Руссофобка и фунгофил
Руссофобка и фунгофил

Полная версия

Руссофобка и фунгофил

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Водитель, скосив глаз, пробормотал: «Качественные на гражданке джинсы. Иностранка, что ли? Может, продаст? Моя-то уже который год нудит: купи-да-купи. Я ей говорю: куда тебе, как ты в эти водопроводные трубы влезешь своими мослами?! Ты же спецовку каждый год меняешь на размер больше. А она все: джинсы-да-джинсы. Может, твоя продаст?»

Если бы Клио понимала этот мужской разговор, она бы решила, что Костя сторговался с водителем, потому что его рука, сжав ее колено, поползла вверх и легла на молнию, не расстегнув которую нельзя, как известно, и снять с себя джинсы. Но ей было все равно. Ее последняя трезвая мысль крутилась вокруг того, как она будет пересказывать свои «русские приключения» в Лондоне, под завистливые взгляды Марги.

Однако последующие эпизоды первого свидания скрылись из памяти или по причине водочного тумана, который замутнял восприятие с такой же эффективностью, с какой пресловутый лондонский туман замутняет видимость, или же по причине сугубой интимности, разоблачением которой Клио не решилась бы бравировать даже сама перед собой. Не говоря уже о приступах страха, подрывающего аппарат мнемонистики не хуже московской водки и лондонских туманов. Она смутно помнила, как они ввалились в тамбур-коридорчик коммунальной квартиры, как Костя старался идти на цыпочках и, естественно, опрокинул что-то со страшным грохотом, и Клио вскрикнула не своим голосом, потому что нечто волосатое и щетинистое вцепилось ей в лицо (наутро оказалось – половая щетка). Потом была возня с раскладной тахтой (совсем из бабушкиного прошлого, с порвавшейся ситцевой обивкой в подозрительных пятнах и злоумышленными пружинами), которая никак не раскладывалась и вдруг, разъехавшись, ударила Клио под коленки, и она опрокинулась на тахту лицом в потолок, напоминающий желтое небо с надвигающимися из разных углов завихрениями смерча в виде паутины или просто копоти. Над тахтой нависали полки со змеевиками, колбами, пробирками и ретортами – настоящая лаборатория средневекового алхимика. И сам Константин, нависая над ней в очках (или ей это показалось со страху, она больше никогда не видела у него очков), раскладывает на столе батарею банок, вроде бы из-под майонеза. «Обнажите спину», – голосом инквизитора или пыточного медика говорит он глухо и начинает ворожить над банками: держа баночку вверх дном, зажигает спичку и начинает прокалять стекло – и в отсвете спички Клио кажется, что его курносый нос на самом деле крючковатый, палаческий. «Ну?» – угрожающе повторяет он и, стянув с нее блузку, пытается перевернуть ее на спину – еще одно движение – и банка присасывается к ее коже. Клио чувствует, как кожа втягивается в банку, вытягивая из нее душу. Все истории из газет «Сан» и «Телеграф» о пыточных застенках Лубянки материализовались в образе Кости, надвигающегося на нее с зажженной спичкой и баночкой в руках, но только никакой боли она не ощущала, а спину стало странно и по-детски щекотать и пощипывать, и то ли от щекотки, то ли от наплывших гебистских кошмаров Клио дернулась, сметая выстроившиеся ряды пыточных орудий и опрокидывая на себя Константина. И как будто дернулся тяжелый железнодорожный состав, потому что комната дрогнула, качнулась и поплыла под скрип тахты, как купе поезда дальнего следования, и сердце стучало синхронно с нарастающим гулом на стыках рельсов; и вместе со струей паровозного пара, ударившего в пах, она дернулась от протяжного паровозного гудка, вырвавшегося как будто из собственного горла.

Она забылась или, точнее, задремала с мыслью о справедливости фрейдистской параллели полового акта с поездом дальнего следования, но снились ей тем не менее горчичники, о которых Фрейд, наверное, не слыхал, да и сами эти горчичники путались у нее с грачами, экзотическими русскими птицами, которые били крыльями в ее грудь, а может быть, это были горячие, горчичные, грачиные руки Кости. Но фрейдистские параллели потеряли свою образность и метафоричность, когда она проснулась от настоящего нарастающего стука колес и вскочила в панике от режущего ухо паровозного гудка. В окне, у изголовья тахты, мелькали вагоны поезда, и комнату раскачивало наяву, как купе поезда дальнего следования, поскольку Костин дом находился в прямом соседстве с железной дорогой. Будильник показывал часа три, судя по всему, дня, и поезда ходили, видно, круглую ночь, и в буквальном и во фрейдистском смысле. Она рвалась в гостиницу, но, по настоянию Кости, решила изучить значение нового для нее слова «опохмеляться», что снова возвратило их к кулинарным традициям разных стран и народов, то есть, снова оказавшись голой, Клио выслушивала целый список неведомой для нее латыни кулинарных имен по-русски, которыми Костя награждал каждую часть ее тела, с фруктовым повтором «клубнички и малинки», что вызывало хоть какие-то эротические ассоциации, в отличие от загадочной и медицинской «раковой шейки», которой он наградил по неясным для нее причинам первопричинное место постельных восторгов. Короче говоря, когда он довез ее до гостиницы «Золотой колос», на улице снова была тьма-тьмущая. Она хотела провести его к себе в номер, чтобы не прощаться на морозе и вообще, но швейцар загородил грудью вход и повторял: «Не положено». Клио пыталась объяснить швейцару, что номер оплачен и что Костя – ее гость, а не швейцара, но тот упорно качал головой: «„Золотой колос“ есть „Интурист“ для иностранцев. Костя? Если Костя – значит, не положено».

Они прощались, одновременно прижавшись губами к прозрачной стене из пуленепробиваемого стекла; и, глядя на съежившуюся и сутулую от мороза фигурку Кости, с кроличьей протертой шапкой-ушанкой из-под воротника драпового пальто (такие шапки носят негры в Нью-Йорке), глядя на этого отверженного, путано семенившего под порывами ледяного ветра в отблеске фонарей, подсвечивающих черный туннель зимней улицы, Клио вопреки логике – как эмоций, так и географии – увидела в Костиной побежке возникшую из ее прошлого тень лондонского подростка, как будто вслепую убегающего с места преступления. Подростка звали Колин. Она пыталась отогнать этот лондонский призрак, но, хотя прежде вспоминала об этом кошмарном эпизоде своей канцелярской жизни со злостью и отвращением, тут, неожиданно для себя, заплакала и, прижимаясь к пуленепробиваемому стеклу, на мгновение спутала новогоднюю Москву с рождественским Лондоном. Сколько лет назад? Кто бы мог подумать, что и этот эпизод придется излагать на суде?

3. РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ПОДАРОК

Она помнила тот зимний день, как будто это случилось вчера. Нечто подобное неизбежно должно было произойти во время лондонских рождественских канунов. В тот обеденный перерыв все секретарши, машинистки и младшие клерки ринулись хором в ближайший паб: пьянство в подобный день превращается, как известно, чуть ли не в религиозную обязанность, и неприсоединившемуся грозило церковное отлучение от коллектива. Не сумев исторически прочувствовать братство на революционных баррикадах, люди проявляли нерастраченный энтузиазм к сплочению в такой форме, когда неизлечимый эгоизм и врожденный инстинкт к отделенности выглядели бы как искренние жесты личной заботы каждого о коллективе.

Клио представила себе толкучку перед барной стойкой, где каждый, держась за свой карман, перекрикивая галдеж и усердно работая локтями, будет заказывать напитки «по кругу» на всех в порядке очереди. Выходило вроде бы даже вполне демократично: каждый заботился о всех, все – о каждом. Но ни у кого не было шанса вложить в общее счастье большую, чем другие, долю, как не было возможности и уклониться вообще от заранее рассчитанной контрибуции. Это была система открытого вымогательства под прикрытием братского радушия и коллективной щедрости.

В конце этой «круговой поруки», если в ней участвовало, скажем, человек десять, каждый вываливался из бара вдребезги пьяным. Девицы, конечно же, будут вначале настаивать на «шенди» из пива с лимонадом, но, раскрасневшись и уступая настоянию мужчин, перейдут на кампари и джин с тоником; а мужчины по случаю праздничной даты будут пижонить шампанским с бренди, но закончат все теми же пинтами эля и биттера, отчего вся вторая половина дня до начала рождественской вечеринки пройдет в рыгании и зевоте до треска скул.

Эта круговая порука морального шантажа под видом радушного коллективизма продолжалась и на улице. Сквозь огромное стекло кафе-закусочной с пластмассовыми столиками псевдодетской расцветки, подавлявшей своей фальшивой игривостью, как сквозь витрину шикарного магазина, Клио, ускользнув от коллектива, с отвращением взирала на уличную предрождественскую суматоху. Как и на детских рождественских пантомимах, в этой сутолоке год за годом участвовали все те же персонажи, преувеличенно хохоча, преувеличенно жестикулируя, пытаясь обратить на себя внимание сверхоптимизмом, не вяжущимся с вежливой угрюмостью уличной толпы в обычные дни.

В красном кафтане, с полуотцепившейся ватной бородой Санта-Клаус из супермаркета напротив надрывался в мегафон, рекламируя в качестве рождественского подарка набор никелированных ножей для разрезания индейки; его явно перешибал оркестр с хором Армии спасения. В черных с красной оторочкой похоронных униформах старые девы подбадривали в унисон вот-вот готового родиться святого Младенца, поощряя его на самоубийство через уготовленное распятие. Этот оркестр и торговый гам, в свою очередь, пытались перекричать закоченевшие от холода школьницы с гербом-клеймом своей школы на лацканах убогих пиджачков – с раскрытыми, как от внезапной боли, ртами они надрывались: «Прийди, позволь, прийди, позволь нам обожать твою юдоль!»

Между ними по тротуару шныряли, как сыщики, собиратели пожертвований, агенты доброхотства раз в год по особым случаям: по случаю дефективных детей и инвалидов войны, в поддержку воинствующих пацифистов и против расовой дискриминации людоедов. Вся эта свора толкалась на тротуаре, гремя жестяными банками-копилками; грохот денежек о жесть отзывался в висках тоскливым нытьем, от него скребло по сердцу, как вилкой по тарелке; этот грохот напоминал шаманское заклинание племенных барабанов, охоту на ведьм – твое сердце загоняли в угол моральным шантажом, чтобы подхватить его, как полудохлого таракана, этой жестяной банкой; в этих банках гремела твоя измученная окаменевшая совесть, размененная на медяки. Нация совестливых вымогателей и попрошаек морального долга. Клио открыла кошелек, отсчитала положенную сумму за котлету-гамбургер с кофе, вытерла губы салфеткой и приготовилась подняться, когда ее взгляд снова встретился с глазами одинокого посетителя у самой двери. Ей показалось, что он давно уже на нее посматривает и уселся у двери, как будто на страже. Клио не понравилось, с какой готовностью он перехватил ее случайный взгляд.

Она была почти убеждена, что именно этот человек маячил вот уже второй день перед окнами ее конторы за углом. Возможно, он шел за ней всю дорогу. Сейчас среди рождественской суеты он явно не спешил со своим «ланчем», если чашку мутноватого кофе с едва надкусанным сэндвичем с сыром (самый дешевый в прейскуранте заведения) можно было назвать «ланчем». Так или иначе, к сэндвичу и кофе он относился с осторожностью человека, редко позволяющего себе трату денег в общественных заведениях, когда тот же кофе с сыром дома обходится чуть ли не в три раза дешевле. Для него посещение этой непрезентабельной забегаловки было чуть ли не светским выходом на люди. Об этом свидетельствовала и сама поза: с небрежно отставленной рукой с сигаретой, отклонившись на спинку стула, нога на ногу, что придавало ему, человеку в возрасте, нарочито юношеский вид. Эта наигранная беспечность лишь усугубляла потрепанность и жалкость его внешности.

На первый взгляд он вообще выглядел как один из лондонских клошаров и побродяжек, обитателей ночлежек для бездомных, а то и прямо из-под моста Ватерлоу, где много решеток подземки, откуда пышет жаром поездов и накопленным спертым дыханием пассажиров и где можно переждать в полусне даже такую ночь, когда кругом леденеют лужи – если зарыться хорошенько в пустые картонные ящики.

Лоснящееся от слишком плотного соприкосновения с уличной жизнью пальто, истерзанные погодой грубые башмаки, да и само лицо – складки алкогольных морщин, вымоченные в уксусе лет белесые глаза – все говорило о том, что человек этот живет «под мостом», «в канаве», «на дне», если бы не крайняя тщательность и продуманность всех деталей внешности: все в нем было выскоблено и вычищено – от башмаков до лица, аккуратно выбритого, со следами свежих бритвенных порезов, с безупречным пробором редких выцветших волос, стыдливо прикрывающих костистый череп. Впрочем, такие типы встречаются и в ночлежках – под Рождество многие из них наводили марафет на свою внешность: доставали из-под матрацев спрессованные годовой спячкой ветхие пиджаки, застиранные манишки и закрученные в иссохший стебель плюща галстуки; брили алкогольную щетину, чтобы тихой, похоронной толпой сгрудиться в очередях на благотворительной раздаче тонкой, как пожухлый осенний лист, порции рождественской индейки с подливкой Армии спасения, а если повезет, и стакана уксусного красного вина из подвалов горсовета, наряжались, чтобы, отстояв эту очередь, как некий религиозный долг, точнее – как безмолвное подтверждение негласного договора о ненападении между милость дающими и принимающими подачки, снова исчезнуть еще на год в канаве, под мостом, за обшарпанными стенами ночлежек.

Клио, удостоверившись в еще одной этикетке убожества и несчастья, разложенного в Англии по полочкам, как в хорошем обувном магазине, испытала бы даже некую гордость, гордость знатока, если бы не заметила на столике этого джентльмена лондонского дна бумажный пакет-обертку книжно-канцелярского магазина «Смит». Как будто боясь потерять эту драгоценную покупку, человек не отнимал от пакета рук. За те несколько минут, пока они обменивались взглядами, этот человек пару раз приоткрывал обертку, явно с целью удостовериться в наличии драгоценного для него предмета, проверить, в полной ли он сохранности, полюбоваться на него еще раз с умилением довольного покупателя и снова аккуратно заклеить краешек пакета. Такая преувеличенная тщательность в обращении с упаковкой говорила о том, что покупка была предназначена для кого-то другого. Подарок. Рождественский подарок. Другу? Родственнику? Но побродяжки из ночлежек, по определению, как раз те, у кого не осталось ни друзей, ни родственников, не осталось никого, кому следует дарить подарки по праздникам; обитатели дна – это как раз те, кто никогда не дарит подарки другим, – все подарки в виде подачек предназначены для них, чтобы хотя бы по праздникам восстановить фальшивую гармонию и равенство между бездомными одиночками и теми семейными, кому опостылел родной очаг. Человек за столиком в углу не был побродяжкой, потому что ему было еще чего терять и, следовательно, чего дарить. Он, очевидно, не нуждался и в скорбных медитациях Клио. Она поэтому отчетливо помнила собственное удивление, замешательство и даже испуг, когда, проходя к кассе мимо его столика, вдруг услышала: «Простите меня, пожалуйста».

Она остановилась и взглянула сверху вниз на обращенное к ней лицо, глядящее заискивающе, прижатое к столику ее тяжелым безразличным взглядом; на шевелящиеся как будто с запозданием губы, произносящие раздельно, с недурным акцентом полуобразованного человека, слова «Простите меня, пожалуйста» так, как если бы он действительно просил у нее прощения за то, что он не прошел ее экзамена на кандидатуру обделенного и страждущего. И, все еще не решаясь подняться, не решаясь сравняться с ней в росте и положении, он стал путано излагать, с постоянными извинениями, покашливаниями и паузами, одну, собственно, фразу – о том, что вот уже второй день он «не осмеливается обратиться к ней с просьбой», но тем не менее ее сочувствующий взгляд позволяет ему надеяться на «взаимопонимание в свете отцовских чувств накануне рождения святого Младенца». Она уже потянулась к кошельку, решив, что у нее невразумительно выпрашивают на выпивку, когда, продравшись через собственную запутанную преамбулу, человек поднялся и представился: «Колин мой сын, я – его отец. Вы же знаете Колина?» – проговорил он, тряхнув головой, то ли с гордостью, то ли извиняясь за собственное отцовство или за собственное потомство.

Сходство между отцом и сыном было несомненным. Убожество было явно наследственным. Достаточно было вспомнить лицо Колина, чтобы убедиться, что сходство в убожестве между ними выходило за рамки классового происхождения. Этого долговязого, белесого до прозрачности подростка привела неделю назад в учреждение бухгалтерша Макаляски, женщина огромных размеров и такого небольшого роста, что, казалось, покашливает она не из-за курения крепчайших сигарет без фильтра, а из-за того, что стала страдать приступами удушья, вынашивая дылду таких огромных размеров, как Колин, у себя в животе. Он, казалось, родился на свет переростком, с остановившимся интеллектом, запечатанным в остановившемся взгляде, который он пронесет всю жизнь, чтобы выглядеть полуребенком под старость, как и его отец, и эта туповатая застылость взгляда с возрастом будет восприниматься как залог невинности и простодушия, ностальгических атрибутов британских лиц. «Нечего ему в каникулы с панками в парках дебоширить, – сказала бухгалтерша, представляя сына сотрудникам. – Здесь многому можно поучиться. Он у меня способный. Вырастет, станет, может быть, менеджером?» – «Менеджером!» С первого взгляда было ясно, что Колин никогда никем не станет, что из Колина никогда ничего не выйдет, как явно ничего не вышло из его отца. Фатально ничего!

От вида обоих у вас тут же начинались симптомы простуды – ком в горле и щекотка в переносице – от тошнотворной до слез мысли о том, что и ты для кого-то выглядишь так же, как Колин с его папашей. И у тебя был отец – полуобразованное ничтожество, с семейными лекциями о мировом зле и пользе воспитания через телесные наказания, переходящими в наглядные уроки по мере того, как опустошалась бутылка виски; материнские вопли, постепенно растворяющиеся в храпе отца, а наутро стынущая чашка чаю, недопитая матерью, убегающей на работу под хлопанье дверей, и завтрак в одиночестве и прогулянные занятия в школе. Никогда с такой точностью сын не следовал по стопам отца на протяжении стольких поколений. И все они были твоими заурядными соотечественниками: родились на соседней улице, прогуливали школу, не сдали аттестационных экзаменов, не попали в университет, и чем дальше, тем яснее и предсказуемей каждый твой день – прочерченный маршрутом из дома на работу, с работы в паб, из паба домой и назавтра обратно по той же проторенной поколениями недоумков тропке. Привычка свыше нам дана и для тех, кому она – замена счастию, зачисляются добровольцами в эту армию «простых и честных людей», как говорят политики, оплот любого общества, созданного как цирковая арена для клоунских выходок немногих избранных. Но среди этих «простых и честных» добровольцев поневоле попадаются солдаты с серьезнейшим из армейских дефектов – излишком, довеском интеллекта: недостаточного, чтобы выбиться в командиры этого мира, но и превышающего тот необходимый и достаточный рацион мозговых клеток, который гарантирует бессловесное место в железном строю. Этого излишка хватает лишь на осознание того, что, хотя все генералы этого мира и называют себя солдатами, есть на свете такие рядовые, которые никогда не дослужатся даже до сержанта. Этот довесок интеллекта тянет на дно. В любой другой стране этот обделенный удачей рядовой нашел бы свою компанию, вышел бы в отставку, нашел бы свое кафе, пивную, клуб, где полоумный в духовном братстве с недоумком формулируют свою политграмоту сиамских близнецов интеллекта как альтернативу антропологическому индивидуализму избранных мира сего. Но на этих островах, где идея приватности распространяется не только на жилища, но и на черепные коробки людей, такому изгою никто не заглянет в глаза, и сам он никогда не решится постучаться другому в душу. Остается лишь вот так вот, раз в год под Рождество, выйти и посидеть в пустынной забегаловке, глядя на уличный праздник за оконным стеклом.

Клио следила за нелепым танцем энтузиастов благотворительности, громыхающих жестяными копилками за окном, как в кадре немого фильма: звук гремящих денежек был выключен толстым стеклом витрины – точнее, рождественский ажиотаж альтруизма на улице был озвучен занудными и одновременно робкими разъяснениями отца Колина. Клио наконец стала вслушиваться в его бормотание о «горячо любимом плоде трагически неудачного союза» с госпожой Макаляски, и из этих жалоб следовало, что господин Макаляски, в страхе перед бывшей супругой, не решается зайти в контору к Клио, где ошивался его сын, и вручить ему рождественский подарок. Он бы послал подарок по почте, но боится, что посылка будет перехвачена его супругой, бухгалтершей Макаляски, – так вот не согласится ли Клио передать этот подарок Колину сама – из рук в руки. Убогий джентльмен держал наготове лелеемый предмет в обертке. «Почему бы вам самому не передать из рук в руки?» – очнулась Клио, стараясь отвязаться от нелепой просьбы. Макаляски уже давно раздала зарплату и отправилась по магазинам; вряд ли она вообще вернется до начала служебной вечеринки. «Вам нечего бояться», – сказала Клио и направилась к кассе.

«Значит, мне можно – с вами?» – радостно и заискивающе переспросил Макаляски и бросился обратно к своему столику. Клио краем глаза видела, как он в три глотка допил кофе, помешкал и, завернув остатки сэндвича в салфетку с предусмотрительностью бродяг и холостяков, засунул бутерброд в карман пальто. Он нагнал ее уже на улице и засеменил рядом, явно тяготясь паузой и от этого пристраиваясь к Клио то с левого бока, то с правого.

«Молодое поколение, вы знаете, совершенно фактически разуверилось в загробной жизни, – вдруг решился сказать он, перекрикивая рождественский хор Армии спасения, когда они приостановились на перекрестке у светофора. – Совершенно нет уважения перед преклонным возрастом. Режут бритвами старух, я читал в газетах. Потому что нет веры в загробную жизнь, фактически. Если веришь в загробную жизнь, уважаешь и стариков, тех, кто на пороге этой жизни фактически, не так ли?» Он снова засеменил рядом, как будто не надеясь на ответ.

«Можно верить в загробную жизнь и тем не менее эту жизнь ненавидеть. Как нечто такое, что только для привилегированных. И поэтому ненавидеть тех, кто на пороге этой жизни, – сказала Клио и добавила, как будто передразнивая: Фактически!» Почему жертвы несправедливости, любой несправедливости – последние, кто эту несправедливость осознают, как жена – последняя, кто узнает об измене мужа? Клио раздраженно покосилась на семенящее рядом с ней воплощение убожества. Макаляски вдруг остановился, как будто догадавшись о скрытой оскорбительности ответа Клио.

«Я, пожалуй, не пойду дальше, – сказал он, и заискивающая улыбка исказила его испитое лицо. – Я фактически боюсь», – добавил он, извиняясь за собственную слабость, и Клио облегченно вздохнула, как всякий человек, которого не удалось уличить в дурных помыслах: Макаляски явно не догадывался о том, что она о нем думает. Помедлив, он сунул Клио помятый пакет с пятнами от его вспотевших ладоней и быстро, почти бегом, засеменил обратно к метро. Оторопевшая Клио сделала нерешительную попытку остановить его, но, поглядев на его сутулую, затянутую в потертое пальто спину, так и осталась стоять на тротуаре.

Перед тем как нырнуть в подземку, это нелепое существо порылось в карманах и бросило монетку в одну из грохочущих жестяных банок, ловко подставленных ручкой школьницы. Школьница с благодарностью кивнула ему в легком реверансе, и Клио дернулась, то ли повторяя поклон, то ли в судороге отвращения – раздражения – на непредсказуемость человеческой природы. Или из зависти?

В офисе от рабочего дня осталась одна видимость, судя по тому, как праздничная толкотня бездельничающих сотрудников начинала раскручиваться, словно елочные гирлянды. Демонстративно вцепившись всеми десятью пальцами в клавиши пишущей машинки, Клио поглядывала на девиц, которые, балансируя на стульях и кокетливо повизгивая в руках мужчин, якобы предотвращающих их грациозные торсы от неминуемого падения, развешивали по углам новогоднюю мишуру. Кое-кто уже разгуливал в рождественских фесках из цветной бумаги, а главный менеджер требовал неотложной помощи, водружая сахарную сливу на елочную макушку.

Кто-то требовал, чтобы разыскали штопор, поскольку уже вносились ящики с кислым вином. Стрекотание пишущей машинки Клио явно всех раздражало, или ей казалось, что всех раздражало. Деловые бумаги сметались со столов, чтобы предоставить место батареям бумажных стаканчиков для вина и бумажным тарелкам, на которых женская половина учреждения ловко раскладывала второсортные тартинки с ветчиной и паштетами, блюдца с арахисом и чипсами. Вот когда Колин был бы к месту. Клио поймала себя на том, что следит не столько за праздничной суетой, сколько выискивает глазами его унылую долговязую фигуру с запуганными белесыми глазами, как у отца. И чем больше она вглядывалась в мелькающие лица сотрудников, тем чаще отдельные черты лица Колина – вытянутый подбородок, вздернутые брови, впалые щеки, торчащий затылок – повторялись, как будто размножаясь, в лицах, искаженных напором предпраздничной суеты. Но самого Колина не было видно.

На страницу:
4 из 6