
Полная версия
Под чужой печатью

В Заалов
Под чужой печатью
Пролог – Дом французской миссии в Риге
Из Рижской хроники
Simul natae sunt, sed viae eorum discesserunt. Utraque lumen facta est in terra sua, memoria autem eas in aeternum ligavit. – Ex Chronica Rigensi, saec. XIV
Родились они вместе, но дороги их разошлись. И каждая стала светом в своей земле, но память связала их навеки. – из «Рижской хроники», XIV век
В старом северном городе, где снег ложится на крыши, а колокола гремят над рекой, родились две девочки.
Их дни рождения разделяло всего восемь дней: одна появилась на свет седьмого числа, другая – пятнадцатого. Так судьба зажгла рядом две свечи, словно предназначая им гореть вместе.
Но когда им исполнилось восемь лет, мир развёл их дороги. Каждая обрела свой путь, свою силу и своё место. Каждая стала светом в своей земле, но свет этот был разным: одна сияла, как утреннее солнце, другая горела, как факел в ночи.
И всё же нить, связавшая их с самого рождения, не исчезла. Она оставалась невидимой и прочной, словно тончайший узор, вытканный самой судьбой. Расстояния не могли её порвать, годы – истереть, а смерть – уничтожить.
Они были двумя свечами. И если одной суждено было угаснуть раньше, другая всё равно несла бы в своём пламени и память о сестре, и боль утраты, и ту силу, которую человек обретает лишь тогда, когда хранит в сердце не только себя, но и того, кого потерял.
Так сохранилась память о двух сёстрах, которых развели дороги, но не разъединила судьба. Память о любви и крови, о расстоянии и верности, переплетённых так тесно, что они стали легендой.
Иногда две судьбы рождаются рядом, расходятся, но продолжают идти вместе – даже тогда, когда одна свеча уже угасла.
Пролог
Дом французской миссии в Риге
Рига стояла под властью зимы. Ветер с Даугавы гнал снежную пыль между мачтами и башнями, трепал снасти на рейдах и заставлял тихо стонать балки мостов. Над рынком, где ганзейские купцы спорили о цене соли и сукна, тяжело и размеренно звонили колокола Домского собора. В этот час город казался суровым и ясным, словно сам ещё не знал, что в него уже вошла чужая тревога.
В дом французской миссии вошла женщина, чьё имя здесь произносили с осторожностью.
Евгения фон Штернберг.
Купцы уважали её за точный расчёт и ясный ум. Немцы называли её «леди с серебряным языком». Другие говорили грубее – и говорили тихо. Смеха в этих словах не было; только страх и признание силы.
Евгения была высокой и статной. Светлые волосы были собраны в строгий узел, из которого всё же выбивались две-три пряди, словно даже порядок в её облике оставлял место усталости. Её глаза, прозрачные и внимательные, умели соединять в одном взгляде тепло и холод.
Словом она владела как оружием. С монахами говорила на латыни, с франками – мягко и учтиво, с ганзейцами – сухо и точно, как в купеческой книге. И всякий, кто входил к ней с уверенностью, уходил с чувством, что уже в чём-то уступил.
Её судьба была связана с сестрой, оставшейся в Любеке. В городских книгах та значилась как Огина фон дер Линде, но в семье её звали просто Оги. Ровесницы, рождённые с разницей в несколько дней, они с детства слышали одну и ту же фразу: две свечи – один огонь, две тени.
Письма Оги приходили через море и зимний ветер. Иногда слишком вовремя. Иногда – с запахом чужого воска.
Евгения не любила совпадений. Совпадения почти всегда означали чью-то руку, чью-то выгодную тишину и чью-то печать.
Но этой ночью в доме миссии не было ни купцов, ни переговоров, ни служебных бумаг. Здесь был только свет свечей и плач младенца.
В комнате с коврами из Парижа и серебряными кубками, с запахом воска и трав, Евгения держала на руках сына. Лицо её было бледно после родов, но в глазах стоял тот же ясный свет, которым она смотрела на совет и на море.
Она тихо шептала ребёнку слова на разных языках: молитву на латыни, колыбельную на французском, короткую пословицу на немецком – словно накладывала на него невидимую защиту.
На столе рядом лежало кольцо-печатка, которое она не носила при людях. Старый знак – крюк, вырезанный в металле, – принадлежал не городу и не короне.
Евгения коснулась кольца пальцем и убрала его глубже в шкатулку.
– Ты вырастешь и узнаешь цену слова.
– И цену молчания.
Младенец затих.
За стеной, где дежурили слуги, скрипнули половицы: кто-то остановился слишком близко к двери и слишком долго не уходил.
Евгения не подняла головы. Она лишь поправила одеяло на сыне и мысленно отметила первую примету этой ночи: в доме французской миссии слушают так же внимательно, как на городском совете.
За окном ударил колокол, и Рига ставила свою печать на наступающий день.
Глава 1 – Письмо из Любека
Письмо из Любека
Утро в Риге выдалось белым и колким. Под копытами хрустел ночной снег, крыши тускло отсвечивали металлом, с реки тянуло сыростью. За стенами уже гудел рынок: мороз не мог заглушить ни людской говор, ни скрип саней, ни окрики у пристани.
В доме французской миссии тишина была иной – выверенной, служебной. Камины держали ровное тепло, слуги ступали мягко, и каждый звук здесь словно сперва проходил проверку.
Младенец спал, вытянув ладонь к свету. Евгения смотрела на сына недолго: дольше она себе не позволяла. Потом подняла голову – у двери уже ждал слуга.
Он вошёл с письмом на деревянном подносе. Сургуч был тёмным, печать – чёткой: герб Любека. И всё же на краю оттиска виднелась мелочь, похожая на крюк.
– От кого? – спросила она.
– Курьер сказал: «для госпожи фон Штернберг». И ещё сказал, что ответ нужен быстро.
Евгения взяла письмо осторожно, слишком осторожно для обычной переписки. Тонким лезвием вскрыла сургуч и на миг задержала дыхание: соль была настоящей, запах моря – тоже. Но воск пах чужими руками.
Почерк она узнала сразу, ещё до первой строки. Сестра писала быстро, твёрдо, почти резко. Так пишут люди, которым не до лишних слов. Подпись была короткой: «О.»
Решение близко. В совете трещит по швам. Заговорили о пошлинах – и это не самое страшное. Не доверяй курьерам. Подробности позже. О.
Евгения перечитала письмо дважды, потом ещё раз – уже без той короткой мягкости, которую позволила себе у колыбели.
Совет в Любеке шатался. Разговор о пошлинах вышел наружу раньше срока, но самое дурное было не это, а последняя строка. Если Оги велела не доверять курьерам, значит, дорога между Любеком и Ригой уже перестала быть простой дорогой.
Она поднесла лист к свече. На просвет ничего не проявилось, но бумага оказалась плотнее обычной, словно её выбирали не наспех. Евгения провела пальцем по складке: письмо сложили иначе, чем складывают частные письма. И это тоже следовало запомнить.
Она убрала лист в шкатулку с печатями и перепиской. Без замка: в этом доме порядок служил лучше железа.
Из коридора донёсся второй стук, уже настойчивее. Евгения выпрямилась.
– Госпожа, ганзейские купцы уже прибыли. В приёмной ждут трое. Говорят, дело не терпит отсрочки.
Евгения на миг взглянула на колыбель. Ладонь коротко коснулась деревянного бортика. Потом она надела перчатки, и лицо её стало строже.
– Пусть подождут. Купцы особенно ценят чужое время.
Слуга кивнул и исчез. Евгения шагнула к двери и краем глаза поймала отражение в полированном подсвечнике: в коридоре стоял ещё один человек – слишком тихий для слуги и слишком неподвижный для гостя.
Она не остановилась и не ускорила шага. Запомнила лицо, руку, складку плаща. Пока этого было довольно.
В приёмной пахло дорогим сукном и мокрым мехом. Трое мужчин поднялись с тем видом, с каким встают люди, привыкшие измерять чужую силу деньгами. У одного на пальце блестело кольцо старшего гильдейца; у второго руки были в смоле; третий улыбался так гладко, что доверять ему было невозможно.
– Госпожа фон Штернберг, – начал гладкий, – город благодарен Франции за покровительство. Но благодарность легко испортить одним дурным распоряжением.
Евгения улыбнулась ровно настолько, чтобы это можно было принять за вежливость.
– Тогда будем говорить точно. Что вас привело: слухи или убытки?
Мужчины переглянулись. Старший, с кольцом, шагнул вперёд.
– Нам нужна ясность. На рынке говорят о новых сборах: на соль, на вино, на сукно. Если это правда, мы потеряем на причалах ещё до весны. Если ложь – значит, кто-то нарочно поднял этот разговор.
– А вы уже успели испугаться? – спросила Евгения.
Человек со смолой на пальцах пожал плечами.
– Мы не пугаемся. Мы считаем. Но на улицах полно людей, которые ничего не покупают и ничего не везут, а знают слишком много. Возле складов крутятся чужие лица. В тавернах спорят о французском дворе так, будто сидят при его дверях. Это дурной знак.
Евгения села, оставив их стоять. Этого было достаточно, чтобы разговор встал на место.
– Во французском дворе действительно говорят о пошлинах, – сказала она. – Не только ради денег. Пошлина всегда задаёт один и тот же вопрос: кто назначает цену пути.
– Нам нужны не рассуждения, а срок, – буркнул человек со смолой. – Когда ждать удара?
– Не раньше, чем вы начнёте метаться сами. Сначала вас попробуют слухом, потом бумагой, а после потребуют покорности под видом порядка.
Гладкий чуть наклонился.
– А ваша сторона чего хочет от Риги?
– Чтобы город сохранил торговлю и не дал себя купить панике, – сказала она. – И чтобы Франция не осталась в убытке. Эти вещи не обязаны противоречить друг другу.
Старший купец помолчал.
– А если противоречат?
– Тогда кто-то заплатит дороже, чем рассчитывал.
В комнате стало тише.
В комнате стало тише, и Евгения смягчила голос лишь на полтона.
– Вам нужны гарантии. Одну я дам сама, вторую дадите вы.
– Какую?
– Мне нужны уши в порту, на складах и у городских ворот. Не рыночный гул, а имена. Кто говорит о Париже слишком уверенно? Кто знает о письмах раньше получателя? Кто платит курьерам больше обычного?
Человек со смолой нахмурился.
– Мы не доносчики.
– Нет. Вы люди торговли, а торговля всё видит первой: чей воз опоздал, чей склад открыли ночью, кто слишком часто меняет лошадей. Этого мне и достаточно.
Она помедлила и добавила:
– Сегодня утром ко мне пришло письмо из Любека. Курьер требовал быстрый ответ. Если среди ваших людей есть те, кто продаёт чужие маршруты, лучше вам найти их раньше, чем это сделает французская миссия.
Старший кашлянул, стараясь держаться ровно.
– Вы подозреваете нас?
– Я подозреваю всякого, кто живёт у моря. Морем приходят не только товары.
Гладкий усмехнулся, но без лёгкости.
– Мы можем помочь. Но и вы нам помогите. В порту задержали две бочки соли. Таможня говорит: ошибка. Мы же знаем, как пахнут случайные ошибки.
– Чьи бочки?
– Нашего союза. Если соль задержат надолго, на рынке это почувствуют раньше, чем в совете.
Евгения кивнула. Снаружи она оставалась спокойной; внутри уже связывала одно с другим: соль, вино, пошлины, спешащий курьер. Кто-то проверял, как быстро Рига поддастся нажиму.
– Я поговорю с таможней. А вы начнёте с курьеров.
– Курьеры нынче ходят под всякой рукой, – буркнул человек со смолой. – Сегодня один хозяин, завтра другой.
– Тем более ищите того, кто платит больше остальных.
Старший наклонил голову, признавая ответ. Гладкий посмотрел на неё уже без прежней светскости.
– Есть один человек, – сказал он после паузы. – Хольц. Держит конюшни у Восточных ворот. Через него проходит много посыльных. Не купец, но деньги у него водятся всегда.
Евгения запомнила имя.
– А я назову вам другого. Смотритель склада у западной стены слишком много времени проводит в трактирах и слишком мало – у своих дверей.
– Вы уверены? – спросил человек со смолой.
– До конца – никогда. Но я проверяю.
Она поднялась, давая понять, что разговор окончен.
Купцы ушли, оставив после себя запах меха, мокрой шерсти и недосказанности. Евгения задержалась у окна. На улице люди двигались в белом свете, каждый по своему делу: лошади тянули сани, женщина несла корзину, мальчишка бежал вдоль стены. Город жил, не зная, что его уже начали мерить на прочность.
За спиной тихо подошёл тот же слуга, что приносил письмо.
– Госпожа, вы велели подать курьера, если он ещё не ушёл. Он ждёт во дворе.
– Пусть войдёт. Но не сюда – в кабинет.
Кабинет был холоднее приёмной. Лишнего тепла здесь не держали. Евгения села за стол, положила перед собой чистый лист, перо и песочницу. Всё выглядело буднично, и именно так ей было нужно.
Курьер вошёл, не снимая шапки. Молодой, обветренный, с цепким взглядом.
– Письмо дошло? – спросил он без поклона.
Евгения отметила это сразу. В Любеке даже бедняки кланяются иначе; этот человек не привык быть незаметным.
– Дошло. Вы слишком торопили ответ.
– Мне платят за скорость, госпожа.
– Вам платят. Кто?
Курьер улыбнулся уголком рта.
– Тот, кому нужно.
Евгения слегка склонила голову, будто принимая ответ.
– Сколько дней вы были в пути?
– Три.
– Лжёте, – так же спокойно сказала она. – Зимой от Любека до Риги за три дня не доходят, даже на хороших лошадях.
Курьер напрягся, и этого хватило.
– Вы ночевали в Митаве, потом задержались у переправы. Там есть трактир с вывеской в виде рыбы. Вы ели там суп и спорили с солдатом, у которого на плаще был чужой герб.
Курьер побледнел.
– Вы следили? – прошептал он.
– Я слушала. А теперь хочу знать, кто слушал вас.
Она достала срезанный край сургуча.
– Видите? Это не любекский знак. Кто-то коснулся письма прежде, чем оно дошло до меня. Вы знаете кто?
Курьер мотнул головой.
– Значит, вспомните. Где-то по дороге письмо на короткое время оказалось не у вас.
Он молчал.
– Сделаете две вещи, – продолжила она. – Вернётесь в Любек и скажете, что ответ будет завтра. И найдёте человека, который оставляет этот знак на сургуче.
– А если не найду? – выдавил курьер.
– Тогда пропадёте. И никто в Риге не станет спрашивать куда.
Она протянула ему серебряную монету.
– Это за память.
Курьер взял монету дрожащими пальцами и быстро вышел.
Евгения осталась одна. Взяла чистый лист, обмакнула перо и написала две строки – не сестре, а для внутреннего приказа:
Найти: Хольц, конюшни у Восточных ворот. Наблюдать: слугу в сером плаще. Не трогать. Дать выйти на того, кто метит сургуч.
Она посыпала лист песком, сдула лишнее, сложила и спрятала его не в шкатулку, а в книгу старых счетов на полке. Здесь лучше всего прятал порядок.
За окном снова ударили колокола Домского собора. Евгения подошла к колыбели и посмотрела на сына. В его лице пока не было ничего, кроме сна.
– Ты ещё не знаешь, – тихо сказала она. – Но о тебе уже могут говорить в чужих домах.
В коридоре поскрипывали доски. Кто-то шёл мимо, стараясь ступать тихо. Евгения не повернула головы: слух уже узнал этот шаг.
Она одним движением погасила свечу. Тьма мягко легла на комнату. И всё же маленькая метка на сургуче не выходила у неё из памяти.
Она одним движением погасила свечу. Тьма мягко легла на комнату, и всё же маленькая метка на сургуче не выходила у неё из памяти.
За ней стояло уже не письмо, а чья-то воля.
Глава 2 – Любек. Город семи башен
Глава II
Любек. Город семи башен
Любек просыпался иначе, чем Рига. Там утро приходило с ветром и снегом с Даугавы; здесь оно поднималось из воды – тяжёлым туманом, пахнущим дёгтем, мокрой древесиной, рыбой и ещё тёплым хлебом из портовых печей.
Колокола семи башен звонили медленно и ровно, и в этом звоне было меньше благочестия, чем порядка: город не столько встречал день, сколько подтверждал своё старое право на него.
На пристанях спорили ещё до рассвета. Рыбаки ругались о цене селёдки, подмастерья тащили тюки пеньки, писцы спешили к конторам, а купцы в длинных плащах шли через площадь так, будто море было продолжением их воли. На мачтах лениво шевелились флаги, на камнях у складов темнела ночная влага, и весь этот сырой деловой гул говорил о власти не хуже городских печатей.
Дом фон дер Линде стоял на Рыночной площади чуть в стороне от суеты, но не от её смысла. Высокий кирпичный фасад, герб над дверью, ступени, истёртые каблуками советников и курьеров, – всё в нём говорило не о роскоши, а о старой силе, которая не терпит лишних слов. В такие дома не заходят без причины.
Внутри было тепло. Фландрийские ковры глушили шаги, тяжёлые балки под потолком держали копоть многих зим, дубовые поленья в камине горели ровно. Дом любил тишину, но в это утро тревога чувствовалась и здесь: она входила вместе с письмами, задерживалась в коридорах и заставляла слуг прислушиваться чаще, чем следовало.
Огина сидела у окна за широким столом. Перед ней лежали карты торговых путей, письма, счётные книги, две связки векселей и тонкий нож для бумаги. На ней было простое тёмное платье без украшений – такое носят женщины, которым не нужно напоминать о своём положении.
На пальце тускло мерцал перстень. Когда огонь из камина ложился на него косо, царапина на камне на миг казалась крюком.
В городе её называли по-разному. В совете – госпожа фон дер Линде. В семье – просто Оги. Немногие понимали, сколько труда скрыто в этом коротком имени.
Она подняла письмо и сразу узнала почерк. Ровный, уверенный, чуть резче, чем принято в женской переписке. Евгения.
Огина прочла письмо один раз, затем медленно вернулась к началу. Когда дочитала до конца, лицо её не изменилось, но пальцы на миг задержались на краю листа.
Последние недели приносили слишком много совпадений. Совет спорил о пошлинах на французское вино, купцы жаловались на новые слухи, курьеры начали появляться быстрее обычного. По зимним дорогам так спешат только деньги или страх, а страх почти всегда приходит раньше закона.
Она снова опустила взгляд на сургуч. Печать была слишком ровной. Не поддельной – хуже: слишком чистой для долгой дороги.
Она снова опустила взгляд на сургуч. Печать была слишком ровной – не поддельной, хуже: слишком чистой для долгой дороги.
Евгения,
совет расколот. Одни требуют пошлины на французское вино – не столько из жадности, сколько чтобы проверить, насколько далеко готов идти Париж. Другие боятся удара по торговле и страховым книгам. Некоторые уже смотрят в сторону Англии.
Не верь тем, кто громче всех говорит о чести Ганзы. Здесь честью торгуют так же быстро, как солью.
Курьерам не доверяй. Печати стали странными.
Если получишь письмо со слишком ровным сургучом – сожги его, не читая.
Ответ передай только через человека, которого выберешь сама.
О.
Она перечитала написанное уже не как сестра, а как хозяйка дома, знающая цену неточности. Потом расплавила сургуч и прижала печать.
Огина позвонила в колокольчик. Слуга появился почти сразу – молодой, с опрятными руками и слишком внимательным взглядом. Такие быстро становятся незаменимыми или опасными.
– Позови не обычного гонца, – сказала она. – Мне нужен человек, который не пьёт в порту и не болтает в тавернах. Пусть письмо уйдёт с первым приливом.
– Слушаюсь, госпожа.
– И передай: сегодня я не принимаю гостей.
Слуга наклонил голову. Только на одно мгновение его лицо дрогнуло – слишком слабо, чтобы заметил другой. Но Огина заметила.
Когда дверь за ним закрылась, она поднесла перстень к огню. Царапина на камне вспыхнула и погасла.
В этот миг дверь снова приоткрылась.
– Я велела никого не впускать, – сказала Огина, не поднимая глаз.
– Значит, мне повезло, что я вошёл не как гость.
Голос был мужской, спокойный и усталый. Она вскинула взгляд. На пороге стоял человек в тёмном плаще, с дорожной сыростью на плечах. Он не спешил входить дальше, словно понимал: в таких домах расстояние до стола иногда важнее имени.
– Назови себя.
Он снял капюшон.
– Раймунд де Лаваль.
Имя легло в комнату тяжело. Огина не встала. Лицо его было обветренным, под глазами лежала тень бессонной ночи, на виске белел старый след. На просителя он не походил. На торговца сведениями – тоже не вполне.
– И чего ты хочешь, де Лаваль?
Чего ты хочешь, де Лаваль?
– В Любеке всё продаётся, – сказала Огина. – Даже время. Вопрос только в цене.
Он положил на стол медальон. Металл был тёмный, истёртый у краёв. Знак на крышке почти стёрся.
– Откуда это у тебя?
– От тех, кто слишком долго прятался за чужими гербами.
– Это не ответ.
– Другого пока нет.
Она перевела взгляд с медальона на его лицо.
– Тогда начни с главного.
Раймунд выдержал паузу.
– Печати подделывают.
– Где?
– На Бродштрассе.
– Кто стоит за этим?
– Пока – тень.
– А за тенью?
Он не отвёл глаз.
– Люди, которым нужен покорный совет.
Огина молчала. За окнами ударил колокол; гул прокатился по площади и ушёл в переулки.
Огина молчала. За окнами ударил колокол, и гул, прокатившись по площади, ушёл в переулки.
– И дом фон дер Линде там будет?
– Одним из первых.
– По чьей воле?
Он усмехнулся без радости.
– Ты спрашиваешь так, будто в городе ещё осталась одна воля.
– Тогда назови ту, что платит больше других.
Раймунд опустил взгляд на медальон.
– Формально – совет. На деле – те, кому выгодно сперва посадить город на долг, потом на страх, а уж после поставить печать на готовое решение.
Эти слова ей не понравились именно потому, что звучали правдой.
– Зачем ты говоришь это мне?
– Потому что ты ещё можешь повернуть часть людей раньше, чем они решат, что безопаснее предать, чем ждать.
– А тебе какая польза?
– Я не люблю, когда порядок переписывают чужими руками.
– Слишком благородно.
– Ничуть. Когда ложь входит в обычай, первым исчезает тот, кто помогал её записывать.
Огина медленно встала. Теперь они стояли почти на равном расстоянии от стола – как люди, которые ещё не решили, говорят ли как союзники.
– Кто ещё в списке?
– Один из ваших родственников.
На этот раз она не скрыла паузы. Дом фон дер Линде был слишком стар, чтобы удивляться родственным изменам, и слишком упрям, чтобы с ними мириться.
– Имя.
– Назову, когда пойму, что ты собираешь семью не для вида.
– Ты пришёл торговаться в мой дом?
– Я пришёл узнать, осталась ли у этого дома воля драться.
Несколько секунд они смотрели друг на друга молча. Потом Огина взяла письмо Евгении, поднесла его к свече и держала, пока огонь не схватил край листа. Бумага почернела, свернулась; сургуч вспыхнул первым.
– Теперь она поймёт, что письмо дошло, – сказала Огина.
Раймунд ничего не ответил.
Она снова позвонила в колокольчик. Когда слуга вошёл, она уже сидела за столом так, будто прежнего разговора не было.
– Приготовь большую комнату, – сказала она. – Сегодня вечером собирается семья.
– Весь дом, госпожа?
– Те, кто носят это имя. И подайте вино. Не лучшее.
– Слушаюсь.
Выходя, слуга на секунду перевёл взгляд на Раймунда – слишком быстро, но и этого было довольно. Огина заметила.
К вечеру дом фон дер Линде изменился. Днём он ещё держал привычный ритм: шаги слуг, шорох бумаг, осторожные стуки в двери, звон посуды из дальних комнат. Но к сумеркам всё это стало тише, будто сам дом прислушивался: кто войдёт первым, кто задержится у порога, кто посмотрит не на хозяев, а на стол.
В большой комнате зажгли свечи. Пламя отразилось в серебре, в стекле, в полированном дереве длинного стола. На стены легли неровные тени, и лица входивших на миг казались старше.
Огина не села во главе стола сразу. Сначала прошла вдоль кресел, проверила, как расставлены кубки, где стоит вино, где лежат ножи, какой свет падает на дальний конец комнаты. Всё было как всегда. И именно это ей не нравилось.
Раймунд в большую комнату не вошёл. По её просьбе он остался в соседнем кабинете, за полуоткрытой дверью, откуда было видно часть стола и слышно почти всё.
Первыми пришли двое старших родственников – братья её покойного дяди. Оба тяжёлые, седые, с тем упрямым достоинством, которое держится на возрасте и счёте. Один шёл медленно, опираясь на трость скорее по привычке, чем по слабости; второй с порога начал жаловаться на холод, хотя ехать ему пришлось всего через три улицы.
Потом вошла вдова кузена – в тёмном, с плотно сжатыми губами. За ней её сын, молодой, красивый, ещё не научившийся скрывать презрение к тем, кто старше, но беднее. Затем двое дальних родственников из складской линии дома – сухие деловые люди, пахнущие мехом, пылью и винными погребами. Последней появилась тётка Маргарета – женщина, пережившая слишком много зим, чтобы бояться чужого голоса.

