
Полная версия
Дневник освобождения моего отца

Чон Чиа
Дневник освобождения моего отца
아버지의 해방일지 by 정지아
Copyright © 2022 by Jeong Ji-A
First Published in Korea by Changbi Publishers, Inc.
Russian translation rights arranged in agreement with Changbi Publishers, Inc. c/o The Grayhawk Agency Ltd. in association with The Van Lear Agency
© Михэеску Л., перевод на русский язык, 2026
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *
Предисловие переводчика
Написать предисловие меня побудила работа с литературным редактором этой книги, у которого возникли вопросы к транскрипции корейских имен. К сожалению, в настоящее время в разных профессиональных кругах используются разные системы транскрипции, отчего у тех, кто не изучал вопрос специально, складывается неверное убеждение, будто никаких правил в передаче корейских имен не существует вовсе. Конечно, это не так. Правила существуют, осталось прийти к единому стандарту для всех, на что требуется время.
В этой книге использованы принципы транскрипционных систем А. А. Холодовича и Л. Р. Концевича с принятой МГЛУ поправкой на неозвончение первого слога имени. Самым заметным для читателя станет передача согласного ㅈ в случае озвончения на стыке слогов через «чж» (Холодович), а также порядок передачи топонимов и написание двухсложного имени одним словом (Концевич). Большинство переводчиков корейской литературы работают в настоящее время, руководствуясь этими правилами. В случае, когда у корейского имени уже имеется устоявшаяся русская транскрипция, об этом упоминается в сноске. Только отстаивая норму для всех слов без исключения, можно прийти к единому стандарту.
Отдельно стоит сказать об ударении, поскольку даже профессиональные чтецы часто делают ошибки в корейских словах. В корейском языке нет понятия «ударение» – все слоги равноударны. «Ударение», которое нам порой слышится, формируется интонацией фразы – вот почему одно и то же корейское слово может звучать с разным «ударением» в двух предложениях. Однако русский язык устроен не так, и для корректной передачи корейских слов, еще не получивших устойчивого звучания на русском (как, например, произошло со словом со́чжу), следует придерживаться следующих правил:
– в двухсложных словах ударение ставить на последний слог (Сану́к, Санхо́, Ари́, хано́к, чинпа́н и т. д.);
– в трехсложных словах ударение ставить на последний слог (Чириса́н, Сомчжинга́н, Хваомса́, юккэчжа́н и т. д.);
– в четырехсложных словах ударение ставить на второй и четвертый слоги, как если бы это были два двухсложных слова (Чолла́-Намдо́, Чолла́-Пукто́, туру́маги́, тотхо́риму́к, твенчжа́нчигэ́ и т. д.);
– буква Ё не является ударной по определению, слова с этой буквой читать по вышеуказанным правилам (Кёнхи́, Ёнчжа́, Кёнса́н-Намдо́, Ёсу́н, и т. д.).
Желаю приятного чтения!
Людмила МихэескуУмер отец. Врезался головой в телеграфный столб. Мой донельзя серьезный отец врезался головой в телеграфный столб и расстался со своей донельзя серьезной жизнью.
Нет, случилось это не в День смеха. Да если бы и в День смеха, в моей семье об этом бы не узнали – у нас не ценились шутки и розыгрыши. Шутки! На них, считай, наложили табу. Не то чтобы мы жили совсем без смеха. Когда все веселились, а мои родители оставались серьезными, как революционеры накануне вооруженного восстания, люди не могли не смеяться, глядя на них. Другими словами, мои неизменно серьезные родители, жившие точно в преддверии революции, помимо воли выглядели смешно. Что бы они ни делали, всегда давали повод к насмешкам. Ну, например.
Шли зимние каникулы, я училась в старшей школе. Мой отец, бывший красный партизан Ко Санук, выйдя из тюрьмы, где провел в общей сложности без малого двадцать лет, отказался жить в «сердце капитализма» – Сеуле – и обосновался в родной деревне, куда не ходили автобусы и где не было электричества. Убежденный коммунист и противник капитализма селится в забытой глуши, где слыхом не слыхивали о капитале, – это ли не комедия? Ну, а куда еще податься коммунисту в стране деспотического режима?[1] Почти шестидесятилетний отец стал начинающим фермером. Как коммунист отец был неплох, но в работе на земле ничего не смыслил. Последовательный в своих взглядах, он и здесь ставил теорию выше практики. Отец не расставался с журналом «Новый фермер», сеял, полол и удобрял, руководствуясь статьями журнала. Мать сокрушалась и называла его труды не иначе как «мудреное земледелие».
– «Новый фермер» напишет, когда полоть, тогда и прополет, а что трава во весь рост стоит, и не посмотрит. Пусть себе пишут, только ты, как трава полезла, так и дергай, не жди. Кто земледельничает по бумаге?
Но сколько бы мать ни ворчала, ей не удавалось поколебать веру отца в печатное слово. Именно эта вера сделала его коммунистом сразу по прочтении «Манифеста Коммунистической партии».
– Ученые люди получше нашего знают! – отвечал он матери.
Мать неодобрительно цокала языком, а отец, надев очки, утыкался носом в «Нового фермера» или книги по сельскому хозяйству, и все так же выходил в поле с мотыгой по их указке.
Благодаря матери семья кое-как кормилась, но «мудреное земледелие» отца из года в год не приносило урожая, и в ту зиму родители опять пробавлялись червивыми каштанами, единственными плодами его трудов. В разгар зимы, когда по деревне распростерлась могучая тень горы, отец, терпеливый лишь в том, что касалось его убеждений, однажды бросил чистить каштаны и в сердцах отправился погулять, будто жареный петух его клюнул. Вернулся он с незнакомой женщиной, которая тащилась за ним, точно хвост.
Я, сходившая с ума от скуки в глухой горной деревне, где единственным гостем зимой был студеный порывистый ветер, впервые почувствовала интерес и тут же вообразила себе мыльную оперу: отец закрутил интрижку, и скоро у меня появится единокровная сестра или брат, а в придачу, возможно, и сказочно богатая мачеха, которая отпишет мне часть своего состояния. Я приоткрыла входную дверь и наблюдала, как они приближаются. Увы, женщина, державшая большую корзину на голове, ни ста́тью, ни поступью, ни одеждой не напоминала сказочную богачку и в соперницы матери не годилась. Разглядев, что это простая женщина из народа, я еще больше разочаровалась в отце, увязшем по уши в коммунизме, и, едва не стуча зубами от холода, поспешно затворила дверь.
Мой сердобольный отец провел незнакомку в главную комнату, говоря с ней так ласково, как никогда не разговаривал с матерью. В его первом в жизни собственном доме, приобретенном почти в шестьдесят, было всего две тесные комнаты, поэтому я слышала беседу родителей с женщиной так отчетливо, будто стояла рядом.
– Она торговать ходила, замешкалась, не успела вернуться домой. В такой холод на улице спать не годится. Приткнулась под деревом, там я ее и нашел. Накорми, пусть у нас заночует.
– Вы уж простите меня за хлопоты. Я в дом не прошусь – приютите на ночь в сарае, буду вам благодарная.
Голос невзрачной торговки оказался очень приятным: мягким, гладким, лоснящимся, как свежесваренный клейкий рис. Перед таким соблазнительным голосом наверняка не могли устоять мужчины, включая и коммунистов. Стараясь не пропустить ни слова, я одновременно решала, что сильнее: идеология или человеческая природа? Даже сейчас я не сомневаюсь в здравом ответе, который дала в ту ночь. В жизни далеко не всегда пожинаешь то, что посеял. Меня обучал отец, во мне текла его кровь – кровь, обогащенная коммунистическими идеями, – но я выросла реалисткой без идеалов, пусть люди и видели во мне дочь нераскаянного красного партизана.
– Зачем в сарае? Ты нас не стеснишь. Отдыхай, не волнуйся… А ты чего встала столбом? Накрывай на стол!
Сердитый окрик отца сменился приглушенным кряхтением – даже не видя родителей, я поняла, что мать ущипнула его за бедро. Она делала так, когда отец угощал сушеной хурмой любого заглянувшего к нам незнакомца – страдая от боли в спине, мать собирала и сушила ее для меня, не подвешивая на бечевке, а заботливо переворачивая десятки раз в день, бросая работу в поле и торопясь домой при первых каплях дождя, чтобы прикрыть разложенные на деревянных подносах плоды.
– Иди-ка сюда.
Через мгновение родители вошли в мою комнату.
– Накормить – накормлю, а спать пусть идет к другим. Как мы поместимся? Отведи ее хоть в дом старшего брата, там-то найдется пустая комната, – зашептала мать отцу на ухо, чтобы гостья не слышала.
Отец, о сверхъестественном чутье которого ходили легенды – он чудом выбрался из укрытия перед началом военного окружения и спас коксонских[2] подпольщиков, – терял всякую осторожность, когда его не брали в кольцо полицейские[3] и солдаты. Он не понял, почему мать перешла на шепот, отодвинулся, потер недовольно ухо и ответил, не понижая голоса:
– Зачем ей пустая комната? С дочерью ляжет.
– Да тише ты, там все слышно! Рехнулся, спать невесть с кем? А ну как она блошивая?
Для матери, фанатично поддерживавшей чистоту в доме и каждую неделю отскребавшей закоптившийся кухонный потолок, блохи были серьезной угрозой.
Отец выразительно посмотрел на нее сверху вниз и произнес:
– Ты ради чего рисковала жизнью в горах Чирисан? Ради народа? Так она и есть тот народ, за который ты билась!
Если бы в тот миг удалось сфотографировать моего отца, вышел бы превосходный снимок борца за независимость перед казнью или революционера, возвышающегося над телом погибшего товарища, – настолько торжественно печален был его взгляд. Я чуть не лопалась от подступившего смеха, но мама вдруг опустила голову и тихо вышла из комнаты. В свои шестнадцать я лучше понимала «Постороннего» Камю, чем отца, произносившего патетичные речи, когда дело касалось простого ночлега, или мать, стыдливо опускавшую голову и виновато красневшую от его слов.
А потом мама, по вечерам ставившая на стол простой суп да закуску кимчхи, потому что больная спина не позволяла долго возиться на кухне, приготовила самый роскошный ужин, какой только могла, достала новые тарелки, хранившиеся в буфете, и застелила лучшую постель. Для народа.
Народ же в ту ночь наградил меня блохами и унес полсвязки чеснока, висевшую на потолочной балке. Почти месяц я чесалась, то проклиная народ, то браня революционеров, то нервно посмеиваясь. Тайком присвоенный народом чеснок казался мне подлым предательством в ответ на гостеприимство родителей. Однако сами преданные не видели в случившемся ничего дурного. Они, конечно, жалели, что остались без чеснока, но и только. Отец и мать не гневались на неблагодарную гостью, но с еще большей страстью говорили о новом мире, где не будет бедности и голода, заставляющих народ красть чеснок. Им и в голову не приходило, что торговка может выменять на чеснок баночку пудры, выбелить свое веснушчатое лицо и окрутить какого-нибудь богатого старичка. Нет, чистым душой коммунистам такого бы и во сне не привиделось. Они казались деревенскими простаками, не знавшими, как устроен мир.
Оглядываясь назад, я понимаю, что после возвращения отца из тюрьмы родители жили так изо дня в день. Отец выказывал себя коммунистом не только в разговорах о политике, но – ежедневно, ежечасно, ежеминутно. Он, начинающий фермер, был слишком нетерпелив, когда дело касалось работы. Словно полёвка, что весь день бегает к норке в траве, пополняя запасы еды, отец каждый час приходил домой, выпивал стакан сочжу, прочитывал статью-другую в газете и только потом возвращался в поле. С него постоянно сыпались пыль и грязь, травинки, семена диких растений. Завидя его, мать выбегала во двор и упрашивала отряхнуться, снять носки и вымыть руки и ноги. Однако несгибаемый коммунист пару раз хлопал себя по ляжкам и уверенным шагом заходил в дом.
– Ну ты посмотри! Сколько раз говорила, а все не поймет! Неужто трудно сбить грязь и умыть руки? Никак смерти моей дожидается! – бранилась, семеня за ним, мать.
Продолжая ворчать, она подбирала сор, занесенный отцом, а он, до поры до времени не обращавший на нее внимания, однажды вдруг резко сложил газету и раздраженно оборвал мать, по-видимому решив, что она слишком долго не унимается.
– Да ты, смотрю, и не коммунистка вовсе!
Услышав окрик, я отложила томик Ницше и недоуменно уставилась на отца. При чем тут коммунизм, если мама попросила его отряхнуть одежду и помыть руки?
– Что есть основа коммунизма? – грохотал отец.
Услышав знакомые слова, мать, вообще-то ничего не смыслившая в теории, вскинулась и ответила:
– Так ведь материализм!
– Вот именно! А теперь думай, иначе зачем тебе голова? Человек не свалился с Небес на Землю, потому что Господь сказал: «Да будет человек». Нет, Господь сотворил человека из праха земного! Ты что собираешь, пока вопишь? Пыль, да грязь, да сор – саму ткань бытия человеческого! Настоящий коммунист, скажу я тебе, он материалист и в житейском!
Подумать только, ткань бытия! Откуда взялась такая высокопарность у человека, окончившего только начальную школу? Я фыркала от смеха. Похоже, и матери скачок от праха земного к материализму показался неубедительным – на этот раз она непокорно хмыкнула. А потом, повернувшись к отцу спиной, забормотала, чтобы тот не расслышал: «Слова говорит как ручей журчит, лучше б грязь с себя сбил».
Мой отец-коммунист, считавший прилипшие к нему травинки и грязь тканью бытия человеческого, а потому принципиально их не счищавший, в конце концов вернулся к истокам – прах возвратился в прах. В своем бесподобном стиле отец врезался головой в телеграфный столб. Другими словами, остался верен себе: даже его смерть казалась комичной. Скорее всего, в тот миг он не верил, что столб может остановить коммуниста. Он стремился вперед, со всей серьезностью полагая, что народ шаг за шагом меняет историю. Но на его беду на пути стоял телеграфный столб. Настоящий столб, а не какой-нибудь символ. Такая вот незадача.
* * *Рабочие внесли в траурный зал венки из белых хризантем[4], купленные матерью за двести тысяч вон. Я предлагала купить другие, за миллион, но мать, роняя слезы, не согласилась:
– На что мертвецам дорогие венки? В гробу все одно сгниет.
Придя к материалистическому заключению, достойному коммуниста, мать косо на меня глянула и выбрала самые дешевые цветы. Мне, кочевавшей из одного университета в другой, дорогие венки были не по карману, но в день прощания с отцом я впервые в жизни захотела обставить все с роскошью, пусть для этого и пришлось бы опустошить свой банковский счет. И все-таки я не стала спорить и подчинилась матери. Не знаю, все ли идеологии таковы или дело только в моих родителях, но переубедить отца и мать было труднее, чем согнуть голыми руками железный прут. Я понимала, что мать меня не послушает, и не стала настаивать, тем более что ее объяснение наверняка бы понравилось почившему коммунисту.
Из-за спин рабочих выглянул Хван, управляющий и один из трех совладельцев похоронного дома.
– Эй, сестренка!
Я познакомилась с управляющим Хваном около часа назад, когда он приветствовал нас у входа. В окру́ге, где всего двадцать семь тысяч жителей, по-другому и быть не могло: Хван оказался близким другом и названым младшим братом Пак Тонсика, бывшего одноклассника моего кузена и соратника моего отца – как и отец, Пак Тонсик состоял в местном отделении Демократической рабочей партии[5], в котором едва ли насчитывалась сотня человек. Это Пак предложил устроить прощание с покойным у Хвана. Похоже, Пак был человеком прозорливым: траурный портрет моего отца он подготовил еще в прошлом году. Хотя мы встретились только вчера, он повел себя как старый знакомый и заявил, что всегда почитал отца не меньше, чем своих старших родственников, а потому я должна считать его, Пака, старшим братом и относиться к нему соответственно. Мать серьезно кивала, подтверждая каждое его слово, и вот так, сразу после смерти отца, я неожиданно обзавелась старшим братом. Вернее, двумя, потому что Хван звался братом Пака. Управляющий Хван вошел в траурный зал, и я уставилась на него пустым взглядом, прикидывая, считать ли хорошей сделкой потерю одного кровного родственника в обмен на двух названых.
– Зашел вот отдать поклон матушке, – по-свойски продолжал Хван.
А чего я ожидала? Он и при знакомстве не церемонился, что могло измениться за час? В другой день и в других обстоятельствах я бы поставила его на место в два счета, но здесь, на родине родителей, да еще в день прощания, я была связана по рукам и ногам. Как послушная младшая сестра, я опустила глаза и позвала маму.
Пока отца, не приходившего в сознание, доставляли в центральную больницу в Сунчхоне[6], пока решался вопрос об операции, мать не проронила ни слезинки. Она прекрасно поняла, почему врач выделил слово «жизнь», говоря, что жизнь спасти можно.
Помолчав, мать спросила:
– Доктор, вы сами бы как поступили, будь это ваш отец?
Ее вопрос не смутил врача. Он ответил уверенно, на лице не дрогнул ни один мускул:
– Если вы любите его настолько, что готовы принять в вегетативном состоянии, то надо оперировать.
Это означало, что на больший успех операции не стоит рассчитывать. Меня бесило его нежелание дать надежду и тем самым взять на себя ответственность, злила правильная сеульская речь, но мама даже внимания не обратила. Как коммунистке, ей важна была только суть, а не условности повседневной жизни.
– Ни живой, ни мертвый… Не человек он будет. Не надо такой операции.
Выслушав стоический ответ стойкого коммуниста, хладнокровный сеульский врач хладнокровно кивнул и ушел. А отец, опровергая медицинский прогноз, утверждавший, что до остановки дыхания пройдет от недели до десяти дней, скончался через несколько часов.
Всякий раз, когда мать считала, что отец перебрал с алкоголем, она упрекала его, говоря, что дочь не только останется без наследства, но и будет вынуждена смотреть за больным стариком.
И тогда отец срывался на крик:
– Если дойдет до того, язык прикушу до́ смерти, а немощным жить не буду!
Отец умел держать слово. Даже перед смертью не изменил себе – ушел так быстро, что мы и дня за ним не ухаживали. Время выбрал, когда рядом никого не было: я как раз вышла принести кое-что для него.
Только когда мы увидели, как гроб с телом отца несут в похоронный дом, мать по-настоящему поняла, что он умер, и горько заплакала.
– Мама, тут управляющий Хван тебя спрашивает.
Обессилевшая от слез и потерянная, она не сразу меня поняла. Не дожидаясь, пока мама придет в себя, Хван по всем правилам совершил большой традиционный поклон. Тогда, спохватившись, мама ответила неловким поклоном. Когда Хван поднял голову, его глаза блестели от слез.
– Я знал вашего мужа.
Затуманенный взгляд матери сразу же прояснился. Идеология не мешала ей настороженно относиться к незнакомцам и незнакомым вещам. Она любила все старое и привычное, а самым привычным и дорогим были для нее разговоры о коммунизме и товарищи-единомышленники. Любой мог подумать, что мать образцовая коммунистка, – стоило лишь услышать, как она сердилась на покойного отца, когда тот критиковал Северную Корею. Однако на самом деле коммунизм был для матери сродни первой любви, светлым идеалом молодости, когда она мечтала о будущем, где женщинам позволят учиться, а к беднякам начнут относиться по-человечески. Даже в неолиберальной Южной Корее это стало возможно, и потому коммунизм матери стал не чем иным, как ностальгией по прошлому. Только что горько плакавшая мать влажными глазами смотрела на Хвана, у которого глаза тоже были на мокром месте. Но она не торопилась принимать Хвана за своего.
– Вот как? Я знаю всех, кто его знал, а вас не припомню.
– Лет десять прошло, как я к нему приходил, спрашивал о своем отце.
Мать немного оживилась – появился повод мысленно вернуться в дорогие сердцу времена.
– Как его звали?
– Хван Кильсу.
– Хван Кильсу…
Мать уставилась в пустоту, словно ожидая, что прошедшие годы раскрошатся, как зажатые в ладони сухие листья, словно запуская машину времени, что вернет ее в горы Чирисан. По-видимому, перед ее мысленным взором один за другим возникали погибшие боевые товарищи.
– Имени не припомню… Да ведь в горах у всех были прозвища. Откуда он родом?
– Он из Канчжона[7]. Не думаю, что вы его знали. Ваш муж рассказал, что отца застрелили сразу после Ёсуна[8]. Он собирался спрятаться в горной долине Пхиаголь[9], но словил пулю на переправе через Сомчжинган.
Моя мать, когда-то не соглашавшаяся ночевать в одной комнате с уличной торговкой, вдруг схватила за руку Хвана, незнакомого ей мужчину, и стала ласково похлопывать по тыльной стороне ладони. Я не понимала мать ни тогда, ни сейчас. Неужели идеология обладает такой властью над человеком, что заставляет его без раздумий принимать чужих? Вероятно, для моих родителей так и было. Но я не видела разницы между этой внезапной близостью и чувством общности, возникающим у богатых людей, оказавшихся вместе в первом классе самолета.
– Тяжко вам жилось без отца…
– Словами не описать… Ютились с матушкой то тут, то там…
Моя мать все еще держала Хвана за руку, плечи его тряслись. На похоронах едва знакомого человека Хван как будто нашел запоздалое утешение.
– Знаю, знаю, – говорила мать. – Можете не говорить, я понимаю. Все мы через это прошли. Немало вы натерпелись. На отца сильно злитесь?
– В детстве злился. Крепко злился, кровь бы сменил, если бы предложили. Но как повзрослел, захотел понять, каким человеком он был. Потому и пошел к вашему мужу с расспросами.
Из-за того, что отец Хвана был коммунистом, моя мать и Хван сразу почувствовали душевную близость. Я не могла до конца поверить в искренность их слез, хлынувших, как из крана, но решила не вмешиваться. В конце концов, благодаря Хвану мать ненадолго перестала думать о смерти отца. Может, вовсе не Хван, а она сама нашла утешение – кто знает. Последовали обязательные вопросы: «Чем сейчас занимаетесь? Женаты? Дети есть?», тем временем рабочие завершили оформление алтаря. Траурный снимок отца, при жизни не обращавшего внимания на цветы, окружали белые хризантемы.
Впрочем, если подумать… Осенней порой отец приносил на заплечных носилках не только мелкие киви и дикий виноград, но, бывало, втыкал туда же веточку сассапариля с терпкими пылающими плодами или три-четыре цветка. Помню дикие пурпурные хризантемы, кивавшие головками при каждом его шаге. Интересно, о чем он думал, срывая ветки с красивыми, но ужасными на вкус ягодами или совсем бесполезные цветы? Неужели, когда он смотрел на них, что-то таяло в дальнем уголке высеченного из камня сердца? Неужели что-то дрожало в очерствевшей душе закоснелого коммуниста? Сейчас, когда я задумалась над этим, отец уже лежал бездыханным. Глаза впервые наполнились слезами. Я знала отца только как коммуниста, а значит, не могла утверждать, что действительно его знала. Подступившие было слезы ушли, не пролившись.
* * *Я долго смотрела на траурный снимок отца. Траурный снимок означал, что больше я не увижу отца живым, и это приводило в смятение. Однако отец взирал с фотографии так же твердо, как и при жизни, когда один его взгляд заставлял меня стыдиться собственных чувств. Рядом с ним так было всегда. Рядом с ним казалось жалким и постыдным все, что занимало девочек моего возраста: красивые платья, модные юбки, косметика, прически, радость, которую они доставляют. Любые темы, кроме разве что объединения Кореи, мировой революции и прогресса человечества, очень долго представлялись мне недостойными, чтобы обсуждать их с отцом. Думая об этом теперь, я чувствовала себя обманутой. Но отец на траурной фотографии делал вид, что он ни при чем: «Это твои заботы, что я могу сказать?». Его левый глаз уставился прямо, а правый – приметно вправо.
У отца было косоглазие. Всегда приходилось угадывать, куда именно он смотрит. То ли вообще не видит тебя, то ли видит насквозь. Большинству, как и мне, от этого становилось неловко. Но косоглазым он был не от рождения.
Весной 1948 года полиция схватила отца за распространение листовок с призывами бойкотировать выборы в Национальное собрание, назначенные на 10 мая[10]. В его гениталии вставили провод и пустили электрический ток. После пыток отец окосел и ослаб здоровьем. А еще стал бесплодным.
Но отец говорил об этом так:
– Пытка электричеством – самая легкая. Быстро теряешь сознание.
Помню, как я, старшеклассница, однажды спросила:
– А какая пытка хуже всего?
– Хуже всего, когда бьют дубинками через мокрое одеяло да следят, чтобы не отключился. Боль адская, а на теле даже синяков нет, – ответил отец, смотря то ли вперед, то ли вправо.





