
Полная версия
Азеф. Антигерой русской революции
Спецслужбы дали понять самоуверенному юнцу, что играть с ними в прятки не стоит. Никто не догадывался, какая партия предстоит и кто в ней будет победителем.
Но первые два хода были сделаны. Вербовка состоялась.
Евгений Филиппович и его знакомые
Удивительно – но, кажется, стоило Азефу пойти на позорную службу, как он начал приобретать респектабельность, уверенность в себе, вызывать у окружающих не отвращение и презрение, а уважение и, пожалуй, что-то вроде симпатии. Тональность воспоминаний о нем, относящихся к 1890‐м годам – совершенно не та, что у немногочисленных мемуаров о его юности. Скорее всего, именно в эти годы он окончательно «облагородил» свое имя и отчество. Под именем Евгений Филиппович он жил «в миру» (вне революционного подполья) до самого разоблачения и краха – до 1909 года.
Как будто человек легко, на ходу, продал душу – и сразу же стал получать бонусы.
Впрочем, не будем сгущать краски. Ничего особенно инфернального в полицейской службе Азефа в первое десятилетие не было – как и в деятельности тех, за кем он следил.
В конце 1870‐х – начале 1880‐х в России шла террористическая война. Жертвы с обеих сторон исчислялись десятками. Народовольцы-предатели, такие как Иван Окладский или уже помянутый Дегаев, своими показаниями отправляли своих товарищей на виселицу или на вечную каторгу – которую те в большинстве случаев, надо сказать, честно заработали. Каждый человек, хоть как-то служивший в те годы революции или, наоборот, политической полиции, прямо или косвенно обагрял свои руки кровью. При этом рискуя и собственной жизнью. Работа осведомителя в то время была почти такой же опасной, как участие в революционной деятельности. Шарашкин и Жарков были убиты, недоубитому Гориновичу облили лицо серной кислотой, и он ослеп.
Но Азеф начинал в другое время. Он следил не за террористами, а за теоретиками и не очень успешными пропагандистами, причем находящимися в эмиграции. Да и по возвращении в Россию большинству из них ничего не грозило. Взять хотя бы помянутых в первом доносе Мееровича, Самойловича и Козина: один впоследствии потихоньку служил себе начальником трамвайного управления в Смоленске, другой на чугунолитейном заводе в Новороссийске, третий держал магазин швейных машинок во Владикавказе, и никто не побывал даже в административной ссылке. Полицейская служба молодого Азефа была мерзкой, но пока что совсем нестрашной, ибо – мелкой.
Адресовался он с 1898 года к Леониду Александровичу Ратаеву, начальнику Особого отдела, высокопрофессиональному, опытному и честному сыщику, хорошо понимавшему внутренние проблемы своего ведомства и не боявшемуся докладывать о них начальству, но, пожалуй, не очень глубокому и далекому человеку. Первый оперативный псевдоним – «Виноградов» – Азеф унаследовал у своего вербовщика.
Чтобы представить, в чем именно заключалась работа Азефа – вот несколько примеров его сообщений:
…Кружок здешний предложил мюнхенскому заняться совместно изданием брошюр для рабочих, и для более удобной выработки программы деятельности предполагается съезд. Теперь это решено устроить в Швейцарии, так как на предстоящем конгрессе в Цюрихе приедут много русских социалистов. Связи здешнего кружка следующие: Мюнхен, Вена, Цюрих, Берн. Со всех этих мест приедут в Цюрих. Отсюда едет Баранов. Съезд, вероятно, будет не в самом Цюрихе, а в какой-нибудь деревне для того, чтобы не обратить на себя внимание. Из всего этого, известного мне, я, не получив от Вас ответа на мое письмо от 8/VII сего года, самостоятельно решил, что мое присутствие в Швейцарии будет небесполезно, тем более что для этого на расходы понадобятся всего 25–30 рублей. По получении этого письма прошу выслать мне за август 50 рублей, так как мне это время понадобится прожить в Швейцарии, и на расходы, если считаете, что мое желание поехать туда благоразумно и необходимо. (26.07.1893)[18]
Меерович на днях в кружке прочел реферат приблизительно следующего содержания. Русские за границей увлекаются социал-демократизмом. Эта форма революционного движения, насколько он знает, не имеет в России значительного числа последователей. Обыкновенно социал-демократы в России – это люди, дорожащие своей шкурой; искренний социалист всегда сумеет поставить на карту свою личную жизнь для того, чтобы содействовать устранению того, что препятствует развитию нашего народа и переходу к более справедливому строю. А потому он просит принять программу народовольческой партии, которая поставила себе задачей устранить и т. д. (02.12.1893)[19]
Книга Бельтова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» произвела шум, выразившийся в созывании собраний для диспутов об этой книге. Г-н Керкис (из Киева) прочел реферат, в котором между прочим говорил о том, что ему хорошо известно, что в Киеве большинство студентов сочувствует социал-демократическому движению и что там довольно сильная организация среди рабочих… Бельтов – это псевдоним. Автор этой книги – известный революционер Г. Плеханов. (27.04.1895)[20]
Здесь получено известие о смерти лондонского эмигранта С. Степняка. Эмигрант Лазарев прислал письмо Б. Петерсу, в котором он сообщил, что Степняк задавлен паровою конкой. Петерс собирал по листу на венок Степняку от «друзей-карлсруйцев». (26.12.1895)[21]
Сергей Михайлович Степняк-Кравчинский в 1878 году заколол стилетом шефа жандармов Мезенцева, ухитрился бежать с места преступления и перейти границу. (Это было еще до раскола «Земли и Воли», на самой заре массового политического террора). Он поселился в Лондоне и занялся литературой. Он дружил с Элеонорой Эвелинг, дочерью Маркса (на которого сам он был, кстати, необычайно внешне похож), но оставался верен народнической доктрине; его «Андрей Кожухов», роман-агитка про народовольцев, был в России в числе популярнейшего нелегального чтива. Сбит он был не паровою конкой, а поездом дальнего следования.
А вот примечательное сообщение:
Как мне сообщают из Швейцарии, должен в феврале или марте приехать в С.-Петербург бежавший из Сибири Владимир Бурцев, проживающий теперь в Лондоне… (25.01.1897)[22]
Азеф не мог и предположить, что будет значить в его жизни это имя – одно из десятков, походя упомянутых в его донесениях.
Он не знал, а мы знаем – и сейчас наведем объектив.
Владимир Львович Бурцев был старше Азефа на семь лет. Родился в забытой Богом крепости на Мангышлаке, там, где томился на солдатской службе Шевченко, вырос в Бирске, на Южном Урале. Русский, православный. По отцовской линии – из дворян (батюшка был штабс-капитан), по матери – из купцов. Закончил Казанскую гимназию, учился в Санкт-Петербургском и Казанском университетах. Входил в «Народную волю» на самом ее закате. Год отсидел в крепости, побывал в ссылке в Иркутской губернии, бежал в Швейцарию.
Еще в ранней юности Бурцев стал участником детективных дел, связанных с борьбой между полицией и революционерами. В 1884 году он пытался донести до руководства «Народной Воли» (тогда это был Лопатин) информацию о двух завербованных Дегаевым и после его бегства оставшихся в партии агентах. Одним из них был некто Авраам Гаккельман. Народовольцы не поверили – более того, разуверили самого Бурцева. В 1889 году Бурцев встретил Гаккельмана, жившего (под фамилией Ландезен) в Париже и пользовавшегося большим авторитетом в среде эмиграции. Вскоре Бурцев уехал из Парижа, надеясь попасть в Россию. Среди нескольких людей, знавших о его отъезде, был Гаккельман-Ландезен. Вскоре Бурцев обнаружил за собой слежку. Тем временем в Париже были арестованы русские эмигранты – много, несколько десятков. Оказалось, что Ландезен готовил теракт к приезду Александра III в Париж… и в нужный момент выдал всех участников этого конспиративного дела французской полиции. Давние сведения о нем были справедливы. Это был агент русской полиции, уже заслуженный, с многолетним стажем. Потом он (как в свое время и его шеф, глава заграничного сыска Петр Иванович Рачковский, как Зубатов, Гурович и другие видные полицейские чины) перешел из секретных сотрудников на гласную службу, для этого крестившись и сменив фамилию – на Гартинг.
Революционеры начиная с 1890‐х годов употребляли слово «провокатор» в расширительном смысле, разумея любого полицейского осведомителя. Это было подменой понятий. Но то, что осуществил в Париже Гаккельман по заданию Рачковского, было именно провокацией – с целью заставить французскую полицию заняться русскими эмигрантами. Это был не единственный случай такого рода. Петр Иванович, как и его покойный друг Судейкин, ничем себя в смысле методов не стеснял. Это не говоря уж о «двойной игре» – в этом смысле Рачковский тоже вполне походил на своего друга, если и не обладал его амбициями.

Владимир Бурцев, «Шерлок Холмс русской революции» и одновременно ее историк. Начало 1900-х гг.
Бурцев, вероятно, был раздосадован тем, что уже разоблаченный полицейский агент сумел обвести его вокруг пальца. Это повлияло, вне всякого сомнения, и на его дальнейшую жизнь – на то, что он выбрал путь «революционного Шерлока Холмса».
Впрочем, это потом, в будущем. Пока, в 1890‐е годы, Бурцев – просто публицист. В Лондоне он издавал журнал «Свободная Россия». А в 1897 году в Париже затеял новое издание – «Народоволец».
Уже передовая статья содержала вызывающие утверждения:
«Народная Воля» не погрешила ни перед «естественным ходом вещей», ни перед историей, ни перед русской действительностью… Но «Народная Воля» не завершила своего дела. Она не вынесла страстного напряжения борьбы, и, оставшаяся без вождей, погибших в бою, покинутая слабодушными друзьями и атакованная сзади вчерашними союзниками, ослабела, растерялась и приостановилась в своем победном движении как раз накануне своего триумфа.
Временное прекращение систематических нападений на правительство, какие были в 1879–1881 годы, вызваны не истощением сил, нужных для борьбы, а неверными расчетами руководителей боевой организации «Народной Воли», которые погубили ее дело и привели ее вместо победы к поражению и гибели…[23]
Положение осужденной и по пятам преследуемой жертвы невыносимо для всякого. Александр II… не выдержал и нескольких лет борьбы и уже склонялся на капитуляцию. Александр III продержался бы, может быть, годом или двумя больше – вот и все. В конце концов он – так же как и всякий другой на его месте – был бы вынужден пойти навстречу революции и начал бы «реформы сверху» во избежание «революции снизу»[24].
Цели Бурцева были очень умеренными. Он не мечтал пока что ни о социализме, ни о республике, ни даже о «черном переделе». Все экономические вопросы, по его мнению, можно решить через обычные парламентские процедуры. Но для начала необходимо сделать Россию конституционной, демократической страной. Это вполне можно осуществить «реформами сверху». В сущности, на первых порах Владимира Львовича вполне устроило бы нечто вроде «диктатуры сердца» М. Т. Лорис-Меликова 1880–1881 годов – только более последовательной.
А вот чтобы вынудить правительство к этим реформам, необходим террор, решительный и безоглядный. Бурцев вспоминал дворцовые перевороты XVIII века. Под его пером возникали имена старинных заговорщиков, таких, как граф Пален. А пропаганда… В широкую пропаганду он особенно не верил. Какая пропаганда в несвободной стране?
Бурцев был, в сущности, не революционер, а «либерал с террором». Так его называли. Он особенно не возражал. И, естественно, его идеи вызывали резкую критику – и слева, и справа. Некоторые просто боялись – и не зря: после первого «Народовольца» Владимир Львович был арестован в Лондоне за «подстрекательство к убийству лица, не состоящего в подданстве Его величества» (разумелся Николай II). Отсидев год, он выпустил еще три номера журнала. В последнем – горячо приветствовал («Браво, сербы, браво!») садистское (с глумлением над трупами) убийство короля Александра и королевы Драги, осуществленное Драготином Димитриевичем, известным как Апис, тем, который одиннадцать лет спустя организовал выстрел в Сараево.
Но это было потом. А в 1897 году Бурцев получил одно-единственное письмо с выражением согласия, поддержки и благодарности за ценные мысли, и с предложением содействия. От Евгения Филипповича Азефа.
К тому времени Азеф уже отошел от эсдеков и перешел к народникам. Это был простой расчет: сведения о поклонниках террора и наследниках народовольцев были интереснее полиции; марксистов она пока что боялась меньше. Книга Бурцева заинтересовала Азефа как осведомителя. Четыре года ловивший мелкую рыбешку, он инстинктом хищника почуял жирную, полнокровную жертву.
Но возможно, дело было не только в этом. Судя по дальнейшей эпопее Азефа, парадоксальные идеи Бурцева должны были врезаться в его сознание, отложиться в нем…
Азеф предлагал Бурцеву помощь в распространении «Народовольца», предлагал связать его с революционными кружками в России. Бурцев не ответил. Почему?
До этого он один раз видел Азефа – в Карлсруэ в 1893 году, издалека. Понятно, что на первый взгляд студент Политехнической школы ему не понравился (кому он мог понравиться с первого взгляда?). А рекомендации… Рекомендации были такие:
Указывая на него, один мой знакомый тогда сказал мне:
– Вот крупная сила, интересный человек, молодой, энергичный, он – наш!
– Вот грязное животное! – сказал мне другой[25].
Это было как раз в момент превращения грязного животного Евно в интересного человека Евгения Филипповича[26]. В общем, Бурцев не доверился своему корреспонденту и не ответил ему.
Зато с другим идеологом возвращения к народовольческому террору Азефу удалось довольно тесно подружиться.
Речь о Хаиме Осиповиче Житловском, тоже, как и Бурцев, в юности народовольце (организаторе ячейки «Народной воли» в Витебске). В эмиграции он учился в Бернском университете и получил там степень доктора философии. Житловский был одним из основателей Союза русских социалистов-революционеров (1893) – первого предшественника партии эсеров. Он был (под псевдонимом С. Григорович) постоянным оппонентом Плеханова-Бельтова. В отличие от Бурцева, Житловский признавал значение «организации народных масс», подчеркивал, что «мы социалисты, и наше место у рабочих», признавал, что «Народная Воля» слишком увлеклась террористической деятельностью, которая «в конце концов поглотила все остальные функции народовольческой программы». И все-таки «никакие стачки, никакая уличная борьба» не могут, подчеркивал он, сделать то, что делал старый добрый террор, который «дезорганизующим образом влиял на русское правительство» и «развенчивал идею неприкосновенности царской особы, беспрерывно возбуждал в народе вопрос об отношении царя к нему и будил критическую мысль»[27].
Азефу сойтись с Житловским (и с его другом Шломо Раппортом) помогло, возможно, еврейское происхождение. Житловский и Раппопорт были не просто выходцами из черты оседлости, как многие революционеры и многие заграничные российские студенты – это были, что называется, хорошие евреи. Житловский был неутомимым борцом за национально-культурную автономию. Раппопорт (псевдоним С. Ан-ский) знаменит не столько как русский революционер, сколько как еврейский этнограф и фольклорист. Азефа «хорошим евреем» не назвать, но и равнодушен к еврейским делам он не был никогда. Национальные чувства, обиды, комплексы играли, возможно, не последнюю роль в его мотивации. Об этом мы уже говорили и еще скажем.
Во всяком случае, участие (в качестве гостя-наблюдателя) в 1‐м Сионистском Конгрессе в Базеле (1897) не было связано с полицейской службой. Охранка сионистами не интересовалась – вообще царская власть, не в пример советской, скорее благоволила последователям доктора Герцля, считая самостоятельное государственное обустройство еврейского племени где-нибудь не на российской территории в принципе идеальным, если и не очень реалистичным, решением проблемы. Герцль в свой приезд в Россию удостоился даже аудиенции у столпов режима – Плеве и Витте. Вполне возможно, что интерес Азефа к сионизму как-то связан с его общением с Житловским и Раппопортом. Правда, оба они не были сионистами, а представляли другие, противоположные по направленности еврейские политические течения. Да и Азеф идеями Герцля не увлекся.
Так или иначе, Житловский и Азеф одно время были почти неразлучны. Они быстро перешли на «ты». И конечно, уроженец Ростова стал членом основанного Житловским Союза.
К этому времени в его жизни произошли важные изменения. Он переехал из Карлсруэ в Дортмунд, чтобы продолжить обучение в тамошнем политехникуме. Что им двигало – соображения академического или служебно-полицейского характера?
В Дортмунде Азеф, по воспоминаниям одного из тамошних знакомых, Менделя Левина, довольно быстро приобрел авторитет и влияние в кругу революционно настроенной русской молодежи. В этом ему помогли работодатели. Перед приездом в город молодого императора Николая II Азеф с некоторым шумом был из Дортмунда выслан. Об этом сразу же стало известно через читальню, которая была центром местной русской колонии. Через пару недель Азеф как ни в чем не бывало вернулся. На вопросы о причинах своей высылки он глухо, но со значением отвечал: «очевидно, полиция прознала, что он вез русский шрифт из Франкфурта-на-Майне в Берн»[28].
Об авторитете Азефа свидетельствует следующая подробность. В 1897 году – уже не в Дортмунде, а в Гейдельберге – Азефа выбрали председателем товарищеского суда, который лишил права пользования читальней одного молодого ученого-юриста, приехавшего из России для подготовки к профессорскому званию. Молодой ученый, человек в то время весьма правых взглядов, обвинялся в антисемитских выходках. Звали его Михаил Андреевич Рейснер – да-да, тот самый, впоследствии эсдек, отец поэтессы-комиссарши. (Между прочим, у Рейснера в некий момент тоже были большие неприятности с Бурцевым. По словам последнего, розовый – а потом, после 1917, и красный – профессор пытался в 1904 продать свои услуги охранке – однако та почему-то побрезговала. На сей раз Шерлок Холмс русской революции, правда, ничего доказать не смог.)
Особенно аккуратен в посещении занятий Азеф не был, пропускал и экзамены, но «немецкие профессора проявляли по отношению к нему необычный либерализм и назначали особую экзаменационную сессию для него одного[29]» Судя по всему, способный, ценный был студент.
Не все, конечно, относились к Азефу одинаково. Левин припоминает отзыв доктора Барнаса, директора интерната для еврейских детей в окрестностях Дармштадта. Один из его бывших воспитанников при нем упомянул Азефа, и Барнас ответил: «А, этот русский шпион, который выдает себя за революционера!» Эти слова запомнились – в показаниях Л. Г. Азеф и в книге Алданова они приписаны «одному из профессоров». Левин вспоминает и столкновение Азефа с одним из русских студентов, по фамилии Коробочкин, который тоже обвинил его в «шпионстве». Азеф добился изгнания этого бедняги из русской читальни – та же репрессия, которая постигла Рейснера.
И все-таки людей, действительно подозревавших что-то скверное, было не в пример меньше, чем три-четыре года назад. «Грязное животное» осталось в прошлом.
«Энергичная подруга»
В эти же годы Азеф встретил любовь. Дурной каламбур: встретил Любовь Григорьевну Минкину, дочь хозяина магазина писчебумажных принадлежностей из Могилева (ее паспортное, еврейское имя нам неизвестно – никто и никогда его не упоминал).
Знакомство состоялось так.
Минкина жила в Дармштадте. Там же жил социал-демократ Б. Петерс, изучавший, как и Азеф, инженерные науки. «Он сказал, что к нему приезжает его товарищ из Карлсруэ. Я, конечно, была очень рада, так как там русских совсем не было…»[30].
Это был специфический революционный роман, начавшийся с совместного чтения социалистических книг («История Коммуны 1871 г.» П. Лиссагарэ) и газет (Vorfarts). Однажды во время прогулки Люба заговорила о себе, рассказала, что хочет ехать в Швейцарию, изучать там философию, что рассчитывает получить стипендию, что ее знакомые, «буржуазная семья» из Берлина, могут ей в этом поспособствовать…
Азеф, видимо, воспринял это как сигнал к сближению. Тем же вечером Люба получила от него «ужасное», по ее словам, письмо – любовное, с обращением на «ты».
Затем, помню, вечером я пришла к нему, и он меня спросил, получила ли я его письмо? Я говорю: «Да». Ему, как видно, не понравился мой ответ, он подошел к столу, вынул какую-то тетрадь, разорвал ее на мелкие кусочки. Я не знаю, что это было.
И все же Евгений Филиппович своего добился: Люба Минкина стала его невестой, затем женой. Это произошло в 1895 году.
Много лет спустя, уже зная о своем муже все, давая показания следственной комиссии ПСР, Любовь Григорьевна не без гордости вспоминала о тех «любвеобильных письмах», которые писал ей Евгений (а не получив немедленного ответа, посылал телеграмму!), о том, как он ревновал ее «чуть ли не ко столбу». Это была ее женская жизнь. Ничего другого и лучшего в ней не было.
Сама она особой любви к своему внешне малопривлекательному избраннику, кажется, не испытывала, но была покорена его напором… и польщена его страстью. Она не была красавицей и тоже, вероятно, не лишена была комплекса неполноценности. По воспоминаниям она была с виду типичной «нигилисткой». Вероятно, коротко остриженная, просто одетая, ненакрашенная, строгая, застенчивая девушка – так выглядела она в 1890‐е годы. Впрочем, она мало менялась. Вот какой увидел ее С. Басов-Верхоянцев: «На вид лет 25. Русые волосы подстрижены. Под светло-серой шляпой обыкновенное веснущатое лицо». А шел уже 1904 год – жене Азефа было хорошо за тридцать. А вот свидетельство Веры Фигнер: «Факультет на оставил… следов на ней – это было ясно с первого взгляда. С простым, почти русским лицом, она была проста и симпатична, без всяких претензий»[31]. Это еще через три года.
Сыграла свою роль и своего рода женская жалость к одинокому, бедному, неустроенному мужчине. «Он был вечно голоден, и вечно было ему холодно»[32]. Когда Люба приходила в комнату к своему поклоннику, тот либо мерз, либо что-то себе готовил на конфорке. Толстый Евгений Филиппович казался девушке чем-то, вероятно, вроде пушкинского Евгения.
Что касается «любвеобильных писем», то некоторые из них (1894–1896 годов, до и после свадьбы) процитированы в книге Б. Никольского. Вот образчики стиля:
Что я в тебе люблю – это твою благородную, прекрасную душу… Почему тебя здесь нет возле меня… Мне так нужно твое присутствие…
…Для великой борьбы нужны великие силы, нужно работать, работать… Береги свое здоровье… Я хочу, чтобы та, кого люблю, была сильной и энергичной подругой, которую не страшили бы никакие опасности борьбы…
Буду ли всегда похож на того молодого человека с самыми смелыми надеждами, который для того, чтобы добиться успеха, должен совершить большое путешествие, но который во время переезда терпит кораблекрушение? Осужденный оставаться на необитаемом острове, он чувствует, как трудно ему вернуться к жизни и приходит в отчаяние перед окружающими силами, которые мешают ему… Он мечтает об избавлении, но всё, что кругом, так мало похоже на его мечты[33].
Удивительная особенность Азефа заключалась в том, что, упиваясь такого рода возвышенной риторикой, он, похоже, искренне «входил в роль» и казался себе иным – благородным, честным, красивым, доблестным. Членом Ордена. Рыцарем Революции. Без этого – по Станиславскому! – вхождения в образ многолетняя изощренная игра Азефа была бы невозможна.
Писать писем приходилось много, потому что Люба получила-таки стипендию и уехала в Берн. Жила она там трудно, нуждалась, болела, залезала в долги. Потом жаловалась, что любящему мужу, кажется, до этого особенно дела не было. Но одно из только что процитированных писем свидетельствует как будто о противоположном. Левин пишет, что Азеф много помогал жене в учебе; например, по его просьбе дармштадтские товарищи переводили для Любы с французского книгу К. Валишевского о Петре Великом.
Деньги? Это было важной проблемой для молодой семьи. Тем более, что в 1896 году у Азефов родился старший сын Владимир.
Стипендия Любови Григорьевны была – 80 франков. У ее мужа было… Да, полицейское жалование. 50 рублей, по тогдашнему курсу где-то 150 франков в месяц. Но и эти небольшие деньги надо было как-то «обосновать» перед женой. Азеф рассказывал, что отец посылает ему по 15 или 20 рублей ежемесячно. Выдумал себе приятеля-благодетеля Тимофеева, который якобы положил в банк несколько сотен или тысяч рублей на его, Азефа, имя. Люба верила.
Денег все равно не хватало (жизнь порознь, разъезды – это удорожало быт), и Азеф подавал – видимо, без особого успеха – прошения о вспомоществовании в различные еврейские фонды. А Любовь Григорьевна устроилась на работу в какую-то «мастерскую» – видимо, швейную.









