
Полная версия
Атлас исчезающих миров

Евгений Юрьев
Атлас исчезающих миров
Введение. Теория тишины
Планета не знает понятия «заброшенность». Для неё не существует руин – существует лишь смена агрегатных состояний материи. То, что человек называет потерей контроля, геология именует началом нового цикла.
Этот атлас – не каталог катастроф. В нём нет места ни пафосу экологической проповеди, ни дешевой меланхолии кладбищенского сторожа. Это попытка зафиксировать момент перехода, когда одна форма организации пространства уступает место другой. Когда прямая линия, проведенная рукой человека, начинает подражать извиву корня. Когда стекло, призванное отделять «внутри» от «снаружи», превращается в линзу, фокусирующую солнечный свет на сухих половицах.
Здесь нет «я» и нет «мы». Есть только оптика. Камера, движущаяся по границе между артефактом и почвой, между замыслом и энтропией. Каждая глава – это срез времени, в котором геологические процессы неотличимы от архитектурных деталей, а запах ржавчины смешивается с ароматом цветущего кустарника, проросшего сквозь асфальт.
Мы отправляемся туда, где время перестало быть секундной стрелкой и вернулось к своему истинному измерению – к эрозии, наслоению и растворению.
Блок I. Зеленая тишина
Глава 1. Корни в фундаменте
Храмы Ангкора, Камбоджа
9° с.ш., 103° в.д.
Фокус камеры фиксирует край песчаника. Скол не свежий – края его округлены, словно камень таял под невидимым потоком. На поверхности – не мох, не лишайник, а нечто более агрессивное: сеть мельчайших трещин, расходящихся от точки давления. В этой точке, размером с монету, покоится семя фикуса-душителя. Его оболочка лопнула, выпустив наружу нить, белее кости, которая уже нашла путь в глубь минеральной толщи. Здесь нет спешки. Процесс идет со скоростью роста ногтя, но остановка невозможна.
Свет – серый, рассеянный муссонной дымкой – не столько освещает, сколько прощупывает рельеф. Он скользит по ликам девов, чьи черты еще угадываются под налетом карбонатов, и проваливается в пустые глазницы, где теперь селятся мелкие папоротники. Тишина плотная, текучая. Она имеет массу и запах: смесь окисленного латерита, влажной штукатурки и сока, перебитого древесного волокна. Ни один звук, созданный человеком, не достигает этого места. Даже ветер, пробиваясь сквозь три яруса тропического леса, теряет свою дискретность, превращаясь в ровный, низкочастотный гул – дыхание самого леса.
Камера отступает назад. Панорама открывается медленно, как диафрагма глаза, привыкающего к полумраку. То, что казалось декоративной колоннадой, оказывается стволом. Гигантский фикус обвил галерею, как удав скелет жертвы. Его воздушные корни, спустившись с кровли, срослись со стволами-соседями, образовав частокол мощнее каменной кладки. Архитектура не разрушена. Она переварена. Камень здесь – это субстрат, задержанный осадок в пищеварительном тракте древесной плоти. Верхний ярус стены храма Та Пром не увенчан барельефом – его венчает крона, раскинувшаяся на двадцать метров в диаметре. Она качает ветви в ритме, который не совпадает с движением туч. Это здание больше не имеет возраста, измеряемого веками. Его возраст – биологический.
Принцип прилива: расширение.
Взгляд поднимается выше, пробивая полог. С высоты птичьего полета лес предстает не зонтичным слоем, а бурным морем. В этом море храмы – не острова. Они – рифы. Мертвые известняковые постройки, которые обросло коралловым наростом фитобиомассы. Гидрология региона определяет всё: вода, падающая с мая по октябрь, просачивается сквозь почву, размывает основания, насыщает капилляры кладки. Именно вода переносит минеральные соли к корням. Именно вода, замерзая в микротрещинах, расширяет их для семян. Человек, возводя эти башни-прасаты в XII веке, руководствовался космологией индуистского пантеона – гора Меру, центр вселенной. Но природа, принимая эстафету, руководствуется более простым и неумолимым законом: любая вертикаль, созданная без участия корневой системы, – это будущий горизонт почвы.
Камера фиксирует горизонтальное смещение. Блоки песчаника, весом в несколько тонн, сдвинуты со своего места не землетрясением – их выдавил из плоскости стены рост корня, который за три столетия увеличился в диаметре с карандаша до бревна. Кладка не рухнула. Она деформировалась, подчинившись логике новой конструкции. Стыки между блоками разошлись, но держатся за счет давления древесины. Это уже не руины в классическом понимании – это гибридная структура, где минерал и целлюлоза находятся в состоянии вынужденного симбиоза.
Эрозия времени.
Здесь нет металла, который ржавеет. Нет стекла, которое мутнеет. Здесь работает биологическая эрозия – хемоорганолитотрофия. Лишайники выделяют кислоты, растворяющие карбонат кальция. Мхи создают гидроизоляционные подушки, удерживающие влагу у поверхности камня на десятилетия. Корни выделяют хелатирующие агенты, вытягивающие из минерала железо и магний для собственного питания. Камень превращается в почву прямо на глазах у геологии. Поверхность барельефов, где когда-то были вырезаны сцены «Пахтанья Молочного океана», теперь покрыта слоем гумуса толщиной в несколько сантиметров. Аспидистра и сансевиерия укоренились в бедрах каменных апсар, их листья тянутся к свету сквозь разрушенные своды, как языки пламени, только зеленые.
Звуковая партитура этого превращения – инфразвук. Человеческое ухо не слышит скрипа древесных волокон при порывах ветра, не различает шороха ежесекундного расширения трещин под давлением соков. Но камера, если бы обладала микрофоном с бесконечной чувствительностью, уловила бы низкий, непрерывный гул – звук того, как лес пережевывает камни. Это не поглощение. Это медленное, многоходовое усвоение.
В проемах окон, лишенных деревянных переплетов, висят шнуры лиан. Их концы раскачиваются с амплитудой в миллиметр, не совпадая друг с другом. Нет сквозняка, который мог бы их двигать. Это движение передается от общего напряжения корневой системы – пульсации, вызванной транспирацией: испарением влаги с листьев многометровой кроны. Каждое утро, с первыми лучами, этот гигантский насос запускается, и весь архитектурно-ботанический организм прогибается на микроны.
Возвращение к детали.
Камера снова ныряет в тень. В одной из боковых галерей, куда не достает прямой солнечный свет, на полу сохранился участок оригинальной мостовой. Плиты из полированного песчаника лежат ровно – здесь корни еще не добрались до основания. На них – слой. Верхний – листовой опад, бурый, превращающийся в перегной. Под ним – тонкая пленка ила, принесенного муссонами. Но есть и третий слой – почти незаметный, если не смотреть под определенным углом. Это пыльца. Микроскопические капсулы, сброшенные лесом за сотни лет. Они спеклись в тончайшую корку, которая покрывает камень прозрачной, но плотной пленкой. Если провести по ней пальцем (пальца нет, камера лишь фиксирует фактуру), ощущение будет, как у глазури на старой керамике – шершавой и скользкой одновременно.
Глава 2. Сад за стеклом
Заброшенные викторианские оранжереи, Европа
51° с.ш., 0° з.д. – 50° с.ш., 4° в.д.
Камера фиксирует угол. Не острый, а плавный, текучий – тот, что бывает только у стекла, прошедшего через огонь и столетие остывания. Край листа, впаянного в свинцовый переплет, оплавлен не временем – светом. Линза изогнутой поверхности собрала за сотню лет столько ультрафиолета, что кремнезем начал терять кристаллическую решетку на молекулярном уровне. Поверхность не матовая – она больная. На ощупь (камера лишь имитирует тактильность) это напоминает кожицу перезревшего яблока: упругость еще сохранилась, но под ней – зыбкость, готовность провалиться от малейшего давления.
Свинцовый переплет, удерживающий этот лист, покрыт белым налетом. Это не плесень – это церуссит, карбонат свинца, продукт медленного окисления металла под воздействием кислоты, которую выделяют мхи, укоренившиеся в микротрещинах замазки. Белый цвет здесь – не чистота, а признак распада. То, что должно было скреплять, превращается в порошок, который ветер ссыпает на пол, смешивая с пыльцой и экскрементами насекомых.
За этим стеклом – мир, созданный как кабинетная коллекция. В 1880-х годах архитекторы железа и стекла возводили эти дворцы для папоротников, пальм и орхидей, собранных со всех концов империи. Они верили, что сталь и глазурь поставят барьер между умеренным климатом Европы и влажным жаром тропиков. Они ошибались. Барьер оказался мембраной – избирательно проницаемой, работающей в обе стороны.
Принцип прилива: расширение.
Камера отступает, скользя по чугунной галерее второго яруса. Под ногами – рифленый металл, покрытый слоем листового опада, занесенного сквозь разбитые фрамуги. Шаг – и звук получается не металлическим, а глухим, приглушенным многолетней подстилкой из перегноя. Отсюда, с высоты четырех метров, видна вся структура умирающего механизма.
Оранжерея – это корабль, севший на мель посреди парка. Ее киль – центральный проход, выложенный плиткой мейсенского фарфора, растрескавшейся от морозов, которые сюда проникают каждую зиму с тех пор, как лопнули паровые трубы отопления. Шпангоуты – кованые арки, покрытые слоем краски, которая отслаивается хлопьями, обнажая ржавчину цвета высохшей крови. Палуба – стеклянный свод, где пробоины уже превышают площадь уцелевшего остекления.
Свет проникает сквозь эти пробоины пучками, как в соборе, только лучи здесь не цветные, а зеленые, профильтрованные сквозь кроны деревьев, выросших внутри. Потому что главное, что фиксирует камера, – это инверсия. То, что должно было находиться под стеклом, давно пробило стекло и теперь возвышается над ним. Ствол пальмы, посаженной в кадку в 1890 году, пророс сквозь собственную кадку, сквозь бетонный пол, сквозь систему отопления, разорвав чугунные трубы, как бумажные, и достиг высоты двадцати метров. Ее крона – теперь часть внешнего ландшафта, она шумит на ветру, который колышет уцелевшие стекла, заставляя их позвякивать – звук, похожий на отдаленный звон ледяных сосулек в оттепель.
Эрозия времени.
Система, поддерживавшая жизнь этих растений, разрушилась первой. Камера спускается в подвальный уровень, туда, где когда-то размещались котлы и насосы. Здесь царит иной свет – электрический, но не ламп, а разрядов. В углу, на кирпичной кладке, сохранился распределительный щит. Его медные шины окислились до ярко-зеленого цвета – ацетата меди, ядовитого и прекрасного. Провода в тканевой оплетке свисают с потолка, как лианы, только мертвые. Изоляция спеклась, обнажив жилы, покрытые патиной. Когда-то по этим жилам шла энергия, поддерживавшая температуру воздуха на уровне 25 градусов при уличном морозе. Теперь по ним течет только конденсат – вода, которая рождается из разницы температур между холодным металлом и влажным воздухом, проникающим сквозь разрушенную кладку.
Вода – главный архитектор этого пространства. Она капает с перекрытий, собираясь в лужи на полу, где цементная стяжка вздулась пузырями и лопнула, как застывшая лава. Она стекает по стенам, вымывая из кирпича соли, которые кристаллизуются на поверхности белыми и желтыми разводами, похожими на карты неизвестных материков. Она заполняет отопительные каналы, превращая их в ручьи, где обитают тритоны, случайно попавшие сюда через открытые двери и нашедшие здесь экосистему, замкнутую и самодостаточную.
В главном зале, где некогда росли древовидные папоротники, влажность достигла ста процентов. Воздух здесь густой, почти осязаемый. Камера фиксирует конденсацию на объективе – микрокапли, искажающие изображение, превращающие чугунные колонны в размытые силуэты, похожие на стволы секвой. Запах – доминирующий, всепроникающий: это не запах гниения, как можно было бы ожидать. Это запах проклевывания. Сырая шерсть, аммиак, свежая земля, споры, висящие в воздухе в таком количестве, что в лучах света они кажутся медленно вращающейся туманностью.
Здесь нет мертвых растений. Есть только растения, которые сменили форму. Папоротники, посаженные в грунт, разрослись настолько, что их вайи перекрыли проходы, создав зеленые стены, непроходимые для человека. Орхидеи, когда-то стоявшие на полках в горшках, давно сбросили эти горшки, уцепившись воздушными корнями за чугунные арки, и теперь цветут на высоте десяти метров, их корни свисают вниз гирляндами, переплетаясь с проводами старой электропроводки, создавая гибрид – био-техническое кружево.
Возвращение к детали.
Камера приближается к одной из таких орхидей. Вид Cattleya – точный вид установить невозможно, коллекционные этикетки давно сгнили. Цветок распущен – бледно-лиловый, с густой, восковой фактурой. На его лепестках – не роса. Стеклянная пыль. Мелкие, острые осколки, которые ветер принес с разрушенной кровли, осели на ворсистой поверхности цветка, вросли в ткань лепестка, но не убили его. Растение адаптировалось, обросло жесткими волосками, которые отталкивают стеклянную крошку, как песок. Эволюция на микроуровне, произошедшая за три десятилетия.
Ниже, у основания колонны, камера находит записную книжку. Кожаный переплет расслоился, бумага превратилась в губку, впитавшую влагу и плесень, но чернила – анилиновые, химические – сохранились, въевшись в целлюлозу. Рукописный текст, датированный 1923 годом, еще читаем: «Dendrobium superbum – цветение обильное, требует проветривания…». Книжка лежит в углублении, которое образовалось между кирпичом и бетонным полом. В этом углублении – гнездо. Не птицы. Мышиное. Сплетено из высушенных волокон той самой пальмы, что проросла сквозь крышу, и из обрывков той самой бумаги. Утилизация культуры: архивы идут на подстилку, коллекции становятся убежищами для грызунов, которые, в свою очередь, распространяют семена сорных трав, занесенных на лапках из ближайшего леса.
Камера фиксирует взаимодействие на уровне почвы. Плиточный пол, выложенный геометрическим узором из шестиугольных керамических плиток, почти полностью скрыт под слоем мха. Мох – Sphagnum – вырос здесь не случайно. Он питается кислотой, которую выделяют корни растений, и известковыми вымываниями из разрушающейся кладки. Там, где плитки еще видны, их поверхность изъедена, как сыр, лишайниками, въевшимися в глазурь. Рисунок пола – единственное, что напоминает о человеческом замысле – превращается в геологический разрез: снизу промышленная керамика XIX века, над ней слой мха, над ним слой листового опада, над ним – молодая поросль березы, проросшей из семени, занесенного ветром сквозь разбитый купол.
Глава 3. Зеленый коридор
Тоннель любви, Клевань, Украина
51° с.ш., 26° в.д.
Камера фиксирует поверхность металла. Рельс – стальная полоса, прокатанная в заводских цехах середины XX века, – лежит в углублении деревянной шпалы, пропитанной креозотом. На его головке нет полировки, той зеркальной гладкости, которую оставляют колеса тысяч прошедших составов. Вместо этого – шершавость, матовый налет оксидов, перемежающийся с язвами точечной коррозии. Ржавчина здесь не красная, а бурая, почти черная, плотная – результат десятилетий, в течение которых влага и кислород вели медленную работу, не встречая сопротивления.
Шпала под рельсом просела. Не равномерно – одним концом глубже, другим мельче, так что стальная лента теперь лежит под углом в несколько градусов к горизонту. В зазоре между деревом и металлом – скопление органики: листья, не успевшие перегнить, семена, застрявшие в щели и проросшие тонкими, как волос, корешками, песок, занесенный ветром. Рельс больше не вибрирует. Он стал частью почвы – инородным телом, которое грунт медленно обволакивает, как жемчужину.
Над рельсом – свод. Не кирпичный, не бетонный, не стальной. Живой. Две стены деревьев, сомкнувшиеся на высоте трех метров, образовали тоннель, в котором свет существует как редкое исключение. Камера поднимает объектив, фиксируя структуру этого свода. Carpinus betulus – граб обыкновенный, Corylus avellana – лещина, Rosa canina – шиповник. Их ветви переплелись, срослись, образовав каркас, который каждую весну покрывается новым слоем листвы, делая кровлю непроницаемой для дождя и солнца. В местах, где ветви сходятся особенно плотно, на их коре видны наплывы каллуса – ткань, которой дерево залечивает места трения и давления. Некогда раздельные стволы стали единым организмом, коммуной, которая держит свод, не давая ему обрушиться.
Принцип прилива: расширение.
Камера движется вдоль тоннеля, фиксируя геометрию того, что некогда было железнодорожной веткой, соединявшей Клевань с Оржевом. Путь был проложен в конце XIX века для транспортировки древесины и сельскохозяйственных грузов. Ширина колеи – 1520 миллиметров, стандарт Российской империи, затем Советского Союза. Эта цифра – человеческая мера, диктовавшая расстояние между шпалами, радиус поворотов, высоту насыпи. Теперь эта мера превратилась в абстракцию: колея существует, но по ней никто не едет. Последний состав прошел здесь в конце 1990-х годов, когда ветку признали нерентабельной и демонтировали стрелки, отрезав участок от общей сети.
Камера фиксирует длину коридора. Она составляет около трех километров – участок, где лес особенно плотно сомкнулся над путями. За его пределами рельсы еще видны, шпалы еще лежат ровно, но здесь, в сердцевине, природа создала архитектуру, подчинившую себе человеческую инфраструктуру. Соотношение: ширина тоннеля в основании – три метра восемьдесят сантиметров, ровно столько, сколько нужно для прохода железнодорожного состава. Высота свода – от двух с половиной до четырех метров, переменная, следующая за ростом деревьев, которые ее сформировали. Человек задал ширину и направление. Лес задал высоту и форму.
Звуковая среда здесь особая. Камера (будь у нее слух) зафиксировала бы отсутствие эха. В каменном тоннеле звук отражается от стен, умножаясь. Здесь же – полное поглощение. Листовой опад на земле, мох на стволах, влажный воздух, насыщенный спорами, – всё это работает как акустический демпфер. Шаги (гипотетические) звучали бы глухо, без вторичного импульса. Пение птиц, проникающее сквозь листву, доходит искаженным, лишенным высоких частот, превращаясь в низкий, непрерывный шум – дыхание биомассы, сжимающейся и расширяющейся вместе с ветром, который гуляет над сводом, не проникая внутрь.
Эрозия времени.
Процесс, превративший железную дорогу в ботанический объект, не был ни быстрым, ни драматичным. Не было ни взрывов, ни пожаров, ни насильственного сноса. Было другое: остановка. Когда последний поезд прошел по этим рельсам, колеса перестали сдирать молодую поросль с насыпи. Первыми пришли травы. Злаки, кипрей, крапива – пионеры, заселившие балластный слой щебня, чьи корни начали разрушать его структуру, удерживая влагу, создавая почву. На второй год – кустарники. Лещина и шиповник, чьи семена занесли птицы, сидевшие на телеграфных проводах (провода давно сняты, столбы сгнили). На пятый год – деревья. Граб и дуб, выросшие из желудей, принесенных белками, которые пересекали пути по кронам еще не сомкнувшегося леса.
Камера фиксирует следы этого вторжения в деталях. Вот шпала – дубовая, пропитанная креозотом, рассчитанная на полвека службы. Она лежит на месте, но не держит рельс: рельс сдвинут, шпала расколота надвое корнем граба, который прошел сквозь нее, как клин, и ушел вглубь насыпи. Древесина шпалы, отравленная креозотом, сопротивлялась десятилетиями, но корень, выделяя органические кислоты, нейтрализовал токсины и проложил себе путь. Теперь он – толщиной в руку, и на его поверхности, там, где он обхватывает остатки шпалы, образовался наплыв – дерево переварило препятствие, включило его в свою структуру.
Вот стрелочный перевод. Механизм, некогда переключавший путь, застыл в промежуточном положении – ни туда, ни сюда. Его стальные части соединены в монолит ржавчиной, которая действует как сварка, только медленная. Рычаг управления, когда-то выкрашенный в красный цвет, сохранил фрагменты краски в углублениях, где вода не могла смыть пигмент. На рычаге – птичье гнездо. Слеплено из сухой травы и конского волоса, выдернутых из старой сбруи, оставленной кем-то в будке стрелочника (будка обрушилась, остался только бетонный фундамент, заросший очитком). В гнезде – скорлупа яиц, вылупившихся прошлой весной. Синевато-зеленые осколки, выцветшие на солнце до серого. Жизнь использует инфраструктуру смерти как строительный материал.
Возвращение к детали.
Камера опускается к уровню земли – туда, где некогда была колея. Между рельсами – не щебень и не шпалы, а сплошной ковер. Растительный. Aegopodium podagraria – сныть, Galeobdolon luteum – зеленчук, Viola riviniana – фиалка лесная. Они закрыли балластный слой, скрыв его под собой. Но если раздвинуть листья (камера не раздвигает, лишь фиксирует то, что видно в просветах), под ними сохраняется структура, созданная человеком: слой щебня, перемешанный с перегноем, поверх него – песчаная подушка, ниже – глина, утрамбованная многолетним давлением составов. Это геологический разрез в миниатюре, где антропогенный слой (XIX–XX века) перекрыт слоем органического накопления (XXI век). Археолог будущего, вскрывший этот разрез, увидит четкую границу: ниже – угольная пыль, капли смазочных масел, частицы металла; выше – корни, споры, гумус.
На одном из рельсов камера фиксирует надпись. Не граффити, не заводское клеймо. Процарапано гвоздем, буквы заполнены ржавчиной, но читаемы: *«2003. Саша + Лена»*. Семнадцать лет назад двое подростков пришли сюда, когда поезда уже не ходили, а тоннель еще не был известен. Они прошли по путям, оставили знак. Теперь рельс, на котором выцарапаны имена, приподнят корнем на несколько сантиметров. Скорее всего, через десять лет корень раздавит металл, деформирует его, и надпись исчезнет. Но пока она существует – свидетельство того, что этот коридор, перестав быть транспортной артерией, стал местом иного назначения: пространством, где время измеряется не расписанием, а биографией.
Камера движется дальше, фиксируя смену освещения. В тоннеле нет электричества (его никогда здесь не было, поезда шли под паром, потом под дизельной тягой), но свет проникает сквозь листву, создавая сложную игру. В полдень, когда солнце в зените, лучи пробиваются сквозь мелкие просветы в кровле, создавая на земле движущиеся пятна – солнечные зайчики, которые дрожат от каждого дуновения ветра. Это не прямой свет, а фильтрованный, зеленый, такой, какой бывает под водой на глубине нескольких метров. Воздух в такие моменты кажется плотнее, текучее, и границы между твердым и газообразным размываются.
Вечность.
Что останется, когда рельсы окончательно растворятся в почве, а шпалы превратятся в труху? Камера проецирует будущее этого места, основываясь на скорости процессов, зафиксированных в настоящем. Скорость коррозии стали в условиях кислой лесной почвы – около 0,03 миллиметра в год. Рельс, имеющий толщину шейки 80 миллиметров, превратится в пористую структуру, неспособную нести нагрузку, через 2500 лет. Полное растворение металла в гумусе займет около 10 000 лет. Шпалы, пропитанные креозотом, продержатся меньше – около 200 лет, после чего их древесина станет частью почвенного горизонта, оставив лишь повышенное содержание полициклических ароматических углеводородов, которое будет определяться химическим анализом.
Но коридор останется. Деревья, сформировавшие свод, продолжат расти, их стволы будут утолщаться, ветви – срастаться. Через пятьдесят лет просвет между кронами закроется полностью, и тоннель станет непроницаемым для света. Через сто лет деревья, несущие основную нагрузку свода, начнут отмирать, уступая место молодой поросли, которая примет эстафету. Форма сохранится, даже когда сменится материал. Это – одна из редких ситуаций, когда созданное человеком (направление, ширина, профиль пути) стало матрицей для природной формы, которая теперь самовоспроизводится, не нуждаясь в человеческом присутствии.
Камера фиксирует то, что находится в конце тоннеля – не метафорически, а буквально. Там, где коридор выходит на открытое пространство, видны остатки железнодорожной платформы. Бетонная плита, растрескавшаяся, поросшая мхом, с торчащими из нее арматурными стержнями, покрытыми ржавчиной цвета охры. Рядом – столб с обрывком провода, на котором висит табличка: «остановочный пункт Клевань». Буквы выцвели, металл прогнут градом.
На платформе – скамья. Деревянная, с чугунными ножками. Доски сиденья сгнили, провалились, остались только боковины. На одной из них камера фиксирует надпись, выжженную паяльником или вырезанную ножом: «Здесь был Вася». Вася, вероятно, ждал поезд, который так и не пришел. Или пришел, но уже в другой жизни. Теперь скамья – это не место ожидания, а место прорастания. В щели между чугунной ножкой и остатком доски проросла береза. Ей лет десять. Она выпрямилась, и ее ствол теперь служит спинкой для скамьи, которой больше нет. Скамья и береза – одно целое, артефакт и организм, соединенные в конструкции, которая не имеет имени в человеческой таксономии.









