
Полная версия
Хозяйка Покинутых земель
Значит, мы с моими немногочисленными спутниками были не просто жертвами случайности. Мы были частью этой долгой, мрачной традиции – изгоями, брошенными на краю света. Ссыльными без приговора, узниками без решеток.
А лес за окном, кишащий нечистью, был не просто лесом. Он был следствием. Живой, гниющей, пульсирующей раной того древнего катаклизма. Пограничьем между миром живых и вечным шепотом Бездны. Тем местом, где сама земля помнила ужас и порождала новый.
И Бездна, если верить безымянному писцу на полях, наблюдала. И ждала.
Я плотнее закуталась в плед и придвинулась к камину почти вплотную, чувствуя, как жар обжигает лицо, но спина, вся спина от затылка до пяток, покрылась мурашками. Мне казалось, что из темноты за моей спиной на меня кто-то смотрит. И у этого взгляда нет ни жалости, ни надежды. Только терпеливое ожидание.
Где-то далеко, в лесу, заунывно и протяжно завыл волк. Или не волк. Я уже не была уверена ни в чем.
Глава 3
Спускаться на кухню не хотелось. Каждая клетка тела, каждая мышца ныла от усталости, и тяжелое одеяло манило остаться, зарыться в него с головой, спрятаться от всего мира. Но пустой желудок уже давал о себе знать – не просто урчанием, а тянущей, ноющей болью под ложечкой, которая со временем становилась все острее, все настойчивее. В конце концов, голод оказался сильнее страха перед холодом и темнотой коридоров.
Я отложила книгу, осторожно закрыв ее и погладив шершавый переплет, словно извиняясь за то, что потревожила столько древних ужасов. Поднялась из кресла, и тело отозвалось противной дрожью – спина совсем закоченела, пока я читала, подставив огню только лицо и грудь. Прихватив оплывшую свечу в медном подсвечнике, я вышла в коридор.
Лестница скрипела под ногами привычно и жалобно, словно живое существо, которому больно, когда на него наступают. Каждая ступенька, каждая половица издавала свой особенный звук: одни постанывали, другие всхлипывали, третьи издавали глухой, предостерегающий стон. Каменные ступени были холодны даже сквозь толстые шерстяные чулки, и холод этот пробирал до костей, заставляя мышцы ног непроизвольно сокращаться. Я старалась ступать быстрее, перепрыгивая через ступеньку, хотя свечной огонек от этого плясал еще сильнее и бросал дрожащие, искаженные тени на обшарпанные стены. Тени эти жили своей жизнью – вытягивались, скручивались, на миг принимали очертания чудовищ и рассыпались, стоило мне замереть и приглядеться.
Кухня располагалась в полуподвальном помещении, и здесь всегда было теплее, чем наверху. Старая, громоздкая печь, которую Эльза топила не жалея дров – у нас их и так было в обрез, но орчиха свято верила, что тепло в доме важнее запасов на середину зимы, – дышала жаром, и в кухне можно было снять шерстяную кофту и не дрожать. Пахло здесь неизменно, и запахи эти въелись в мою память за те недели, что я провела в этом доме: древесным дымом с горьковатой смолистой ноткой, луком, квашеной капустой, кисловатым рассолом и еще чем-то неуловимым, тяжелым, что, казалось, впиталось в стены за долгие годы – возможно, запахом страха и безысходности, который не выветривается ничем.
Стол в центре был грубо сколочен из толстых, неструганых досок, покрытых бесчисленными пятнами, царапинами и ножевыми порезами. Каждый такой порез, каждое темное пятно – следы долгой, тяжелой жизни этой кухни, жизней, что прошли здесь до нас. И сейчас за этим столом сидели двое.
Эльза. Массивная, широкая в плечах, с тяжелыми, узловатыми руками, которые двигались медленно, но с удивительной, въевшейся в кровь уверенностью. Она размешивала деревянной ложкой похлебку в закопченном горшке, и пар поднимался к потолку густыми, аппетитными клубами. Ее зеленоватая кожа в тусклом свете масляной лампы казалась серой, пепельной, как старая зола. Тяжелые веки опухли от недосыпа, под глазами залегли синие тени – орчиха почти не спала последние ночи, прислушиваясь к каждому шороху за стенами. Она не обернулась на мои шаги, но я знала, что она слышала меня еще на лестнице – ее большие, чуть скошенные уши улавливали любой звук.
Рядом, пристроившись на высоком табурете, сидела ее дочь. Лина. Имя я узнала только на третью неделю, когда девочка впервые осмелилась прошептать его в ответ на мой вопрос. Она теребила край ветхого, застиранного передника, и пальцы ее, тонкие, как у птенца, дрожали. Огромные, темные, почти черные глаза с поволокой смотрели на меня с пугливым любопытством, изучали, оценивали. Она всегда молчала в моем присутствии, но сегодня тишина была особенно густой, тяжелой, словно перед грозой. Мне казалось, что девочка что-то знает, что-то чувствует, но не может или не смеет сказать.
– Садитесь, госпожа, – голос Эльзы прозвучал глухо, без обычной хрипотцы. Она все-таки обернулась, и в ее маленьких, глубоко посаженных глазах мелькнуло что-то, похожее на тревогу. Но она промолчала, лишь поставила передо мной глиняную миску с дымящейся похлебкой.
Я опустила взгляд в миску. Плавали в мутной жидкости лишь тонкие, полупрозрачные ломтики репы, несколько кружочков моркови, разваренных до мягкости, и редкие, тощие волоконца вяленого мяса, которое Эльза экономила так, словно оно было золотым. Порция была скудной, даже для меня, не отличавшейся богатырским аппетитом. Но я знала, что это все, что мы можем себе позволить.
Я взяла ложку. Деревянная ручка была обжигающе горячей – Эльза всегда мыла посуду кипятком, словно пыталась продезинфицировать не только миски, но и саму нашу жизнь. Я кивнула в знак благодарности, но орчиха уже отвернулась к плите.
Ели молча.
Тишина стояла такая, что звон ложек о глиняные края казался оглушительным. Чавк-чавк-чавк – ритмично, уныло, как стук маятника. Где-то в углу, за старой деревянной бочкой с водой, монотонно капала вода из неплотно прикрытого крана. Кап… кап… кап… Капли падали в подставленное ведро, и каждый удар отдавался в висках тупой болью. Слышно было, как за тонкой стеной, в каморке, которую конюх обустроил себе при конюшне, Мартен перебирает упряжь – ритмичный звон металла о металл, скрип кожи, глухие удары, когда он поправлял седло. Он никогда не ужинал с нами. Всегда ссылался на занятость, на то, что надо проведать Бурю, проверить засовы, убедиться, что дверь конюшни надежно заперта. Но я подозревала, что дело не только в этом. Ему было неловко сидеть за одним столом с двумя женщинами и ребенком. Или, может, он считал, что так положено по какому-то неведомому мне кодексу чести оборотней. А может, он просто боялся сближаться с нами. Боялся, что если привяжется, то потеря будет слишком болезненной.
Мы до сих пор толком не выстроили этих отношений. Кто кому служит? Кто кому платит, если платить в этом мире нечем, кроме как разделенным трудом и общей надеждой на выживание? И есть ли у нас вообще что-то общее, кроме липкого, въедающегося в кожу страха перед темным лесом, что начинается сразу за оградой?
Я посмотрела на Лину. Девочка ела маленькими, аккуратными глотками, стараясь не чавкать, не проронить ни звука. Но руки ее, сжимавшие ложку, слегка дрожали. Она часто зажмуривалась, когда порыв ветра снаружи с силой бил в ставни, и тогда деревянные створки жалобно скрипели, а в щели задувал холодный воздух. И каждый раз, когда это случалось, Эльза, не глядя на дочь, опускала свою широкую, тяжелую ладонь на плечо девочки и задерживала ее там на несколько секунд. Жест был машинальным, почти неосознанным, но в нем было столько защиты, столько молчаливой, звериной нежности, что у меня на миг защипало в глазах.
В похлебке попался жесткий, не выварившийся кусок репы. Я жевала его долго и сосредоточенно, почти механически, глядя на пламя свечи в центре стола. Огонек метался, дергался от каждого сквозняка, отбрасывая пляшущие тени на усталые лица Эльзы и Лины. Мысли текли вязкие, тяжелые, как смола, что сочится из сосны. Лес. Врата Бездны. Нечисть, что бродит там, среди вековых стволов. Изгнанники, брошенные на съедение тьме. И мы посреди всего этого – четыре существа, сцепившиеся в одну упряжку лишь потому, что выживать поодиночке здесь невозможно. Случайные попутчики в поезде, который несется в пропасть. И даже не знающие толком друг друга. Не успевшие узнать, потому что каждое утро может стать последним.
Эльза первой отодвинула миску. Ела она быстро, по-рабочему, не чувствуя вкуса, просто заталкивая в себя топливо, необходимое для жизни. Движения ее были грубыми, но в них чувствовалась вековая привычка к тяжелому труду, к тому, чтобы брать от жизни только самое необходимое и не ждать большего. Лина допила остатки, аккуратно, до последней капли, и поставила ложку ровно, параллельно краю миски, словно выполняла какой-то важный, заученный ритуал. Я доела последнее, облизала ложку (Эльза бы осудила, но Эльза не смотрела) и ощутила, как тепло медленно, неохотно разливается по телу, вытесняя липкий, холодный ужас последних часов. Но лишь на время. Я знала, что он вернется, как только я останусь одна.
– Спокойной ночи, госпожа, – глухо произнесла орчиха, собирая посуду. Ее спина, широкая, сутулая, выражала такую усталость, что мне захотелось подойти и обнять ее. Но я не посмела. Между нами все еще была стена – не вражды, но незнания, непонимания того, как себя вести.
Лина подняла на меня взгляд. В темных, бездонных глазах плескалось что-то, от чего у меня сжалось сердце. Девочка шевельнула губами, будто хотела что-то сказать, но передумала. Она уткнулась взглядом в стол, в его грубую, исцарапанную поверхность, и замерла, маленькая, беззащитная, похожая на птенца, выпавшего из гнезда.
Я кивнула им обеим, не доверяя голосу, и вышла из кухни.
Свеча в моей руке к тому моменту оплыла настолько, что воск залил почти все подсвечник и огонек едва теплился, бился в предсмертной агонии, отчаянно цепляясь за жизнь. Пламя стало маленьким, синим, почти невидимым, и тени от него стали длинными, искаженными, зловещими. Подниматься по лестнице пришлось почти на ощупь, придерживаясь свободной рукой за шершавую, холодную стену. Штукатурка местами облупилась, и под пальцами чувствовался голый камень, сырой, покрытый какой-то слизкой пленкой.
Коридор наверху встретил сквозняком. Ветер задувал откуда-то с чердака, гулял по пустым комнатам и вырывался в коридор, пахнущий сыростью, прелым деревом и еще чем-то сладковато-тошнотворным – может быть, мышь сдохла где-то под полом. Я ускорила шаг, почти побежала к своей комнате, боясь оглянуться, боясь увидеть то, что, возможно, стояло у меня за спиной.
В моей комнате камин почти догорел. Лишь редкие, ленивые язычки пламени лизали почерневшие, обуглившиеся поленья, издавая тихое, умирающее шипение. В комнате было холодно – тепло ушло, выветрилось через щели в окнах, через неплотно прикрытую дверь. Я разделась быстро, дрожа так сильно, что зубы выбивали дробь. Пальцы не слушались, пуговицы не поддавались, и я дергала одежду, почти срывая ее с себя. Забралась под тяжелое, пахнущее пылью, сыростью и, кажется, мышами одеяло. Оно было влажным на ощупь, и я поджала ноги к животу, стараясь согреться собственным теплом.
Я долго смотрела, как умирает огонь. Языки пламени становились все короче, все реже, пока не превратились в тлеющие угли – красные, с синим отливом, пульсирующие в такт моему сердцу. А затем и угли потускнели, покрылись серым, безжизненным пеплом. Последняя искра вспыхнула на миг ярче и погасла навсегда.
За окном, где-то далеко в лесу, заунывно и протяжно завыл волк. Или не волк. Звук этот нарастал, переливался, дрожал в холодном воздухе и затихал, чтобы через минуту возобновиться с новой силой. Вой этот был не просто голодным или злым. В нем слышалось что-то древнее, торжествующее, что-то, что знало: люди боятся. Люди дрожат в своих хлипких домах. А лес ждет.
Я закрыла глаза.
Свечу я задула еще до того, как забралась в постель, и теперь темнота была полной, абсолютной. Густой и влажной, как осенняя земля за стенами дома. Она давила на веки, заползала в уши, в рот, в каждую пору тела. Я лежала, не шевелясь, боясь дышать, и слушала, как бьется мое сердце – слишком громко, слишком часто.
Где-то в коридоре скрипнула половица. Всего одна. Короткий, жалобный звук.
Я замерла, вцепившись в одеяло побелевшими пальцами.
Тишина.
Только ветер за окном, да вой вдалеке, да стук моего собственного сердца, готового выпрыгнуть из груди.
Я лежала и думала о том, что завтра наступит новый день. И послезавтра. И послепослезавтра. И каждый из них будет наполнен страхом, холодом и борьбой за выживание. И где-то там, за лесом, за горами, за Вратами Бездны, есть другая жизнь – та, в которой я пила кофе по утрам и ругалась с начальником из-за смет. Та жизнь, в которую мне уже никогда не вернуться.
Слеза скатилась по щеке и упала на подушку, впитавшись в сырую ткань без следа. Я даже не заметила, когда начала плакать.
Вой за окном стих так же внезапно, как и начался. Тишина стала еще более зловещей, еще более напряженной. Казалось, что весь мир затаил дыхание. И ждал.
Глава 4
Ночь опустилась на дом тяжелой, влажной периной. Она задавила все звуки, все шорохи, оставив лишь монотонный шепот дождя за окном да редкие вздохи ветра в печной трубе. Я лежала в своей холодной постели, глядя в потолок, пока глаза не привыкли к темноте и тени не перестали пугать своими очертаниями. А потом усталость взяла свое – навалилась внезапно, неподъемной плитой, и я провалилась в сон, будто канула в темную, ледяную воду без единого всплеска.
Долго плыла в густой, тягучей пустоте. Ни звуков. Ни запахов. Ни мыслей. Только бесконечное, давящее ничто, в котором даже страх терял очертания. А потом пустота расступилась, как занавес, и я поняла, что стою под пологом леса.
Я не чувствовала своего тела. Совсем. Не было ни рук, которыми можно коснуться, ни ног, чтобы сделать шаг, ни тяжести одежды, привычно давящей на плечи. Лишь легкое, прозрачное присутствие – невесомый дым, туманный сгусток, парящий над мшистыми кочками и гниющими листьями. Я видела каждый стебель папоротника, каждую шершавую чешуйку коры, каждую каплю влаги, дрожащую на острой хвоинке. Видела так отчетливо, будто мир этот был нарисован самым искусным мастером, а потом ожил. Но я не касалась их. Между мной и этим лесом оставалась невидимая, но непреодолимая преграда – тонкая пленка, сквозь которую я могла только смотреть. Я была здесь чужой, незваной гостьей на древнем празднике, на который меня не звали. Но лес, казалось, не замечал меня. Или делал вид, что не замечает.
Лунный свет просачивался сквозь кроны жидким, разбавленным серебром. Он сочился сквозь лапы елей и сосен, разбиваясь на сотни бледных осколков, дрожащих в черных лужах, на влажных, блестящих листьях, на грибах-поганках, что росли прямо из гнилых пней. Этот свет был холодным, мертвым, он не грел, не обещал рассвета. Он лишь подчеркивал глубину теней, делал их еще чернее, еще непрогляднее. Воздух пах гнилью, сырой, прелой землей, грибницей и чем-то сладковатым, приторным, что застревало в горле комком тошноты. Это был запах падали – той, что кто-то недавно растащил по норам, оставив лишь жирные пятна на мху да разбросанные кости, белеющие в темноте.
Тишина стояла такая, что уши закладывало. Абсолютная, мертвая, вакуумная. Ни сверчка, ни ночной птицы, ни шороха мелкого зверька. Но это была не мирная тишина спящего леса. Она была напряженной, как тетива перед выстрелом, как дыхание хищника перед прыжком. Казалось, что в следующее мгновение что-то должно случиться – что-то страшное, неотвратимое, от чего нельзя убежать и нельзя спрятаться. Но время текло, и ничего не происходило. Только тишина давила на несуществующие барабанные перепонки, только тьма сгущалась между стволами.
Тропинка, едва различимая в полумраке – узкая полоска примятой травы, протоптанная, видимо, зверьем, – уводила вглубь, в самую чащу. Я не выбирала пути. Меня несло само течение сна, как щепку в речном потоке, и я скользила над тропинкой, едва касаясь ее бесплотным своим существом.
Первыми я увидела огоньки.
Они плясали вдалеке, у самой кромки болота, которое чернело меж деревьев, как открытая рана в теле земли. Бледно-зеленые, маслянистые сполохи, с синеватыми прожилками у основания, они то взлетали вверх, рассыпаясь искрами, то припадали к самой трясине, к воде, затянутой ряской и тиной. Болотницы. Моринги. Или просто блуждающие души тех, кто не нашел покоя. Я не знала их истинного имени, да оно и не имело значения.
Они двигались плавно, тягуче, словно танцевали медленный, гипнотический танец под музыку, которую слышали только они. И от них исходил звук – тихое, едва слышное пение, похожее на шелест сухой травы, на шепот матери над колыбелью, на первый робкий шепот любви. Оно звало. Оно проникало в самое нутро, туда, где у живого существа прячется надежда, и начинало тянуть, уговаривать, обещать. Оно обещало тепло и свет в этой промозглой тьме. Обещало вывести к дому, к безопасному порогу, стоит лишь сделать шаг. Еще один. Еще…
Но у меня не было ног, чтобы шагнуть. И зов, сладкий, липкий, как патока, проходил сквозь мое бесплотное тело, не задевая, не цепляя. Я смотрела на огоньки и не чувствовала ничего, кроме отстраненного, почти скучающего любопытства. И тогда они заметались. Закружились в бешеной пляске, заметались, будто разъяренные моей неотзывчивостью, моей чужеродностью, тем, что их древняя магия не работает на этом призраке, залетевшем в их владения. А потом погасли. Один за другим, как догоревшие свечи, оставив болото во мраке, еще более черном, еще более зловещем, чем прежде.
Я двинулась дальше.
Здесь деревья росли тесно, вплотную, переплетаясь ветвями и корнями, словно пытались задушить друг друга в вечной, немой схватке за жизнь. Стволы были искривлены, покрыты лишайником, мхом, какими-то наростами, похожими на застывшие струпья. Воздух здесь стал гуще, тяжелее, им невозможно было дышать, даже если бы у меня были легкие.
В тени, у самого корня старой, расщепленной молнией сосны, сидела тень.
Я не сразу поняла, что это не просто сгусток темноты, которых в этом лесу было полно. Она имела очертания. Смутные, текучие, расплывчатые, как отражение в мутной воде, но неоспоримые – человеческую фигуру, скорчившуюся в позе вечного страдания, обхватившую колени руками и уткнувшуюся лицом в колени. Тень не двигалась. Не дышала. Не издавала ни звука. Но я чувствовала ее взгляд. Тяжелый, голодный, липкий, как смола. Он ощупывал меня, шарил по моему бесплотному телу, пытался найти за что зацепиться. И в этом взгляде не было ничего человеческого – только древний, первобытный голод, неутолимая жажда тепла и жизни.
Я смотрела на тень, и тень смотрела на меня. Секунду. Две. Вечность.
А потом я отпрянула. Рванула прочь, уходя выше, к самым кронам, туда, где сквозь иглы пробивался жидкий лунный свет. И тень осталась внизу, не делая попытки последовать за мной. Она лишь смотрела вслед, сливаясь с корнями, с землей, с самой тьмой, из которой была рождена.
Чем дальше я уходила, тем гуще, тем плотнее становился воздух. Он будто сгущался, превращался из газа в жидкость, в смолу, цеплялся за мое бесплотное тело невидимыми щупальцами, замедлял движение, тянул вниз. Лес дышал. Я слышала это отчетливо, как бьется сердце у испуганного зверька – медленный, глубокий, могучий вдох и выдох, от которого шевелилась хвоя на ветвях, вздрагивали черные лужи, колыхался туман над болотами. Ритмичный, неумолимый, бесконечный.
В этом дыхании не было жизни. Это был ритм огромного, древнего существа, что никогда не спит по-настоящему, лишь дремлет вполглаза, прислушиваясь к каждому шороху в своих владениях. И сейчас, в этой дреме, оно ощущало меня. Чужака. Пришельца. Непрошеного гостя. Я чувствовала его внимание – не взгляд даже, а само знание о моем присутствии, разлитое в воздухе, впитавшееся в землю, в кору деревьев. Лес знал, что я здесь. Лес ждал.
На поляне, залитой лунным светом, стоял медведь.
Он был огромен – несоразмерен даже самым крупным зверям, каких я видела в фильмах или в зоопарках прошлой жизни. Тот мир остался где-то далеко, за гранью, а здесь, в этом лесу, такие размеры казались почти естественными, будто иначе и быть не могло. Он возвышался над папоротниками, над молодыми деревцами, над всем этим миром, как живое воплощение древнего ужаса. И шкура его не была шкурой – она состояла из коры, вековых наслоений, мха и спутанных корней, сросшихся в единый, монолитный панцирь. Каждая складка этой чудовищной брони дышала сыростью, в трещинах коры гнездились бледные поганки и лишайники, а с боков свисали космы седого мха, колышущиеся без ветра.
Он стоял неподвижно, как изваяние, как часть самого леса, вышедшая на поляну и застывшая в вечном дозоре. Лишь тяжелая, несоразмерно большая голова медленно, мучительно медленно поворачивалась, обводя лес влажными, горящими углями глаз. В этих глазах не было зрачков – только тлеющий, багровый жар, пульсирующий в такт дыханию, которого я не слышала, но чувствовала каждой частицей своего бесплотного тела.
Древний дух. Хранитель этой чащи. Или самый страшный хищник, для которого нет преград и законов, кроме собственного голода.
Я не знала. Да и не хотела знать.
Когда его взгляд скользнул по мне – медленно, равнодушно, как по очередному стволу или кочке, – я ощутила, как мое невесомое, призрачное тело пронзил ледяной озноб. Такой холод бывает только в предсмертном страхе, когда кровь застывает в жилах, а сердце пропускает удар. Он не видел меня. Я была слишком ничтожна, слишком мала, слишком чужеродна, чтобы удостоиться его внимания. Муравей под ногой великана. Мошка, пролетевшая мимо. Но даже это равнодушие, этот скользящий взгляд, не задержавшийся на мне ни на миг, парализовал волю, высасывал остатки сил.
Я двинулась прочь с поляны. Не пошла – потекла, скользнула в тень, огибая завалы бурелома, стараясь не приближаться к этому существу, даже не смотреть в его сторону. Корни, похожие на скрюченные пальцы утопленников, тянулись ко мне из прелой земли, но проходили насквозь, не встречая преграды. Гнилые сучья царапали воздух там, где мгновение назад была я.
И вдруг я замерла.
Между стволами, в просвете, куда падал жидкий лунный свет, мелькнуло что-то знакомое. Не зверь, не тень, не дух. Человеческая фигура. Сгорбленная, закутанная в лохмотья, она пробиралась вдоль оврага, то и дело оглядываясь через плечо, и прижимала к груди маленький узелок – так прижимают к сердцу самое дорогое, последнее, что осталось.
Я рванула следом. Бесплотное тело подчинилось мгновенно, понесло меня сквозь ветки и стволы, но фигура оставалась на грани видимости, ускользала, таяла в тени глубокого капюшона. Я пыталась разглядеть лицо, хоть черточку, хоть что-то, что скажет мне – свой, чужой, опасен ли? Но капюшон скрывал все, лишь край бледной щеки мелькнул на мгновение и снова пропал.
Беглец споткнулся о корень, выгнувшийся из земли, как змея. Замер, прислушиваясь к чему-то, что слышал только он. А потом, в два прыжка, юркнул в нору под корнями поваленного дуба. Темный провал, узкий, почти незаметный, скрыл его целиком, будто и не было никого.
Я метнулась за ним. Рванулась вперед, к этой норе, к спасению, к ответам – но проход оказался слишком мал. А я, бесплотная, невесомая, вдруг наткнулась на невидимую преграду, словно привязанная к незримой тропе, сойти с которой не могла. Я билась об этот воздух, пыталась просочиться сквозь корни, но что-то держало, не пускало, оставляя снаружи, в темноте.
Изгнанник. Еще один. Их здесь больше, чем я думала. Мы не одни в этих Покинутых землях. Где-то там, в норах, в землянках, в развалинах, прячутся такие же, как мы, – те, кого судьба или имперский указ забросил сюда, под сень вечной угрозы. Или те, кто, как я, провалился сквозь реальность, не спросив разрешения.
Лес вокруг меня дрогнул. Звуки поплыли, искажаясь, теряя очертания. Мир сна начал распадаться, терять плотность, и сквозь его истончившуюся ткань прорвалось нечто иное.
Где-то далеко. За много слоев тьмы и ветвей. За границами этой поляны, этого леса, этого сна. За тонкой перегородкой между миром грез и миром яви.
Зазвенел колокольчик.
Тонко. Жалобно. На одной бесконечной ноте, от которой сжималось сердце и холодела душа. Звук плыл сквозь чащу, сквозь тьму, пробирался в самые потаенные уголки, и в нем не было ничего утешительного. Только предупреждение. Только зов. Только обещание беды.
Ему ответил вой.
Протяжный, многоголосый, он поднялся откуда-то из низин, из болот, из черных провалов между корнями. В этом вое смешались волчьи голоса – голодные, злые, хищные. И нечто иное. Металлический лязг, скрежет костей друг о друга, стук тысячи челюстей, клацающих в унисон. Нечисть поднималась. Собиралась. Шла.
Я поняла, что пора просыпаться. Что если я останусь здесь еще хоть на мгновение, то услышу нечто такое, отчего проснуться уже не смогу никогда. Что грань между сном и явью истончилась до предела, и еще чуть-чуть – и я провалюсь туда, на ту сторону, откуда нет возврата.









