Полная версия
Дымовое древо
– Скорее три четверти года.
– За это время ты подрастёшь и научишься многому в школе, образованный будешь. Потом сможешь закончить и будешь готов для службы от начала до конца.
– Мне надо уходить.
– Так иди тогда в морпехи.
– Не хочу я в морпехи.
– Почему нет?
– А больно уж они нос задирают.
– Тогда почему мы с тобой говорим про морпехов?
– Потому что в армию меня не возьмут, пока мне нет восемнадцати.
– Даже если я подпишусь?
– Да пусть хоть кто угодно подпишется. Мне нужно свидетельство о рождении.
– Есть у меня твоё свидетельство. Там написано «1949». Будто нельзя просто взять и поменять на «1948»? Хвостик у девятки изогнуть до конца, вот и будет восьмёрка восьмёркой.
В последнюю пятницу октября Джеймс снова пошёл на вербовочный пункт с поддельным свидетельством о рождении и вернулся домой с указанием в понедельник явиться на сборы.
Первые две недели основного курса боевой подготовки в Форт-Джексоне, в штате Южная Каролина, показались самыми долгими за всё время, что он жил на этом свете. Каждый день словно вмещал в себя целую жизнь, полную неопределённости, уничижения, замешательства и изнурения. Всё это влекло за собой всепоглощающее состояние ужаса, по мере того как он всё чаще думал о том, что рано или поздно ему придётся убивать или самому быть убитым. В поле, в строю, на занятиях с другими курсантами, которые ревели, как чудовища, и закалывали штыками соломенные чучела, он чувствовал себя нормально. Наедине же с собой едва соображал, а всё из-за этого страха. Спасало его только утомление. Непосильные физические нагрузки воздвигали стеклянную стену между ним и вот этим вот всем – он почти ничего не слышал, почти ничего не помнил из того, на что смотрел, что ему показали буквально секунду назад. Ждал одного лишь отбоя. На всем протяжении курса метался во сне как припадочный, но спал ровно столько, сколько дозволялось.
Джеймса определили во Вьетнам. Он понимал: это значит, что он уже покойник. Он не стал подавать апелляцию, даже не спросил, как надо подавать, ему просто вручили его судьбу. Прошло четыре дня с окончания курса подготовки, и вот он уже нёс свой обед к столу среди гущи срочников; лицо окутывал парной дух пюре из порошкового картофеля, ноги ощущались как резиновые, а он двигался к будущему, где что ни шаг, то растяжка или противопехотная мина: вот выйдут они с ребятами патрулировать джунгли, а он выбьется вперёд остальной колонны, окажется на переднем крае и наступит на какую-нибудь штуку, которая возьмёт да и разорвёт его на клочки прямо на месте, разбрызгает, точно краску, – и раньше, чем грохот ударит ему по ушам, эти уши разлетятся во все стороны… разве что, наверно, можно будет услышать, как что-то вдруг тихонько так зашипит. Не было никакого смысла сидеть здесь, ковырять ложкой обед на подносе с перегородками. Следовало спасать свою жизнь, убираться из этой столовой, может быть, затеряться на улицах какого-нибудь крупного города, где в кинотеатрах круглые сутки показывают порнуху.
Подошли два каких-то парня и завели разговор о смерти в бою.
– Это вы пытаетесь меня запугать ещё сильнее, чем я уже боюсь? – сказал Джеймс, стараясь произвести впечатление, будто ему всё нипочём.
– Вполне вероятно, что тебя и не убьют.
– Да заткнитесь вы.
– В натуре, на войне не так много сражений и всякого такого.
– Видели вон того парня? – спросил Джеймс, и они заметили: за три стола от них сидел чрезвычайно щуплый чернокожий в серо-зелёной парадной форме, какой-то первый сержант. На вид он был недостаточно крупный, чтобы его признали годным для службы, однако его грудь украшали многочисленные орденские ленты, включая одну голубую с пятью белыми звёздами, означающую Почётный орден Конгресса.
Как только Джеймс и другие видели солдата с наградами, они считали свои долгом подойти поближе и рассмотреть знаки отличия. Надеть их – это ведь всё равно что выпить кофейку со своей внутренней личностью, закалённой и закопчённой в героических подвигах, пока мимо проходит малышня, чувствуя, как ёкает у неё под ложечкой, и стараясь не заглядываться. Правда, чтобы этим наслаждаться, надо было вернуться с войны живым.
Когда его собеседники ушли, Джеймс вернулся в очередь за новой порцией. Народ жаловался на качество пищи, поэтому и Джеймс выказал неудовольствие – но на самом деле ему нравилось, как тут кормили.
Чернокожий с голубой лентой на груди поманил его к столу.
Джеймс не знал, что делать, и решил всё-таки подойти.
– Ты не бойся, падай, – заговорил сержант. – Не такой уж я и страшный, хоть и чёрный.
Джеймс подсел за стол.
– Я смотрю, взгляд у тебя тот самый.
– А?
– Да взгляд у тебя так и говорит: я хотел кататься на танке или чинить вертолётные двигатели, а заместо этого меня засылают в джунгли маслины ловить.
Джеймс промолчал, чтобы ненароком не расплакаться.
– Мне ваш сержик сказал – как бишь его, Конрад, Конрой…
– Сержант, ага, – подтвердил Джеймс, сидя как на иголках. – Сержант Коннел.
– А чего ж ты не додумался вписаться во что-нибудь добровольцем, чтобы отмазаться от этого дела?
Теперь Джеймс боялся, что рассмеётся:
– Да потому что я тупой.
– Едешь в Двадцать пятую дивизию, так? Какая бригада?
– Третья.
– Я вот как раз из Двадцать пятой буду.
– Да ладно? Без балды?
– Правда, не из третьей бригады. Из четвёртой.
– А третья – они сейчас, они… ну, вы поняли… воюют, да?
– Некоторые части – да. К сожалению.
Джеймс почувствовал: если только сейчас получится произнести: «Господин сержант, я не хочу воевать», он совершенно точно спасёт свою жизнь.
– Менжуешься, как бы тебя не убили?
– Вроде как, знаете ли… в смысле – ага.
– А не из-за чего тут менжеваться-то. К тому времени, как Тварь тебя сожрёт, ты уже и так пустой, ты уже не думаешь. Просто кайфуешь с того, что происходит.
Джеймса не особо ободрило это утверждение.
– Ну так. – Щуплый негр сгорбился, мелко поигрывая кончиками пальцев обеих рук. – Поди-ка сюда. Слушай. – Джеймс наклонился к нему, слегка опасаясь, что тот схватит его за ухо или ещё чего учудит. – Когда ты в зоне боевых действий, как-то не хочется быть флажком на карте. Рано или поздно этот флажок обрушится под напором превосходящей силы неприятеля. А тебе же хочется иметь какое-то пространство для манёвра, так ведь? Хочется как-то участвовать в принятии решений, так ведь, а? Значит, ты хочешь записаться добровольцем в разведотряд. Это дело добровольное. Сам туда берёшь да записываешься. А после этого уже никогда-никогда не вызываешься добровольцем – ни за что, ни на что, даже если предлагают прыгнуть в койку с горячей красоткой, будь она хоть подружкой Джеймса Бонда. Это правило номер один – не вызывайся добровольцем. А правило номер два – когда ты на чужой земле, то не насилуй женщин, не обижай скотину и по возможности не трогай чужое имущество, кроме поджога шалашей – это часть работы.
– У вас там на груди Почётный орден.
– Да, есть такое. Так ты того, слушай, чего говорю.
– Окей. Ладно.
– Может, я и чёрен как сажа, но я твой брат. Знаешь, почему?
– Нет, вряд ли.
– Потому что ты ведь отправляешься в Двадцать пятую дивизию на замену, так?
– Да, сэр.
– Да не зови ты меня сэром, ну какой я тебе сэр? Едешь, значит, в Двадцать пятую, правильно?
– Правильно.
– Ладно. Так вот знаешь что? Я как раз из Двадцать пятой приехал. Не третья бригада, четвёртая. Но всё равно, может быть, я и есть тот парень, кого ты заменишь. Вот, стало быть, я тебя и просвещаю.
– Хорошо. Спасибо.
– Нет, это не ты меня благодари, это я тебя благодарю. Знаешь, почему? Это мне ты, может быть, едешь на замену.
– Не за что, – сказал Джеймс.
– А теперь: всё, что я только что сказал, ты это намотай себе на ус, ага?
– Будет сделано.
Джеймсу нравилось, как изъясняются в пехоте, и он старался сам так говорить. Пространство для манёвра. Флажок на карте. Превосходящие силы. Намотать на ус. Такие же выражения использовал некий сержант разведки, когда произносил речь в их казармах всего двумя неделями ранее. Теперь эти выражения звучали не как пустое сотрясение воздуха, за ними чувствовалась правда жизни. Одно было ясно: если уж суждено тебе быть пехотинцем-салабоном, то также, вероятно, придётся и ходить в разведку.
* * *Больше года проведя в Штатах, в Калифорнии – два месяца в Институте иностранных языков Министерства обороны в Кармеле и почти двенадцать месяцев на курсах повышения квалификации офицерских кадров в школе ВМФ в Монтерее, – Шкип Сэндс возвратился в Юго-Восточную Азию и где-то между Гонолулу и островом Уэйк, миля за милей летя над Тихим океаном на «Боинге-707», вошёл под покров той тайны, которая в дальнейшем его поглотит.
Прибыв в Токио, на винтовом самолёте Сэндс вылетел в Манилу, оттуда – на поезде к подножью горного хребта к северу от города, а оттуда на автомобиле – опять в дом отдыха для сотрудников Управления в Сан-Маркосе, готовый столкнуться с Эдди Агинальдо и радостный ввиду того, что майору придётся ходить в бессмысленные ночные патрули по знойным джунглям, – но обнаружил лишь, что патрули приостановлены, а Эдди Агинальдо нет нигде поблизости. Официально было объявлено, что хуков уничтожили. Андерс Питчфорк давно уехал. Так что компанию Сэндсу составляла только прислуга и редкие отпускники из Манилы – как правило, переработавшие курьеры, которые всё время спали без просыпу. Около месяца ждал он, пока один из них не привёз ему весточку от полковника.
Весточка прибыла в курьерском пакете, на открытке с фотографией памятника Джорджу Вашингтону. Жёлтая печать в углу предупреждала: «СЛУЖЕБНОЕ / ХРАНИТЬ ПОД ГРИФОМ „СЕКРЕТНО“ / КОНВЕРТ НЕ ВСКРЫВАТЬ / СПАСИБО / ВАША ПОЧТОВАЯ СЛУЖБА США».
С наступающим Рождеством. Пакуй картотеку целиком и полностью. Отправляйся в Манилу. Зайди в Отдел. Я в Лэнгли, стою на ушах. На прошлой неделе заезжал в Бостон. Тётя и двоюродные братья передают тебе наилучшие пожелания. До встречи в Сайгоне. Дядя Ф. Кс.
Однако картотека уже была упакована – по крайней мере, так он предполагал. В первый же день после возвращения Сэндс нашёл в шкафу, где оставил карточки, три серо-зелёных фанерных бокса армейского образца с выведенным по трафарету на каждой крышке именем «Бене́ У. Ф.» – знак ударения кто-то дописал вручную фломастером – причём каждый был заперт на тяжёлый висячий замок.
Не получив никаких указаний насчёт ключей к этим сокровищам, Сэндс отложил это дело на потом и выполнил следующее поручение – то есть выехал в посольство в Маниле на служебной машине, чуть ли не доверху набитой материалами по дядиному проекту. Там ему было приказано оставить машину и катить за сорок миль от столицы на авиабазу Кларка, откуда он на военно-транспортном самолёте проследует в Южный Вьетнам.
Завтра – канун Нового года. Его маршрут предусматривал взлёт с аэродрома Кларка (уже в новом году) и приземление в аэропорту Таншоннят в предместьях Сайгона.
Наконец-то! Чувствуя, будто уже поднялся в воздух, Сэндс сел в служебный автомобиль на бульваре Дьюи, глядя, как дрожит солнце над Манильской бухтой, и в его сияющих лучах, чтобы успокоиться, стал просматривать почту. Информационный бюллетень для выпускников Блумингтона. Журналы «Ньюсвик» и «Ю. С. ньюс энд уорлд рипорт», оба – многонедельной давности. В большом конверте из обёрточной бумаги Сэндс нашёл финальный набор калифорнийской корреспонденции, отправленной оттуда через его адрес армейской почтовой службы. Эти письма преследовали его целых два месяца. От тёти Грейс и дяди Рэя, старшего из четырёх братьев его отца, пришёл праздничный конверт, внутри которого что-то позвякивало – как оказалось, новенькая монетка в полдоллара с портретом Джона Кеннеди и поздравительная открытка фирмы «Холлмарк», к которой, очевидно, монетку привязали ленточкой, но за время путешествия в десять тысяч миль та успела оборваться. Двадцать восьмого октября Шкипу исполнилось тридцать, и в ознаменование этой вехи как раз и пришло пятьдесят центов, вдвое больше обычного – такому большому мальчику уже не будешь слать четвертаки.
Ещё довольно редкостная вещица – письмо от вдовой Беатрис Сэндс, матери Шкипа. Конверт был пухлым на ощупь. Вскрывать его он не стал.
А вот и письмо от Кэти Джонс. За прошлый год он получил уже несколько штук, каждое безумнее предыдущего, сохранил их все, но отвечать перестал.
Ты уже наконец здесь, во Вьетнаме? Может быть, в соседней деревне? Добро пожаловать в Библию с эффектом полного погружения. Правда, здесь лучше быть откуда-нибудь не из твоих Соединённых Штатов Америки. Слишком много неприязни. А вот французов здесь ненавидят чуть меньше. Они ведь побили французов.
Помнишь Дамулог?..
В следующем абзаце в глаза Сэндсу бросилось слово «интрижка», и дальше он не читал.
Никаких дальнейших указаний от полковника.
Он не видел дядю больше четырнадцати месяцев и заключил, что кого-то из них, а может, и обоих вывели из игры в связи с тем неоднозначным инцидентом на Минданао. Короче говоря, что-то удерживало их от активных действий. Он окончил курс вьетнамского в Институте иностранных языков Министерства обороны, и то, что начиналось как логичная вводная часть к назначению в Сайгон, обернулось одиннадцатью загадочными месяцами, проведёнными в компании трёх других переводчиков (причём никто из них не был этническим вьетнамцем); переводчикам поручили работу над неким проектом сомнительной практической ценности, а точнее над патентованной глупостью – им надлежало сделать выдержки для энциклопедии мифологических отсылок из более чем семисот томов вьетнамской литературы; сей титанический труд осуществлялся в основном в трёх подвальных помещениях школы ВМФ в Монтерее и состоял главным образом в составлении списков, распределении по категориям и каталогизации всевозможных сказочных персонажей.
Это, как он понял, был дядин вклад в Отдел психологических операций Командования по оказанию военной помощи Вьетнаму, в котором полковник сейчас служил – как в дальнейшем понял Шкип – в качестве главного координатора с ЦРУ. Полковник фактически официально возглавлял отдел психологических операций КОВП-В – если верить сотруднику Управления из Лэнгли по фамилии Шоуолтер, который минимум раз в месяц выходил на связь с переводческой командой Шкипа; некоторое время спустя Шкипу предстояло помогать полковнику в этом предприятии. «Когда я ему там понадоблюсь?» – «В январе или около того». – «Восхитительно», – сказал Шкип, совершенно разъярённый такой задержкой. Этот разговор состоялся в июне.
Мудрёный проект окончился неожиданным переводом всех троих участников в какие-то другие места, а весь бесполезный материал они разложили по коробкам и отправили в Лэнгли.
Он вскрыл письмо от матери.
Дорогой мой сынок, Шкипер! —
её почерк, округлый, наклонный, крупный, покрывал несколько страниц канцелярской бумаги шесть на восемь дюймов:
Точно не знаю, что тебе написать, так что, во-первых, сообщу, что беспокоиться не о чем. Не хотелось бы, чтобы ты подумал, будто только дурные новости могут заставить меня сесть и послать тебе письмецо. На самом деле всё наоборот, погода у нас по-настоящему замечательная, бабье лето. Небо синее-синее, нигде не видать ни облачка. Поезда проезжают мимо с каким-то новым звуком, потому что с деревьев опадает листва, и пока что это радостное приветствие, а довольное скоро мы будем слышать лишь тоскливый свист зимнего ветра среди голых ветвей. Сегодня днём настолько тепло, что хочется, чтобы комнату продуло сквознячком. Откроешь окна – слышишь, как кричат красноплечие желтушники. А травка по-прежнему зеленеет, видно, где её надо бы заново подстричь, перед тем как осень по-настоящему вступит в свои права. Как увидела, до чего пригожий сегодня денёк, так и решила: «А напишу-ка письмецо!»
Спасибо тебе за деньги. В комплект к стиральной машине купила центрифугу. Сейчас она у меня доверху полна бельём – стоит, крутится-вертится. Но в хорошую погоду, вот как сейчас, я люблю вывешивать большие вещи вроде простыней и пододеяльников на верёвочку на улице и сушить их под открытым небом – ровно так я сегодня и сделала. Вывесила простыни на верёвочке, как в старые-добрые времена. Да, я заказала центрифугу, телевизор брать не стала. Ты сказал – возьми себе телевизор, но я не стала. Когда чувствую, что надо бы развлечься, иду к книжным полкам и беру оттуда или «Лавку древностей», или «Эмму»[45], или «Сайлеса Марнера»[46], открываю где попало и читаю – а в девяти случаях из десяти приходится возвращаться в начало и перечитывать книгу полностью. Приходится, и всё тут. Это мои давние добрые друзья.
Я рассказывала тебе, что старый преподобный Пирс вышел на пенсию. Сейчас в церкви новый человек, пастор Пол. Довольно молодой. Фамилия у него Коннифф, но все говорят просто «пастор Пол». С ним теперь всё по-новому. Он меня заинтересовал, и я всю зиму не пропускала ни одного воскресенья, а потом знаешь ведь – погода смягчается, припекает солнышко, возникают всякие хлопоты… в общем, не бывала я там, наверно, уже с апреля. Телевизора нет, но я стараюсь следить за новостями. Разве это не ужасная новость? Не знаю, что и думать. Иногда жалею, что не с кем поделиться своими мыслями, а потом думаю, что лучше и не стоит. Знаю, ты примкнул к государству, чтобы быть полезным этому миру, но наше руководство посылает славных ребят разорять чужую страну и, может быть, сложить там голову без какого-либо разумного оправдания.
Что ж, прошло полчаса с тех пор, как я написала последнее предложение. Новая центрифуга дзынькнула, и я побежала складывать бельё – а оно всё ещё горячее! Ты извини, что я говорю такие вещи. Может быть, я просто выскажу всё, что хочется, вернусь в начало и перепишу письмо заново, вычеркну неудачные отрывки и пошлю только удачные. Нет, лучше не стоит. Для меня война значит нечто иное, чем для генералов и солдат. Начиная со следующего 7 декабря будет двадцать шесть лет с тех пор, как мы потеряли твоего отца, и я каждый день по-прежнему тоскую о том, как всё было прежде. Потом, через некоторое время после гибели твоего отца, у меня появились другие мужчины, и я правда была какое-то время вместе с Кеннетом Бруком, пока он не устроился на работу в «Северо-западные авиалинии», но это случилось как-то слишком быстро для нас обоих, раньше, чем мы с Кеном во всём разобрались, так что когда он переехал в Миннеаполис, так у нас всё и заглохло, ничего не поделаешь. Иначе, думаю, мы бы с ним помолвились, а значит, у тебя появился бы отчим. Но это уже не по теме. О чём была речь? Господи, лучше мне не посылать это письмо! Я ведь не знаю, понимал ли ты хотя бы, что между нами с Кеном Бруком что-то происходит? Ты Кена-то вообще помнишь? На каждое второе Рождество он с семьёй приезжал домой повидать сестру и прочую родню. На следующий год они ездили обратно в родной город к его жене – не знаю, куда именно. Мальчик мой, неужто у меня один из тех самых дней?
Лучше уж я вытолкаю нашу старенькую газонокосилку и в последний раз за год приведу двор в порядок. Надо будет её смазать. Всё лето этим занимались для меня дети, то один, то другой из Штраусов, Томас или Дэниел, но они сейчас в школе. Они посменно возились с громадным шумным бензиновым монстром их папы. Каждый раз зарабатывали по два доллара. А та старенькая косилка – моя давняя подруга. Помнишь, как я ухаживала за двором: «И береги пальцы от лезвий!» – вот как я кричала, как будто эти лезвия вдруг выскочат и откусят тебе пальцы, даже если никто не будет толкать косилку. А потом как-то раз слышу – лезвия зажужжали, смотрю в окно – а вот и Шкипер в этой своей футболочке, худенькими ручонками толкает мимо окна косилку, ну ни дать ни взять Паровозик, который смог! С первой же попытки весь двор в порядок привёл! Надеюсь, ты это помнишь, потому что я помню как нельзя яснее. И, надеюсь, ты вспомнишь, как тогда радовался, – и сама тоже вспомню и порадуюсь.
Признательна тебе за записки, которые ты присылаешь. А то люди ведь о тебе всё спрашивают, так что здорово, когда у меня есть на что сослаться. Посещаешь Институт иностранных языков, посещаешь флотские курсы повышения квалификации, прикреплён к посольству США – всё это весьма впечатляет, чувствую себя как будто звездой.
У нас весь день стояла прелестная погода, но вот сейчас, около трёх часов дня поднялся небольшой ветерок, простыни вздуваются и хлопают. Так они станут белее всего, когда сушатся на солнышке и на ветру. Да и самим нам с этим ветерком очень повезло, потому что живём мы недалеко от путей, но ветер всегда дует в другую сторону, и нас не засыпает песком и каменной крошкой. Как здорово, что мы живём «с другой стороны» путей! Всё вспоминаю, как увидела тебя тогда из окна. Вмиг разглядела твою силу характера. Как увидела тебя, так и подумала: «Напористый, как папа, уж этот-то пробьётся через колледж, освоит все науки и ремёсла, ничто не остановит этого парнишку». А теперь опять учёба, опять институт. Армия, флот, посольство, кажется, будто ты прямо нарасхват.
В этом месте, когда до конца оставалось всего шесть строк, Шкипу пришлось остановиться и обругать себя. Он пробыл в Штатах четырнадцать месяцев – мог бы и заглянуть домой перед тем, как снова уехать. Но он уклонился от встречи. Вот ведь как получается: война, интриги, рок – их он был готов встретить лицом к лицу. Но только, пожалуйста, не маму. Не её бельё, хлопающее на тоскливом осеннем ветру. Только не Клементс, штат Канзас, со своим историческим правом быть небольшим, невысоким и квадратным. Здесь, в Маниле, приблизительно на четырнадцатом градусе северной широты и сто двадцать первом градусе восточной долготы, он просто не мог оказаться ещё дальше. Но этого расстояния всё равно было недостаточно. Было больно думать о том, что она там совсем одна. В особенности – после такого долгого пребывания в Языковом институте. В полном соответствии со словами полковника («отправлю я тебя в школу, уж с этим-то мы разберёмся») его назначили – в 1965 году, перед самым Днём благодарения – в институт на высоком утёсе с видом на Кармель. Можно было созерцать низкий туман, нависший над берегом, или туман повыше, окутавший землю, или, в ясные дни, чистейшую гладь Тихого океана, далёкого до рези в душе, пока он, Шкип, проходил курс полного погружения во вьетнамский язык, что означало четыре недели тюремного заключения, а потом ещё четыре недели с возможностью покинуть здание только в выходные. В свой первый отпуск он причастился в паре миль вдоль побережья у Сестёр Пресвятой Девы Марии из Намюра – в воскресенье по утрам женский монастырь открывался для мирян на мессу. Взгляды прихожан упирались в алтарь, а сёстры, отрезанные обетом от мира, то ли сидели, то ли стояли (никто не знал наверняка) за стеной, скрытые даже от членов их семей, некоторые из которых садились на скамьи, чтобы краем глаза ухватить повёрнутые кверху ладони затворниц – их просовывали через маленькое окошко, чтобы получить Тело Христово. То, что он видел их в то утро и подумал о них сейчас, ослабило его узы. Разве он принял обет отречения от мира? Нет. В каких бы условиях Шкип ни находился, он был свободен и боролся за всеобщее освобождение. А вот мать – там точно был принят какой-то обет. Какое-то добровольное самоограждение.
Шкип, я молюсь за тебя и за всю страну. Подумываю снова начать ходить в церковь.
Прости, что так редко пишу, я правда признательна за твои письма, но требуется совершенно особенный день, чтобы я взялась за перо и бумагу.
Ну вот, пожалуйста, ещё одно письмо – или что уж у меня получилось.
С мыслями о тебе,
мама.
Справившись с этим испытанием, Сэндс почувствовал в себе силы приняться и за письмо от Кэти Джонс. Но уже слишком стемнело, чтобы читать.
На изучение корреспонденции он потратил довольно значительное время, а такси не сдвинулось и на полквартала.
– Что, какая-то проблема? – спросил он водителя. – Что случилось?
– Да вот застряли что-то, – буркнул водитель.
Далеко за изгибом бульвара по краю бухты виднелись огни свободно движущегося транспорта. А вот они здесь застопорились.
– Я вернусь, – сказал Шкип. Вышел и прошёл пешком до места помехи, огибая заглохшие автомобили, петляя среди застойных луж. Поток задержал большой автобус – его остановил один-единственный пешеход, который стоял, шатаясь, посреди улицы, пьяный, с лицом, залитым кровью, с разодранной на груди майкой; со слезами на глазах человек выступил против этой махины, самой крупной, которую смог вызвать на бой, – а перед этим его, похоже, избил кто-то в драке. Гудели клаксоны, кричали голоса, рычали двигатели. Держась в тени, Шкип стоял и наблюдал: окровавленное лицо, искажённое страстью в лучах автобусных фар; голова запрокинута, руки болтаются, как будто человека подвесили на крюках за подмышки. Этот вонючий, загнанный город. Шкипа вдруг переполнила радость.