
Полная версия
Опер по имени Гарь
Докурил. Бычок затушил о край скамейки. Встал. Пошёл к подъезду.
Двор пустой. Фонарь моргнул, погас, снова зажёгся – тусклее. Собака где-то далеко брехнула и замолкла. Тополиный пух осел на землю, как сдавшаяся армия.
Тихо.
Слишком тихо. Тихо так, как бывает только перед тем, как —
Шаги. За спиной. Быстрые, мягкие – кроссовки по асфальту.
Я начал оборачиваться.
Сухой щелчок – как треснувшая ветка – и удар. Под левую лопатку, короткий, тупой, горячий. Не пуля – кастет. Или что-то тяжёлое, завёрнутое в тряпку. Рёбра хрустнули. Воздух вылетел из лёгких, как из проколотого мяча.
Колени подогнулись. Асфальт прыгнул мне в лицо – шершавый, холодный, пахнущий пылью и бензином.
Второй удар – в бок. Ботинок. Тяжёлый.
Голос – сверху, спокойный, почти скучающий:
– Это предупреждение, мусор. Следующее будет последним.
Третий удар – в голову. Коротко, точно, в висок.
Темнота.
Глава 3
Первое, что я почувствовал – вкус крови. Солёный, железный, тёплый. Во рту, на губах, в горле. Потом – холод. Асфальт под щекой, мокрый от ночной росы. И боль – не точечная, а разлитая, всё тело гудело, как трансформатор под напряжением.
Открыл глаза. Левый открылся, правый – нет. Заплыл.
Лежал ничком, щекой в луже. Фонарь над головой не горел. Темнота, только из окна второго этажа – тусклый свет и силуэт кошки на подоконнике. Та самая чёрная жирная сволочь. Смотрела на меня с видом: «Говорила же».
Попробовал встать. Тело взвыло. Рёбра слева – трещина или перелом, каждый вдох как стеклом по мясу. Голова гудит, в ушах звон. Ощупал висок – кровь, запеклась, волосы слиплись. Губа разбита, распухла вдвое. Куртка задрана, рубашка порвана.
Карманы вывернуты.
Блокнот – на месте. Удостоверение – на месте. Ключи – на месте. Деньги – забрали. И список. Тот самый тетрадный листок с именами и суммами.
Знали, что искать. Или просто забрали всё подряд.
Но я его помнил. Наизусть. Потому что в 2026-м меня учили: запоминай всё, что видишь. Бумага горит, файлы стирают, телефоны разбивают. Голова – последний сейф.
*Круглов – 200. Ашот (мясо) – 350. Зинка (цветы) – 100. Михалыч – 150 (долг!!). Пролет. 12 ларёк – 200. Гия (авто) – 500.*
Голос из темноты – тихий, надтреснутый:
– Мужик. Живой?
У соседнего подъезда – фигура. Мелкая, сгорбленная, в телогрейке. Старик. Лицо не разглядеть, только огонёк папиросы.
– Живой, – сказал я. Голос чужой, хриплый.
– Я тебя час назад видел. Думал – опять нажрался. А потом гляжу – кровь. Скорую вызвать?
– Не надо.
– Ну как хочешь. А менты что?
– Я и есть менты.
– Тогда тем более не поможет.
Он затянулся, выбросил бычок и ушёл. Дверь подъезда хлопнула – гулко, как выстрел. Я вздрогнул.
Ладно, Горелов. Ноги работают – значит, встаём.
Поднялся, цепляясь за стену. Мир плыл. Подъезд. Лестница. Каждая ступенька – отдельное приключение.
На втором этаже остановился. Подумал: к себе? Общага на четвёртом, диван с пружинами и ни грамма медикаментов. Зато водка найдётся.
Нет. Не туда.
Пятый этаж. Квартира восемнадцать.
Я знал, что это плохая идея. Час ночи, ввалиться к незнакомой девчонке с разбитой мордой. Но мозг работал на автопилоте: помощь, безопасность, доверие. Единственный человек в этом времени, который смотрел на меня как на живого.
Постучал – тихо, костяшками.
Тишина. Постучал ещё раз.
Шаги. Щёлкнул замок. Дверь открылась на цепочку.
В щели – один тёмный глаз.
– Горелов?
– Привет. Извини за час.
Цепочка слетела. Она стояла в длинной мужской рубашке – клетчатой, застиранной. Посмотрела на меня без испуга. С тем выражением, которое бывает у людей, привыкших к плохим новостям.
– Заходи. Быстро.
Она закрыла дверь, задвинула цепочку.
– Рёбра?
– Левая сторона.
– Сядь.
Я сел на табуретку в кухне. Света включила свет – и я увидел своё отражение в оконном стекле. Правый глаз – баклажан. Губа – помидор. На виске – корка крови.
– Красавец, – сказала Света.
– Всегда мечтал.
Она достала из шкафчика жестяную коробку из-под печенья. Внутри – бинт, вата, йод, перекись, пластырь, аспирин. Аккуратная, полная. У человека, который живёт один, такая аптечка – не случайность.
– Рубашку снимай.
Она помогла стянуть – левую руку я поднять не мог. На левом боку – синяк, иссиня-чёрный, от рёбер до бедра.
Тонкие пальцы осторожно прошлись по рёбрам. Я зашипел.
– Не ной. Дыши. Глубоко. Больно?
– Да.
– Трещина. Не перелом – повезло. Лёгкое не задето. Просто не дёргайся пару недель.
Промыла рану на виске перекисью. Заклеила пластырем. Протёрла лицо мокрым полотенцем – бережно, но деловито. Как медсестра, не как девчонка.
– Где научилась?
– В школе, кружок первой помощи. И у отца в тире ребята иногда друг друга рихтовали.
Опять отец. Опять тир. Третий раз упоминает – и каждый раз без имени, без подробностей.
Она налила мне воды. Я выпил жадно, в три глотка.
– Рассказывай.
– Трое. Ждали у подъезда. Сзади подошли, кастет или свинчатка. Потом ногами. Сказали – предупреждение, следующее будет последним.
– Список забрали?
– Да.
– Значит, видели, как ты за ларьком лазил. Или кто-то сдал. – Она помолчала. – Не вини продавщицу. Если ей позвонили и спросили – она бы рассказала всё. У неё двое детей и один замок.
– Список я помню наизусть.
Она посмотрел на меня странным долгим взглядом.
– Ты точно тот Горелов? Который на прошлой неделе уснул мордой в рапорт?
– Нет, – сказал я. – Не тот.
Она подождала продолжения. Я не продолжил. Она не стала спрашивать. В этом была её сила – она умела не лезть туда, куда не звали.
– Ложись, – сказала она. – Диван в комнате. В таком виде по улице идти – нарвёшься ещё раз. Или свои же заберут.
– Не могу я у тебя —
– Горелов. У тебя трещина в ребре и сотрясение. Ложись.
Я лёг. Диван был узкий, продавленный, но после асфальта – перина. Одеяло пахло стиральным порошком и чуть-чуть – ею. Чабрец и яблочный шампунь.
Последняя мысль – дурацкая: я лежу на её диване, мне тридцать восемь, а телу сорок пять, а ей двадцать два.
Предпоследняя – не дурацкая: они знают, где я живу, знают, что я копаю, и дали предупреждение.
Уснул.
Проснулся от запаха. Яичница, лук, хлеб, чай.
Утро. Солнце косое, пыль в лучах. Не мой потолок. Не моя комната.
На табуретке – чистая рубашка, клетчатая, чуть маловата. И записка:
*«Рубашка отцовская. Ушла на занятия. Яичница на плите. Аспирин на столе. Дверь захлопни. С.»*
И ниже, мельче:
«В зеркало не смотри.»
Посмотрел. Зря. Правый глаз – баклажан, губа – оладья, ухо – свёкла. Полный овощной набор.
Съел яичницу. Запил чаем из термоса – она оставила, ещё тёплый, с чабрецом. Проглотил аспирин. Оделся. Захлопнул дверь.
Во дворе – утро, солнце, май. Дворничиха в синем халате мела дорожку и косилась на меня.
– Доброе утро, – сказал я.
– Ну-ну, – сказала она.
В ОВД пришёл к девяти. Дежурный увидел мою рожу:
– Горелов, тебя машина сбила?
– Упал. С лестницы.
– Откуда? С крыши?
В кабинете – Виктор Палыч. Увидел меня – чай встал в горле.
– Ёб…
– Тихо. Упал.
– Горелов. У тебя три разных следа от трёх разных ударов. Я двадцать лет в милиции. С лестницы так не падают.
Я сел, закурил. «Прима» обожгла разбитую губу.
– Палыч. Михалыч-самогонщик. Где живёт точно?
Он отложил кроссворд.
– Горелов. Тебе вчера голову проломили. Сегодня хочешь продолжать?
– Да.
– Почему?
– Потому что если не я – то кто? Ты сам мне папку собрал. Два года собирал. И положил в сейф.
Он побагровел.
– Я семью кормлю. Жена, дочь, тёща парализованная. Шесть лет до пенсии.
– Я тоже не герой. Просто не могу остановиться.
Он молчал минуту.
– Пролетарская, дом восемь, квартира одиннадцать. Третий этаж. Тот самый подъезд, где Круглова убили. Днём – дома. Аппарат не бросишь.
– Спасибо.
– Горелов. Ты не тот человек, которого я знаю шесть лет. Не знаю, что с тобой случилось. Но будь осторожен.
К Михалычу пошёл пешком. Через дворы, мимо гаражей, по тропинке через пустырь. Солнце грело, сирень пахла.
Подъезд Круглова. Лента милицейская натянута криво, один конец отклеился. Кровь на полу подсохла, побурела. Смерть не уходит сразу – впитывается в стены.
Третий этаж. Квартира одиннадцать. Из-за двери – запах. Характерный, едкий. Сивуха. Аппарат работает.
Постучал.
– Кто?
– Милиция. Горелов.
Дверь открылась.
Михалыч – лет шестидесяти. Маленький, сухой, лицо коричневое, как печёное яблоко. Глаза водянистые, бегающие. Майка-алкоголичка, треники, тапки.
Увидел мою рожу – вздрогнул.
– Горелов? Это кто ж тебя так?
– С лестницы упал. Можно войти?
Не хотел впускать – но отказать менту не решился.
Квартира – грязно, захламлено. На кухне – самогонный аппарат: банка, змеевик, кастрюля. Булькает. На столе – четыре бутылки с криво наклеенными этикетками «Столичная».
– Мне насрать на твой аппарат, Михалыч. Я не по этому.
Он замер.
– А по чему?
– По Витьке Круглову. Которого убили этажом ниже, в подъезде, где ты живёшь. Ночью. Ты слышал?
– Не слышал. Спал.
– Обрез двенадцатого калибра в бетонном подъезде – как пушка. Стёкла звенят. А ты не слышал?
Кадык дёрнулся.
– Михалыч. Сядь.
Он сел. Я сел напротив. Близко. Чтобы он видел мою разбитую рожу. Чтобы понимал – меня отметелили, и я всё равно здесь.
– Ты гонишь для Столяра. Разливаешь, клеишь этикетки. И должен ему сто пятьдесят долларов.
Он побелел.
– Кто тебе…
– Неважно. Витьку убили за четыреста. Ты должен сто пятьдесят. Как думаешь – тебе сколько дадут? Месяц? Два?
Молчание.
– Когда приходили?
– Неделю назад, – голос сломался. – Дыня. Сказал – до конца мая. Либо деньги, либо…
– Либо как Витька.
Он кивнул. Руки тряслись.
– Мне нужна информация, Михалыч. Только информация. Где Дыня хранит оружие?
Долгая пауза. Аппарат булькал. За стеной у соседей работал телевизор.
– Гараж, – сказал он почти шёпотом. – На Механизаторов, кооператив «Рассвет». Зелёные ворота, рядом сухой тополь. Они там собираются вечерами. Стволы – не знаю точно. Но я видел ящики. Деревянные, армейские. Дыня не давал трогать.
– Когда видел?
– Месяц назад. Возил партию на Дынином «жигуле». В углу – три ящика, под брезентом. Я спросил – он сказал: «Не твоё дело, дед».
– Спасибо, Михалыч. Этого разговора не было.
– Горелов. – Пальцы вцепились в мой рукав, ледяные. – Ты ведь вытащишь меня?
Маленький трясущийся мужик, пропахший сивухой и страхом. Шестьдесят лет и ни одного человека рядом. Кроме мента с разбитой рожей.
– Вытащу, – сказал я.
Гаражный кооператив «Рассвет» – сотня железных коробок на окраине, за промзоной. Заборчик – штакетник с дырами. Сторожевая будка пустая, на двери записка: «Ушёл. Буду после обеда. Или завтра».
Я вошёл через дыру в заборе. Четвёртый ряд. Зелёные ворота, свежекрашеные, ярко выделяются среди ржавых соседей. Тополь рядом – сухой, мёртвый, с обломанными ветками.
Замок – амбарный, серьёзный. Снизу ворот – зазор в три сантиметра. Лёг – рёбра взвыли – и посмотрел. Темно. Бетонный пол. Силуэты в глубине.
Обошёл. Сзади, в верхней части стены – вентиляционное отверстие. Решётка проржавела. Подтянулся, заглянул.
Машина. «Девятка». Чёрная. Тонированная.
Та самая.
А за ней, у дальней стены – деревянные ящики. Три штуки. Один открыт. Из-под промасленной тряпки торчит ствол. Короткий, обрезанный.
Обрез.
Сердце ударило так, что рёбра заныли. Спрыгнул, прислонился к стене, выдохнул.
Вот оно. Оружие в гараже Дыни. Рядом с машиной, которая следила за мной. Если баллистика совпадёт – это конец. Для Дыни, для Чеха, через них – для Столяра.
Но без санкции обыск – незаконный. Улики в мусорку, дело в корзину, Горелов – под статью или под землю.
Нужен Фомин.
На выходе из кооператива у дыры в заборе стоял мужик. Крепкий, лет тридцати. Спортивный костюм, сигарета. Смотрел молча.
Я прошёл мимо. Шаг ровный. Спина ждала удара.
Удара не было.
Только голос вдогонку:
– Заблудился, батя?
– Нет. Уже нашёл.
В ОВД – к Фомину. Секретарша сказала – на совещании, будет после трёх.
Ждал. Писал рапорт. Аккуратно, печатными буквами. Факты. Два стрелка, два ствола, гильзы, баллистика. Свидетель видел чёрную «девятку». Оперативным путём установлено предположительное местонахождение оружия – кооператив «Рассвет», Механизаторов. Прошу санкционировать обыск.
Без пятнадцати три поднялся. Фомин – за столом, тени под глазами.
– Садись. Чего?
Положил рапорт. Он прочитал дважды.
– Откуда информация?
– Оперативным путём.
– Горелов. Не играй. Откуда?
– Если назову – источника не станет. Физически.
Пауза.
– Обыск – это прокурор. Прокурор – это Сизов. А Сизов…
– Столяр?
Фомин не ответил. И не отрицал.
– Значит, через прокурора нельзя, – сказал я. – А если не обыск? Анонимный звонок – подозрительный гараж, пахнет газом. Патрульный приезжает, замок сбит, заглядывает – оружие. Не обыск. Обнаружение. Случайное.
Он молчал.
– Горелов. Это провокация. Фальсификация.
– А убийство Круглова – что? Которое через месяц спишут на «неустановленных лиц»? А через два месяца убьют следующего?
Тишина.
Фомин встал. Достал из сейфа початую бутылку коньяка. Налил себе. Выпил. Поставил рюмку вверх дном.
– Рапорт оставь. Я подумаю. Завтра.
На крыльце ОВД я закурил последнюю «Приму». Вечер. Небо розовое, облака длинные, тополя чёрные на фоне заката.
Из-за угла вышла Света. Джинсовая куртка, рюкзак, волосы распущены – впервые без хвоста. Увидела меня, подошла. Посмотрела на рожу.
– Жив.
– Жив.
– Рёбра?
– Ноют.
– Значит, срастаются.
Она достала из рюкзака яблоко. Зелёное, кривое.
– На. Ты небось с утра не ел. Кроме моей яичницы.
– Откуда знаешь?
– Сковородку не помыл.
Я надкусил яблоко. Кислое, терпкое.
– Света. Я нашёл гараж. С оружием.
Она не спросила «какой» и «чей». Просто посмотрела – и я увидел в тёмных глазах то, что видел вчера. Надежду. Маленькую, привыкшую прятаться.
– И что дальше?
– Жду. Завтра будет ответ.
– Тебя снова побьют.
– Возможно.
– Или убьют.
– Тоже возможно.
Она помолчала.
– Горелов. Ты странный мент. Все, которых я знала, – или пьяные, или купленные. А ты трезвый, побитый и продолжаешь. Зачем?
– Долгая история.
– Я не тороплюсь.
Я посмотрел на неё. Чёлка, скулы, тёмные глаза. Ветер шевелил волосы. От неё пахло яблочным шампунем.
– Как-нибудь расскажу.
– Обещаешь?
– Обещаю.
Она кивнула, забросила рюкзак на плечо, развернулась.
– Света.
Остановилась.
– Рубашку верну. Отцовскую.
– Оставь. Ему уже не нужна.
И пошла. Кеды по асфальту – тук, тук, тук.
Я стоял с надкушенным яблоком и разбитой рожей и смотрел ей вслед, пока не свернула за угол. Потом доел. Выкинул огрызок. Потрогал рёбра – больно. Потрогал висок – болит. Губу – распухла.
Второй день в девяносто четвёртом. Я жив, трезв, у меня есть гараж с оружием, рапорт у начальника и яблоко в желудке.
И девчонка, о которой я думаю чаще, чем следует.
Пошёл в общагу. Лёг на диван. Бабы с бигуди не было – и на том спасибо. Закрыл глаза. Впервые за два дня в чужом времени мне ничего не снилось.
И это было хорошо. Потому что завтра обещало быть хуже.
Глава 4
Снилась Машка.
Маленькая, трёхлетняя, в жёлтом платье с ромашками. Бежит по коридору нашей квартиры – босиком, пятки шлёпают по ламинату. Смеётся. Я ловлю её на руки, подбрасываю к потолку, она визжит от восторга. Катя стоит в дверях кухни, вытирает руки полотенцем и улыбается. Пахнет блинами и кофе. Воскресенье. Обычное воскресенье, каких было сто, и каждое – на вес золота.
Машка прижимается щекой к моей щеке и шепчет: «Пап, а почему от тебя пахнет дымом?»
Дымом.
Я открыл глаза.
Дым. Не во сне – настоящий. Серый, едкий, плотный. Лез в горло, в нос, в глаза. Комната – тёмная, только из-под двери – оранжевая полоска. Живая, пульсирующая. Как сердцебиение.
Огонь.
Тело среагировало раньше мозга. Я скатился с дивана, упал на пол – там воздух чище, это я помнил из инструктажей. Пополз к двери. Потрогал – горячая. Не раскалённая, но горячая. Значит, горит снаружи. Дверь, коридор, может стена.
Подожгли. Суки. Подожгли.
Мозг включился – холодный, быстрый, из 2026-го. Паника – потом. Сейчас – алгоритм. Дверь – нет, за ней огонь. Окно – четвёртый этаж, без балкона, но вариант. Вода – есть, раковина в углу.
Встал на четвереньки, добрался до раковины. Открыл кран – вода полилась тонкой ржавой струйкой. Схватил полотенце, сунул под воду, намотал на лицо. Дышать стало чуть легче. Одеяло – стащил с дивана, тоже намочил. Тяжёлое, мокрое, но между мной и огнём пусть будет хоть что-то.
Дым густел. Из-под двери уже не полоска – полоса. Оранжевый свет плясал по стенам, по потолку, по ковру с оленями. Олени выглядели испуганными. Впервые за тридцать лет на стене – у них было подходящее выражение.
Окно. Единственный выход.
Схватил табуретку – ту самую, скрипучую – и ударил по стеклу. Раз, два. Стекло лопнуло, посыпалось вниз, в темноту. В комнату хлынул воздух – свежий, майский, пахнущий сиренью. И тут же – тяга. Дым рванул к окну, огонь за дверью загудел громче. Стало хуже. У меня минута, может две.
Высунулся. Четвёртый этаж. Внизу – газон, кусты, тёмный двор. Высоко. Прыгать – переломаю ноги, а в этом теле они и так еле держат.
Справа – водосточная труба. Старая, ржавая, крепилась к стене на хомутах. Советская, чугунная – не пластик, который бы уже сломался. Выдержит? Может, да. Может, нет. Третьего варианта нет.
Я перекинул ногу через подоконник. Осколки стекла впились в ладони – плевать. Дотянулся до трубы. Холодная, шершавая от ржавчины. Вцепился.
Полез вниз.
Руки – ободранные, в крови – скользили по мокрому металлу. Тело Горелова весило центнер и было приспособлено для двух вещей: пить водку и лежать на диване. Лазанье по трубам в список не входило. Мышцы дрожали, пальцы немели, рёбра – те самые, с трещиной – выли на каждом движении.
Третий этаж. Хомут под рукой скрипнул, труба качнулась. Я замер. Прижался к стене. Внизу – ещё метров шесть. Вверху – из моего окна уже выбивался огонь. Красиво, если смотреть со стороны. Мне было не до эстетики.
Второй этаж. Хомут лопнул. Труба отошла от стены с хрустом – сантиметров на двадцать. Я повис, как обезьяна на лиане, ноги болтались в воздухе. Руки горели – не от огня, от ржавчины, которая сдирала кожу.
Последний метр – не спустился. Упал. Труба вырвалась из рук, я пролетел остаток и грохнулся на газон боком. Тем самым, с трещиной. Рёбра сказали мне всё, что думают – коротко и нецензурно.
Лежал на траве. Дышал. Смотрел вверх.
Из окна моей комнаты – пламя. Яркое, весёлое. Жрало обои, ковёр, диван, кассетник, пачку «Примы» на тумбочке. Всё, что было у старого Горелова – а было немного – горело.
Красиво. Правда, красиво.
Соседи высыпали минут через пять. Сначала – бабка с третьего этажа в ночнушке, крестилась и причитала. Потом мужик со второго – в трусах, с огнетушителем, который не работал с восемьдесят седьмого года. Потом – весь подъезд, кто в халатах, кто в чём мать родила.
Я сидел на бордюре. Босой – ботинки остались в комнате, сейчас они уже стали пеплом. На мне – треники, майка, мокрое полотенце на шее. Лицо – в саже. Руки – ободраны, кровь и ржавчина. Куртка – единственная – висела на стуле в комнате. Была.
От меня пахло дымом. Гарью. Волосы, кожа, одежда – всё пропиталось. Едкий, горький, стойкий запах. Запах человека, которого пытались сжечь.
Пожарные приехали через сорок минут. Красный ЗИЛ вкатился во двор, мужики в касках размотали шланг. К тому времени комната выгорела почти полностью – тушить было особо нечего. Залили, чтобы не перекинулось на соседей. Вода хлестала из окна, чёрная, вонючая.
Я сидел и смотрел. Странное чувство: смотреть, как горит чужая жизнь, которая стала твоей.
Кто-то сел рядом. Тяжело, с выдохом. Палыч. В куртке поверх пижамы, небритый, красномордый – ещё краснее обычного. Жил в соседнем доме, прибежал.
– Горелов! Живой?!
– Живой.
– Как вылез?
– Труба. Водосточная.
– Четвёртый этаж по трубе?
– Выбора не было.
Он посмотрел на меня. Долго. На закопчённое лицо, на ободранные руки, на босые ноги. На тлеющую дырку в майке, которую я не заметил.
– Ну ты и гарь, Горелов.
Слово повисло в воздухе. Гарь. Горелов – горелый – гарь. Не имя. Состояние. То, что остаётся после огня. Сажа, копоть, пепел. И человек, который не сгорел.
– Гарь, – повторил я. Попробовал на вкус. Горькое слово. Точное. – Нормально. Пусть будет Гарь.
Палыч покачал головой.
– Ты хоть понимаешь, кто это сделал?
– Понимаю.
– И?
– И ничего. Они хотели напугать. Не получилось.
– Горелов. Гарь. Блядь, как тебя теперь… Они не пугали. Они тебя убивали. Дверь облили – я потом посмотрел – растворитель, воняет за версту. Если бы ты не проснулся – всё. Угорел бы во сне. Как свечка.
Я знал. Конечно знал. Не дураки работали. Растворитель – горит быстро, жарко, почти без дыма на первых секундах. Пока учуешь – уже поздно. Мне повезло. Или Машка во сне спасла – запахом дыма из жёлтого платья.
– Палыч. У тебя ботинки лишние есть?
Он посмотрел на мои босые ноги. Потом на меня.
– Сорок третий подойдёт?
– У Горелова сорок четвёртый.
– Значит, будешь в сорок третьем. Не до жиру.
Утро наступило серое, пасмурное, как похмелье. Только без похмелья – третий день трезвый. Рекорд для этого тела.
Палыч принёс ботинки – старые, разношенные, но целые. И куртку – свою запасную, зелёную, военного покроя. На два размера мала, но я не жаловался. Ещё притащил бутерброды – хлеб с маслом и колбасой. Я съел три штуки за минуту.
В ОВД пришёл к девяти. Дежурный – вчерашний, толстый – увидел меня и вытаращил глаза.
– Горелов? Ты чего такой?
– Подгорел немного.
– Это я вижу. От тебя пахнет как от шашлыка. Что случилось?
– Комнату сожгли.
– Кто?!
– Добрые люди. Бычков на месте?
– Бычков в отгуле. А тебя Фомин ждёт. Опять.
На лестнице встретил капитана Кузьмина – того, что отвернулся при первой встрече. На этот раз не отвернулся. Посмотрел на мою закопчённую рожу, на чужую куртку, на ботинки не по размеру. И в глазах мелькнуло что-то. Не сочувствие – скорее уважение. Или удивление, что я ещё хожу.
– Здорово, Горелов.
– Здорово.
– Слышал про пожар. Хреново.
– Бывало хуже.
Соврал. Не бывало. Но в девяносто четвёртом враньё – основной навык выживания.
К Фомину поднялся. Он сидел за столом, смотрел на меня, как на привидение.
– Садись.
Сел. Стул скрипнул.
– Мне доложили, – сказал он. – Поджог общежития, четвёртый этаж, комната Горелова. Растворитель. Ты вылез через окно?
– Через трубу.
– С четвёртого этажа.
– Да.
Он помолчал. Побарабанил пальцами по столу.
– Заявление писать будешь?
– А смысл?
– Смысла нет. Но формально – положено.
– Напишу. Потом. Сейчас – гараж.
Фомин поднял бровь.
– Какой гараж?
– Тот, что в рапорте. Кооператив «Рассвет». Вы решили?
– Решил. Участковый Леднёв подаст рапорт о подозрительной активности – шум, жалобы от соседей. Формальный повод для осмотра. Не обыск – осмотр. Едешь с ним.
– Когда?
– Сейчас. Леднёв внизу ждёт.
Я встал.
– Горелов.
– Да?
– Тебя вчера пытались сжечь. Сегодня ты идёшь на осмотр гаража, в котором предположительно оружие людей, которые тебя жгли. Ты в курсе, как это выглядит?
– Как работа.
Он усмехнулся. Коротко, сухо.
– Леднёв – мужик надёжный, но осторожный. Не дави на него. И, Горелов…
– Гарь.
Он посмотрел на меня.
– Что?
– Гарь. Меня теперь так зовут.
Пауза. Фомин оценил. Кивнул.
– Гарь. Будь осторожен. Одного поджога на этой неделе достаточно.
Леднёв оказался тихим мужиком лет пятидесяти. Круглое лицо, очки, усы – типичный участковый из фильмов про добрую милицию. Форма отглажена, фуражка ровно, ботинки начищены. Двадцать пять лет на одном участке. Знает каждую собаку, каждую бабку, каждую трещину в каждом доме. И каждого бандита – но делает вид, что не знает.
Ехали на его «уазике» – древнем, зелёном, с брезентовым верхом. Трясло так, что я прикусил язык на первой же яме.

