Полная версия
Дымовое древо
Двинулся дальше по тропе. В Сайгоне ему дали только одну гранату – вот эту. Что ж.
Ему велели ждать американца из гражданских, который привёз кинопроектор. Дали конкретную цель. Он как-то не спросил, почему бы тогда не послать хорошего стрелка с винтовкой. Догадывался, что гибель американца задумывали списать на несчастный случай.
Пришлось срезать путь и спуститься к ручью, чтобы обойти хутор, где жили не в меру брехливые собаки. Идя вниз по течению, он добрался до дома главы местной парторганизации. Жильцы спали. В крохотном огородике позади дома он присел на корточки, привалился копчиком к стволу дерева и зарылся лицом в колени. Отдых длился два часа.
Чунг не знал, зачем попросил своего старого друга Хао о пожертвованиях. Вступать в какие бы то ни было контакты указаний ему не давали. Впрочем, вряд ли имело смысл копаться в собственных побуждениях.
Сразу же после второго крика петуха Чунг разбудил парторга и сообщил о своём провале. Ему вручили китайский автомат «Тип-56», две обоймы по тридцать патронов в каждой и приказали возвращаться в лагерь у реки Ванкодонг, где из разношерстного сброда формировался «потерянный отряд» партизан из секты хоахао[2]. Они объявили себя готовыми к передислокации и идеологической обработке.
– С ними были какие-то трудности? – спросил он парторга.
– Им никто не навредил. Ты не встретишь никакого сопротивления.
– Ладно. Держите оружие наготове. Только дайте мне фонарик.
Вода в реке стояла высоко. Чунгу пришлось проделать неблизкий путь до брода выше лагеря, перейти и шагать назад вниз по течению в общей сложности пять или шесть километров.
Подойдя к аванпосту – шалашу из банановых листьев и бамбука, – он условленно ухнул филином, но никто не ответил.
Тропинка привела к чёрному изрытому пятачку у реки, бывшей рыночной площади. Местное население выкосила в своё время какая-то эпидемия, а окружающие строения позднее ритуально сожгли по рекомендации практикующего врача (а больше – из суеверного страха). Однако поблизости по-прежнему стоял небольшой амбар, и теперь он служил казармой.
Молодые ребята собрались за постройкой – хоронили кого-то из боевых товарищей. Его жизнь, пояснили они, оборвалась из-за двухнедельного приступа малярии. Покойника раздели. Положили в раскрытый рот по рисовому зёрнышку, опустили обнажённого юношу в могилу глубиной метра в полтора без какого-либо подобия гроба и забросали её желтоватыми комьями сырой земли.
Чунг наблюдал, стоя в сторонке, и отмахивался от мух. Где-то на минуту ребята молча застыли над холмиком. Наконец один проронил:
– Плохо дело. Вот и ещё один от нас уходит.
Все они были молоды, некоторые – ещё совсем подростки. Их группировка никогда не входила во Вьетминь. Это были невежественные горцы с хребта Баде́н, которые даже хоронить мертвецов толком не умели.
Когда управились с погребением, Чунг встал с ребятами во дворе казармы, чтобы обратиться к ним с речью, но смог лишь повторить то, что ранее было сказано другими:
– Мы можем достать вам лекарство от малярии. Возможно, удастся переселить вас на север, в сельскохозяйственную артель – мы зовём её «колхозом», и там вы заживёте в мире и покое. Но если хотите продолжить борьбу, мы можем найти вам лучшее применение. Мы – сплочённая команда. У нас железная организация. Мы как единый крепко сжатый кулак, который, когда надо, скрывается в рукаве. Наша воля непоколебима. Наша воля – это наше оружие. Против нас не устоять и величайшим армиям колонизаторов. Мы прогнали французов – так прогоним и американцев, убьём и закопаем в землю их ставленников. Они трубят о своих победах? Пусть себе трубят. Захватчики воюют с океаном. Неважно, сколько волн они поразят, океан нашей решимости никуда не денется. Хотите ли вы быть свободными? Личная свобода – это всенародная свобода. Люди, которые возглавляли вас изначально, это знали, они впитали эту мысль вместе с учением хоахао, и вот как далеко они вас завели! Теперь же вы должны пойти с нами и идти до самого конца – который на самом деле и есть то начало, о котором мы все мечтали, заря нашей всенародной свободы.
Впервые с тех давних пор, как перестал ходить в школу, Чунг говорил и не понимал своих собственных слов.
Его послали сюда потому, что какое-то время он послушничал при храме Новой Звезды в близлежащей деревеньке. Предполагалось, что он знаком с этими людьми. Это была смешанная компания. Малышами их, оставшихся сиротами, завербовали – вернее, похитили – и увели далеко вверх по реке боевики хоахао; сами они происходили из дельты Меконга, но Вьетминь загнал их в горы. Вожаки ребят бросили юных новобранцев или были убиты. Тем временем деревня их предков опустела – сельчан разметала война. Несколько лет ребята прокладывали себе путь всё ниже и ниже по течению Ванкодонга, нигде не находя пристанища, и наконец обосновались вдоль этого участка реки, известного по всей округе своим необычайно заразным штаммом малярии – в этих краях его называли «кровавая моча». Никто их здесь не тревожил, они же один за другим умирали.
Чунг объяснил, что его собственный народ происходит из провинции Бенче, но сам он долгие годы провёл на Севере. Прямо сейчас, до воссоединения, именно на Севере лежало сердце Вьетнама.
– После воссоединения весь Вьетнам будет для нас домом. Миллионы квадратных километров Вьетнама без разделения, без переселения, без разрыва народной ткани. Каждую ночь будем мирно ложиться спать и просыпаться на другое утро тоже в мире. А те из нас, кто умрёт в пути, вот как ваш товарищ, обретут покой в могиле.
«Посмотрите на себя, – думал он, – с рождения и до смерти вас окружают только изгнание, скитание и война».
– А как нам будет жить в колхозе?
– А вы хотите работать? Там у вас будет работа и свобода.
– Но ведь мы уже давно сами по себе. Мы уже и так свободны.
– В колхозе – там свобода совсем другого свойства. («Ну да, ну да, чёрта с два, что за чудовищная ложь! – выругался он про себя. – Лучше умрите, хоть здесь, хоть там, – хотелось сказать ему, – только держитесь подальше от колхоза».) Пришло время принять вас в формирующийся отряд, который готовится выступить на север. Там, под Баудоном, есть лагерь. Дотуда предстоит далёкий поход. Можем уложиться в сутки, если выступим завтра с самого утра.
– Мы об этом уже говорили, – ответил один из ребят. – Больше ведь нам делать-то и нечего. Пойдём на север. Но сегодня ночью луна холостая. Нельзя нам выходить завтра. Прямо сразу после холостой луны нельзя в путь выходить, примета плохая. Вот мы только что ещё одного бойца потеряли из-за этих плохих примет.
– Малярия случается не из-за дурных примет или по злой воле богов. Её вызывают живые существа – слишком маленькие, невидимые для глаза, ядовитые не меньше змей, но размерами мельче пылинки. Мы зовём этих существ микробами. Послушайте же, мои юные братья. Все мы умираем. Хотите ли вы погибнуть из-за какого-то микроба? Окончательная победа будет слагаться из множества поражений. Хотите ли вы, чтобы вам нанёс поражение микроб? Чем скорее мы выступим, тем лучше.
Они лишь глазели на него – так, словно не понимали. И, вероятно, многие из них в самом деле его не понимали, потому что происходили из края выше по реке, где говорили на различных местных диалектах.
– Мы подумаем, – проронил тот же парень.
Пока они о чём-то друг с другом совещались, Чунг отошёл в сторонку и отвёл взгляд. К нему подошёл всё тот же самый парень и коснулся его руки:
– Завтра выступаем.
– Если вы так решили, – сказал Чунг, – тогда хорошо.
Всю предыдущую ночь отряд провёл на ногах, в заботах о больном товарище. Все устали. Делать было нечего, так что ребята выставили нескольких часовых, а все остальные слонялись вокруг казармы. Чунг присел у стены. Он заметил, что тут и там в соломенной кровле виднеются дыры, заткнутые смятыми пачками из-под сигарет. С пола подъедала мусор стая костлявых кошек.
Один из партизан, одноглазый юноша, приволок целую охапку зелёных кокосов.
– Моя – Моша, – сказал он Чунгу на каком-то из горских наречий и ткнул себя пальцем в грудь.
– Меня зовут, – поправил его кто-то другой.
– Моя зовут Моша, – как смог, повторил парень, повернув голову набок, чтобы Чунг попал в поле зрения его единственного рабочего глаза. Улыбнулся: у него, по обычаю горных племён, были подпилены зубы. С помощью мачете длиной с половину его собственной ноги юноша снял кожуру с верхушек кокосов. Они выпили молоко и осколками скорлупы выскребли рыхлую прозрачную мякоть.
Ему предоставили койку и даже выдали небольшую подушку. Перед Чунгом развернулась картина бивуачной жизни: один человек стоял за дверью на карауле; в казарме же пятеро резались в карты, один наблюдал за игрой, то и дело влезая с советами, а ещё один похрапывал неподалёку. Чунг и сам попытался вздремнуть, но ему не спалось. Он представлял себе, что эти ребята провели таким вот образом уже много дней. Ветер на улице стих. Было слышно, как ворочается между тесных берегов вздувшаяся река. Стемнело. Часовые покинули посты и пришли в казарму ужинать. В общем, казалось, у берега Ванкодонга стоят лагерем не больше пятнадцати тихих, истощённых людей, готовых защититься от любого, кто нарушит их покой, и, похоже, никто из них не понимает, что никому они по большому-то счёту и не нужны.
Костёр, разожжённый для приготовления пищи, дымил всю ночь, чтобы отпугнуть комаров. Чунг спал, натянув бандану на нос и рот. Остальным, видимо, чад в воздухе ничуть не мешал.
Спустя долгое время после сумерек пошёл дождь. Ребята принялись стаскивать имущество на участки, над которыми не протекала крыша, и перекладываться сами, повторяя: «Двигай! Двигай!» Вот они опять легли на новых местах, а по всей поверхности крыши барабанили капли, и повсюду сквозь неё пробивались струи воды. Из-за шума никто не разговаривал. При свете свечей Чунг видел, как их взгляды упираются в пустоту. Однако дух ребят ощутимо поднялся. Послышалось пение, зазвучал смех. Это были хорошие парни. Они всего лишь выполняли свой долг, какая бы перед ними не возникла задача. По мере того как ливень усиливался, они затыкали дыры в потолке всё новыми и новыми сигаретными пачками.
В полночь внутрь прокрались четыре собаки. Не спал один только Чунг. Когда они тишком прошмыгнули в казарму, он поводил фонариком по сторонам. Попав в луч света, собаки выскочили через открытую дверь. Огонёк прорезал дым от костра и заиграл над мужчинами и юношами, спящими кучками по два-три человека. Они лежали вплотную, а их руки свешивались одна на другую и по-домашнему, по-семейному касались друг друга.
На рассвете Чунг выбрался наружу, сел, скрестив ноги, на влажную землю и очистил ум, сосредоточившись на движении воздуха в ноздрях – точно так же он ежеутренне и ежевечерне делал мальчишкой в храме Новой Звезды. Вот уже около года он каждый день снова предавался этому занятию, и не имел понятия зачем. И паршивый же из него коммунист при таких-то духовных практиках! На самом деле он больше не был убеждён, будто кровь и революция служат полезным средством для смены понятий в уме. Кто же это сказал? – кажется, Конфуций: «Как кузнечным молотом не высечь из камня изваяние, так насилием не освободить человеческую душу». Мир здесь, мир сейчас. Мир, обещанный в любое другое время и в другом месте, есть ложь.
Эти четыре ночные собаки – то были не собаки вовсе, а Четыре благородные истины[3], преследующие во тьме его лживые речи…
…Так, сбился. Чунг вернул сознание к движению дыхания.
Снова задумался, зачем он попросил Хао дать денег.
А какое было у Хао лицо, когда он меня увидел: прямо как морда у щенка, с которым я повёл себя слишком грубо во время игры. Зверёк стал меня бояться. Я его полюбил. Ах, нет…
…Рано или поздно сознание цепляется за какую-нибудь мысль и увлекается следом за ней в лабиринт, где одна мысль разветвляется на несколько новых. Потом лабиринт проваливается сам в себя, а ты оказываешься снаружи. А внутри ты никогда и был – это только сон.
Он опять сосредоточился на дыхании.
Утро – река скрывается в дымке, а за отдалённые горные пики зацепилось одинокое облако. Слышно, как в казарме возятся ребята, просыпаются, чтобы отметить пышнейшее на свете торжество – ещё один день, проведённый не в могиле. Со слипающимися глазами, завернувшись в одеяла, бредут справить нужду.
– Мои юные товарищи, покуда вы живы, – сказал он им, – узнайте, как пробудиться от этого дурного сна!
Они заспанно взирали на него.
1965
Как происходило вот уже которую неделю, вечером понедельника Уильям Сэндс по прозвищу Шкип, сотрудник Центрального разведывательного управления США, испытывал себя на прочность, сопровождая совместный патруль армии и полиции Филиппин – те, как всегда, отправились прочёсывать тёмные горные леса в бесплодных поисках незримых людей. В этот раз его друг майор Агинальдо не смог присоединиться к патрулю, а кроме него никто не имел понятия, что делать с американцем. Всю ночь автоколонна из трёх джипов колесила по разбитым дорогам, производя жуткий шум, но не произнося ни слова – патруль, по обыкновению, пытался напасть хоть на какой-то след хукских боевиков[4] и, по обыкновению, не обнаружил ровным счётом никого и ничего; перед самым рассветом Сэндс вернулся в дом для персонала и обнаружил, что свет не включается, а кондиционер молчит. Третий раз за неделю на местной электростанции случились какие-то неполадки. Он распахнул окна спальни навстречу джунглям и, изнемогая от жары, распластался на постельном белье.
Через четыре часа оконный кондиционер ожил, и Сэндс немедленно проснулся – простыни насквозь промокли от пота. Он проспал, скорее всего, пропустил завтрак, да и на утреннюю гимнастику времени, видимо, тоже не хватит. Наскоро ополоснулся под душем, оделся в брюки защитного цвета и местную тонкую рубашку с коротким рукавом и длинным подолом, называемую «баронг-тагалог», – подарок от его друга-филиппинца, майора Агинальдо.
На первом этаже для него было приготовлено место за пустым (если не считать самого Сэндса) обеденным столом из красного дерева. Лёд в его стакане с водой уже успел подтаять. Рядом лежали утренние газеты – на самом-то деле вчерашние, доставленные с курьерским пакетом из Манилы. Из кухни вышел слуга Себастьян и сказал:
– Доброе утро, мистер Скип. Парикмахер скоро будет.
– Когда?
– Вот уже сейчас.
– Где он?
– На кухне. Хотите сначала завтрак? Хотите яйцо?
– Только кофе, пожалуйста.
– Хотите к яйцу бекона?
– Переживёшь, если я буду только кофе?
– Вам какое яйцо? Обжарить с обеих сторон?
– Ну давай, неси уже.
Он сел за стол перед широким окном, через который открывался вид на безумную картину: двухлуночное поле для гольфа, окружённое девственными джунглями. Этот крошечный военный санаторий – сам дом отдыха, жильё для прислуги, сарай и техпомещение – построили, чтобы обслуживать отпускников из числа сотрудников корпорации «Дель-Монте». Сэндс ещё не встретил никого из «Дель-Монте» и к этому времени уже и не ждал такой встречи. Кажется, кроме него здесь остановились ещё только двое: один – англичанин, специалист по комарам, а другой – немец, в котором Сэндс подозревал специалиста в несколько более зловещей области, возможно, снайпера.
На завтрак – яичница с беконом. Крохотные яйца. Неизменно вкусный бекон. Никакой картошки, один только рис. Никаких тостов, только мягкие булочки. По помещению взад-вперёд сновали филиппинцы в белой униформе – при помощи швабры и тряпки боролись с грязью и плесенью. Через проём в главную комнату на коньках из двух перевёрнутых половинок кокосовой скорлупы проехал молодой человек в одних лишь боксёрских трусах – полировал дощатый пол.
Сэндс прочёл первую полосу газеты «Манила таймс». Бандита по кличке Золотой Мальчик зарезали в гостиной его собственной квартиры. Сэндс внимательно изучил фотографию трупа Золотого Мальчика – тот лежал в банном халате, раскинув руки под каким-то невообразимым углом и вывалив язык между челюстей.
Появился парикмахер – старик с деревянным ящиком, и Шкип предложил: «Пойдём-ка во дворик». Через застеклённую дверь они вышли в патио.
Погода стояла ясная и, казалось, не предвещала ничего дурного. Однако Сэндс с опаской поглядывал на небо. Шесть недель напролёт, с самого его приезда в Манилу в середине июня, лили дожди, а потом в один прекрасный день вдруг прекратились – как обрубило. Это была его первая поездка за границу. Он никогда не покидал пределов Канзаса, пока не погрузил свой красно-оранжевый чемодан, и не погрузился сам в автобус до Блумингтона (штат Индиана), и не отправился учиться в университете; впрочем, несколько раз в детстве и ещё как-то раз подростком бывал он в Бостоне – ездил погостить у родни по отцовской линии, и в последний раз почти всё лето провёл в компании родственников-ирландцев, целого полчища каких-то крупных полицейских чинов и отставных военных: больше всего походили они на свору сторожевых мастифов, а их жёны – на стайку издёрганных пуделих. Они подавляли его своей раскованной вульгарностью и шумливой общительностью, тискали, голубили, словом, всячески проявляли к нему родственные чувства, чего он никогда не ощущал, находясь среди маминой родни со Среднего Запада, у которой было принято относиться друг к другу просто как к знакомым. Отца – жертву перл-харборских событий – помнил он смутно. Ирландские дядья из Бостона подали Шкипу пример того, к чему надо стремиться, наметили форму, которую он заполнит, будучи уже взрослым. Он и не думал, будто её заполняет. Она лишь подчёркивала, как он мал.
Со стороны филиппинцев Сэндс сейчас ощущал ту же теплоту и то же радушие, что и от тех очаровательных миниатюрных ирландцев. Только-только наступила восьмая неделя его пребывания на Филиппинах. Люди ему понравились, а вот климат здешний он возненавидел. Вот уже начинался пятый год, как Сэндс служил Соединённым Штатам в качестве работника Центрального разведывательного управления. И свою родную страну, и это её Управление он полагал овеянными славой.
– Вы мне просто по бокам подкоротите, – сказал он старику. Под влиянием покойного президента Кеннеди он решил позволить своему армейскому ёжику несколько отрасти, а совсем недавно – возможно, под влиянием местных пережитков испанского владычества – начал также отпускать усы.
Пока старик его подстригал, Сэндс ознакомился со следующим авторитетным источником, манильской газетой «Энкуайрер»: в передовице провозглашалось начало серии статей, посвящённых сообщениям филиппинских паломников о всяческих поразительных чудесах – кто-то исцелился от астмы, где-то деревянный крест превратился в золотой, другой крест, каменный, вдруг задвигался сам собою, где-то заплакала фреска с иконой, а другая икона замироточила кровью.
Парикмахер поднёс к его лицу зеркало восемь на пять дюймов. Хорошо, что не придётся щеголять новой причёской на виду у всей столицы! Усы пока что существовали только в надеждах, а волосы достигли промежуточного состояния – слишком отросли, чтобы их не замечать, но ещё слишком коротки, чтобы как-то их контролировать. Сколько лет он уже стригся ёжиком – восемь, девять? – с того утра, как прошёл собеседование с вербовщиками из Управления, что явились в университетский городок в Блумингтоне? Оба были одеты в поношенные деловые костюмы и подстрижены ёжиком, как он заметил днём раньше, подглядывая в гостевом помещении факультета за их прибытием – прибытием стриженных ёжиком вербовщиков из Центрального разведывательного управления. Особенно ему было по душе слово «центральное».
Здесь же, в дне езды от Манилы по ужасным дорогам, эта его центральность ощущалась чуть более чем никак. Он читал суеверные газеты. Смотрел, как вьются по оштукатуренным стенам лианы, как расползается по стенам плесень, как лазают по стенам ящерицы, как забрызгивают стены пятнышки грязи.
Со своего наблюдательного пункта в патио Сэндс засёк, что в воздухе витает некое напряжение, какая-то подспудная вражда между работниками санатория – ему не нравилось думать о них как о «слугах». Это чувство подстегнуло его любопытство. Но, будучи воспитанным в сердце Американского материка, он привык избегать личных разногласий, не замечать косых взглядов, почитать за благо неискренность и сторониться разговоров на повышенных тонах в соседних комнатах.
В патио вышел Себастьян и с довольно взволнованным видом оповестил:
– Здесь кое-кто хочет вас видеть.
– Кто такой?
– Не скажу, если позволите. Они сами скажут.
Но вот прошло двадцать минут, а к нему так никто и не пришёл.
Сэндс покончил со стрижкой, перешёл в прохладную гостиную с отполированным дощатым полом. Пусто. В обеденной зоне – тоже никого, только Себастьян накрывал стол к обеду.
– Здесь кто-то хотел меня видеть?
– Кто-то? Нет… кажется, никто.
– Разве ты не говорил, что у меня посетитель?
– Никого нет, сэр.
– Отлично, спасибо, буду гадать дальше.
Он опустился в плетёное кресло во дворике. Здесь можно было как почитать последние известия, так и понаблюдать, как англичанин-энтомолог, человек по имени Андерс Питчфорк, туда-сюда гоняет длинной клюшкой мяч для гольфа между двух полноразмерных лужаек на крайне тесном поле. Два с чем-то акра газона были тщательно подстрижены и приведены к биологическому единообразию, а ограничивал их высокий забор из металлической сетки, с которым сплетались тёмные и неизведанные дебри окружающей растительности. Питчфорк, седеющий лондонец в брюках до колен и жёлтой банлоновой рубашке, знаток комаров из рода Anopheles, проводил каждое утро на этом поле, пока солнце не поднималось над крышей здания и не выгоняло его на работу, которая состояла в искоренении малярии.
Под колоннадой можно было разглядеть немецкого гостя – тот завтракал, сидя в пижаме на личном дворике рядом со своей комнатой. Немец приехал в эти края кого-то убивать – так заключил Сэндс, поговорив с ним от силы дважды. Начальник отдела сопроводил его от самой Манилы и, хотя визит начальника вроде как касался подготовки Сэндса, провёл он всё время с немцем, ну а Сэндс получил указания «оставаться на связи и оставить его в покое».
Что же до Питчфорка, этого эксперта в области малярии с незабываемой фамилией, – он, должно быть, только собирал сведения. Возможно, курировал всяких там мелких агентов, действующих по деревням.
Сэндс любил угадывать, кто чем занимается. Люди то приезжали, то уезжали по каким-то маловразумительным поручениям. В Великобритании это место, вероятно, назвали бы «конспиративной квартирой». Однако в США, в Виргинии, Сэндса выучили, что конспирация никогда не бывает полной. Нигде в море не найти безопасного островка. Полковник, его ближайший наставник, крепко-накрепко вдолбил в головы новобранцам «Подветренный берег» – двадцать третью главу мелвилловского «Моби Дика»:
Но лишь в бескрайнем водном просторе пребывает высочайшая истина, безбрежная, нескончаемая, как бог, и потому лучше погибнуть в ревущей бесконечности, чем быть с позором вышвырнутым на берег, пусть даже он сулит спасение. Ибо жалок, как червь, тот, кто выползет трусливо на сушу.[5]
Питчфорк поместил мяч на колышек, выбрал из сумки, лежащей на газоне, клюшку с большой головкой и запустил его через забор, куда-то в глубины зарослей.
Тем временем, если верить «Энквайреру», в море Сулу пираты захватили нефтяной танкер и убили двух членов экипажа. В городе Себу кандидата в мэры и одного из его сторонников изрешетил пулями родной брат этого самого кандидата. Убийца поддерживал соперника брата – их отца. А губернатора провинции Камигин застрелил, как выразились в газете, некий «берсерк», который «в состоянии амока»[6] порешил потом ещё двоих.
Немец же теперь упражнялся в стрельбе из духовой трубки по стволу гевеи: трубка была, как догадался Сэндс, явно не кустарной выделки, поскольку аккуратно разбиралась на три сегмента. В собранном же состоянии она пускала заряды больше чем на пять футов, а дротики на вид были длиной семь-восемь дюймов – белые, остроконечные; похожие, по сути дела, на продолговатые колышки для гольфа. Немец искусно посылал их к цели, часто прерываясь, чтобы промокнуть лицо носовым платком.
Внизу, в деревне, Шкипу назначил встречу его друг, майор филиппинской армии Эдди Агинальдо.
Шкип и наёмный убийца из Германии, который, возможно, был не наёмным убийцей и даже не немцем, проехали вместе половину пути по склону горы к рынку. Они взяли служебный автомобиль с кондиционером и с задних сидений глазели через поднятые стёкла на крытые соломой дома из покоробленной, грубо обработанной древесины, на стреноженных коз, гуляющих кур, бродячих собак. Когда миновали старушек, которые на корточках сидели на пыльных верандах и сплёвывали красным соком бетеля, от бабушек отделялись ватаги ребятишек мал мала меньше и бежали наравне с машиной.
– Что это? Они говорят там что-то.
– «Пики», – объяснил немцу Сэндс.