Богдасара не могу вспомнить.
– Тогда что же? Это другой караван? – удивился Береке. – Вы шли через Фирузабад?
– Через Фирузабад?.. Богдасар… Не помню.
Береке облегченно вздохнул:
– Как хорошо! Значит, ограблен другой караван! А если другой…
Он не договорил. Пушок перестал существовать для сейида. Невидящими глазами он смотрел куда-то мимо Пушка и ушел в глубину дворца, шагая надменно, не замечая ни стражей, ни встречных, не снисходя отвечать на поклоны, словно углубленный в благочестивые раздумья. Все опасливо расступались перед ним, духовным наставником повелителя, молитвенником о ниспослании сокрушительных побед над дерзновенными врагами, предстателем перед всевышним за жалких грешников, погрязших в неизменной деловой суете.
«Как хорошо! – думал Береке. – Однако…»
Он остановился, оглушенный внезапным сомнением.
«Ночью всем ясно было – ограблен караван, по пути на Фирузабад. В караване был этот язычник Геворк, коего в преисподней давно ждет дьявол. Как же я ему поверил? Или он боялся меня огорчить? Богдасар ограблен? За смарагд я его…»






