Колодец, пахнущий мёдом
Колодец, пахнущий мёдом

Полная версия

Колодец, пахнущий мёдом

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Айрина Лис

Колодец, пахнущий мёдом

ПРОЛОГ

1998 год

В то лето трава у дома стояла по пояс, и пахло от нее не сеном, а зеленой, злой жизнью. Она росла не по дням, а по часам, как будто земля под ней была жирная от чьих-то старых тайн. Стебли – сочные, упругие, с острыми краями – резали голые ноги Демида, оставляя на коже тонкие белые полосы, которые потом, когда он бегал, щипало от пота, и казалось, что сама трава злится и хочет его удержать.

Демиду было семь. Трава доставала ему до подбородка, когда он садился на корточки в джунглях подорожника, чтобы запустить машинку. Машинка была синяя, как кусочек неба, упавший в пыль. Одно колесо оторвалось и осталось дома, под кроватью, но это была его любимая. Отец купил её в прошлом году в городе, когда приезжал с работы трезвый. Тогда он был добрым, пах машинным маслом и обещал научить рыбачить. Сейчас отец приезжал трезвым редко, а добрым – почти никогда. Но машинка осталась. Она была доказательством того, что тот, другой отец, всё-таки существует где-то там, в памяти пластмассового колеса.

– Дёма, домой! – крикнула мать из окна.

Голос у неё был тонкий, дребезжащий, как муха о стекло. Испуганный. Она всегда боялась. Чего именно, Демид не понимал, но чувствовал кожей: то ли отца, то ли того, что соседи узнают, как у них дома бывает, то ли просто самой жизни, которая текла мимо неё, как мутная вода. Демид не обернулся. Домой не хотелось. Дома было душно, пахло щами, кислым тряпьём и тем особенным запахом страха, который дети чуют носом, как звери чутким нюхом чуют пожар за три версты. Этот запах оседал на зубах.

Он пополз дальше, к саду. Коленям было мокро и щекотно от травы, в ушах шумело от жары.

Там, в глубине, за кривыми яблонями, на которых висели червивые, горькие плоды, был колодец. Старый, заброшенный. Отец говорил, что вода там «мертвая» (какой бывает вода мертвой, Демид не знал, но звучало это так, что хотелось проверить), и что доски сгнили, и если Демид туда сунется, он спустит с него шкуру. Поэтому Демид туда и сунулся. Логика семилетнего человека проста: если за интересное так страшно наказывают – значит, оно того стоит.

Любопытство кололо изнутри острее, чем трава резала ноги. В семь лет смерть – это просто слово, холодное и далекое, как Луна. А тайна – это то, ради чего стоит дышать.

Он раздвинул лопухи. Ладони стали влажными и липкими от зелени. Встал на цыпочки, ухватился за шершавый, трухлявый сруб и заглянул внутрь.

Сначала ничего не было видно. Только чернота. Круглая, плотная, тяжелая, как зрачок огромного глаза, который смотрел на него из-под земли всё это время и только сейчас дождался. Пахло оттуда сыростью, тиной и чем-то сладковатым, приторно-гнилым, как пахнет погреб, если забыть там картошку на всю зиму, и она превратится в склизкую жижу.

– Эй, – позвал Демид. Голос прозвучал сипло, по-воробьиному жалко. – Тут кто есть?

Глухо. Только эхо где-то далеко внизу лениво повторило, передразнивая: «есть-есть-есть».

Он хотел уже отойти – внутри завозился холодный червячок страха, – но тут услышал шёпот.

Это не был голос в привычном смысле. Скорее, мысль, которая пришла в голову со стороны, чужая, наглая и при этом до омерзения ласковая. Она заползла в ухо, как мокрая нитка – прохладная, липкая, скользкая. И в этой мысли было всего одно слово, которое Демид не столько расслышал, сколько почувствовал позвоночником:


«Маленький…»

Демид замер. Даже мухи в траве перестали зудеть, или это у него в ушах заложило от страха.

«Тебе больно. Я вижу. Ты плачешь по ночам в подушку, чтобы никто не слышал».

Он не плакал. Ну, почти не плакал. Только когда отец бил маму, и она падала, и у нее из носа текло красное и густое, а Демид сидел под столом, вжав голову в плечи, и зажимал уши руками так сильно, что потом болели ладони. Чтобы не слышать звука ударов. Тогда да, тогда он плакал. Без звука. Чтобы никто не слышал. Даже сам себя старался не слышать.

– Кто ты? – спросил Демид. Голос сорвался на писк, тонкий, мышиный. В горле пересохло, как после трех дней температуры.

Внизу, в черноте, что-то шевельнулось. Не всплеск, не движение – скорее, сама тьма сделала глубокий, сытый вздох.

«Я друг. Я могу стать твоим другом. Самым лучшим. Самым верным».

Демид сглотнул. Горло дернулось, но слюны там не было – один песок. Друзей у него не было. Дети во дворе шарахались от него, потому что он ходил в старом, штопаном, и от него вечно пахло кошачьей мочой (рыжий Барсик жил в сарае, и Демид его тайком кормил хлебом, отщипывая от своего куска). Во дворе считали, что если от человека пахнет кошками – значит, он сам немножко кошка, а кошек во дворе не любили. Друзья – это то, о чем он читал в книжках с картинками, которые иногда давала почитать учительница. Там мальчики ходили в кино, ели мороженое и не боялись, что сегодня отец придет злой.

– Как? – спросил он. Шепотом, одними губами.

«Я дам тебе то, чего ты хочешь. Самого. Загадай».

И тут Демид увидел Ее.

Из темноты, медленно, как водоросли в стоячей воде, потянулась рука. Она была бледная, почти прозрачная, как вареная рыба, и длинная-длинная. Слишком длинная для человека. Кисть – отдельно, локоть – отдельно, и все это тянется, тянется вверх, как змея, которая забыла, что у нее нет костей. Пальцы шевелились, перебирая воздух, – нервно, жадно, как ноги сороконожки, которую бросили в банку.

Демид должен был закричать. Должен был побежать, ломая кусты, к дому, к матери, к ее щам и запаху страха. Но он стоял. Потому что рука не вцепилась в него мертвой хваткой. Она коснулась его щеки.

Прикосновение было прохладным и нежным. Таким нежным, каким не трогала его даже мама – у мамы вечно были мокрые, горячие руки после стирки, красные, в трещинках, и она гладила его торопливо, будто украдкой, будто боялась, что кто-то увидит и ей достанется. А эта рука гладила уверенно. Спокойно. Как будто имела право.

«Ты хочешь, чтобы он ушел? Чтобы все стало тихо?»

«Я сделаю это. А ты… ты просто никому не рассказывай обо мне. Никогда. Это будет наш секрет. Самый страшный и самый сладкий секрет на свете».

Внизу живота у Демида что-то сжалось. Маленьким, твердым кулачком. Он знал, что это неправильно. Так нельзя. Мама в церковь ходит, свечки ставит тоненькие, желтые, и говорит, что Бог все видит, даже то, что под кроватью. Бог накажет.

Но пальцы на щеке гладили его кожу – прохладные, легкие, и было так хорошо. Спокойно. Тихо. Как будто он нырнул с головой под одеяло, завернулся в него коконом, а там, снаружи, пусть хоть буря, хоть отец с ремнем, хоть конец света – они тебя не достанут. Никогда не достанут.

– Хорошо, – выдохнул Демид. Губы дернулись в улыбке, сам не заметил как. – Обещаю.

Рука убралась в темноту так же медленно, как появилась – нехотя, будто гладила напоследок воздух. Колодец снова стал просто дырой в земле. Обычной, старой, с гнилыми досками.

Демид постоял еще минуту, глядя вниз. Внутри что-то зудело – как после сладкого, когда съел слишком много и язык уже липкий, а в животе бродит тепло. Потом развернулся и пошел к дому, продираясь сквозь траву. Лопухи хлестали по ногам, но он не чувствовал. Он вообще ничего не чувствовал, кроме этого странного, тягучего покоя.



Вечером отец не пришел ужинать.

Мать сидела на кухне, теребя край фартука – дергала, накручивала на палец, пока ткань не пошла складками. Смотрела на дверь. Там, за дверью, было темно, и темнота не спешила открываться.

– Опять пьет где-то, – бормотала она. Голос сухой, шелушащийся, как старая бумага. – Сволочь.

Она всегда так говорила. «Сволочь». Но в этом слове давно не было злости – только усталость и привычка, как у собаки, которая привыкла, что ее бьют, и уже не скулит, а просто ложится и ждет.

Демида уложили спать рано. Он лежал в своей кроватке, смотрел на облупившуюся краску на потолке – она пузырилась, как старая кожа, – и слушал тишину. Тишина была непривычная. Обычно в это время отец уже гремел посудой, или орал телевизор, или просто дышал тяжело, с присвистом, сидя в кресле. А сейчас – ничего. Только маятник часов за стенкой: тик-так, тик-так, тик-так. И в голове пустота.



Утром его разбудил мамин крик.

Крик был странный. Не тот, испуганный и визгливый, от которого хотелось зажмуриться и зарыться в подушку. Этот был другой – длинный, воющий, страшный. В нем не было слов. Просто звук. Так воют, когда случается то, чему нельзя случиться. Когда мир ломается пополам, а ты стоишь и смотришь.

Демид выскочил в коридор. Босые ноги прилипали к холодному линолеуму. Мать стояла на пороге спальни, закрыв лицо руками – ладони прижаты к щекам, пальцы растопырены. А на кровати, ровно укрытый одеялом, лежал отец. Одеяло было натянуто до подбородка, уголки подогнуты, как он любил. Лицо у отца было спокойное, почти счастливое. Белое. Белей подушки.

– Мам? – позвал Демид.

Она не ответила. Только качалась вперед-назад, вперед-назад, и выла.



– Сердце, – сказал потом врач, пожимая плечами. Он стоял в прихожей, мял в руках шапку и смотрел куда-то в сторону. – Не выдержало. С кем не бывает. Молодой еще, но, знаете, экология, стрессы. Водку пил?

Мать кивнула. Она уже не плакала. Сидела на табуретке, комкала в кулаке носовой платок, и лицо у нее было странное – не горестное, а растерянное, как будто она заблудилась в собственном доме.

Пила валерьянку. Плакала. Плакала не по отцу – Демид видел, – а от облегчения. И стыдилась этого. Стыд висел в воздухе, горький и липкий, как дым дешевых сигарет.

Демид стоял у окна и смотрел в сад. Там, в глубине, за лопухами, чернел колодец. Из окна его было почти не видно – только краешек сруба, темный, мокрый после ночного дождя.

Он чувствовал это. Тот, кто там жил, смотрел на него в ответ. Взгляд был тяжелый, маслянистый, как пятно на воде. И улыбался.

А еще Демид чувствовал, что внутри него, там, где раньше было тепло и страшно, теперь пустота. Не больно, нет. Просто пусто. Холодная, влажная пустота, как камень на дне колодца, до которого никогда не достает солнце. И в этой пустоте что-то шевелится. Ждет. Дышит в такт.

«Теперь мы друзья навек, маленький хозяин», – прошелестело в голове. Голос был ласковый, липкий, сладкий, как патока. – «Я буду беречь тебя. От всех. Только наш секрет. Только наш».

Мать подошла, обняла его за плечи, прижала к себе. Пахло от нее валерьянкой, луком и тем самым привычным страхом, только теперь страха не было. Был только пепел. Демид не чувствовал тепла. Он чувствовал только сырость – противную, въедливую, – и запах тины, который навсегда впитался в его кожу, въелся в поры, смешался с потом.

Ему было семь лет, и лето только начиналось. Солнце пекло немилосердно, трава сохла и желтела на глазах, и мир вокруг шумел, жил, дышал.

А в колодце кто-то ждал, когда мальчик подрастет. Ждал терпеливо, сыто облизываясь в темноте, перебирая длинными бледными пальцами.

Чтобы начать настоящую игру.

ГЛАВА 1

Настоящее время

Алиса ненавидела утро.

Не утро как время суток – с этим еще можно было бы договориться, если бы утро начиналось в полдень, за окном шел дождь, а в руке была кружка с нормальным, крепким кофе. Она ненавидела сам процесс: открыть глаза и понять, что ты всё еще в этой квартире (потолок с желтым разводом от соседей сверху), в этом городе (за окном серо, хоть плачь), в этой жизни (мама на кухне уже успела сжечь масло и накатить стопку). И надо вставать.

За окном орала бензопила. Не просто работала, а именно орала – визгливо, натужно, с таким злобным подвывом, будто сосед дядя Коля пилил не доски для бани (которую он собирался построить уже лет десять), а живого человека, и человек этот отчаянно сопротивлялся. Под окном брехала собака – кто-то мелкий, истеричный, с лаем, похожим на треснутый звонок будильника. Из кухни тянуло горелым: мама опять пыталась пожарить яичницу и, судя по запаху, в очередной раз довела масло до состояния тактического напалма.

– Алиска! – донеслось из кухни. Голос у мамы был сиплый, с утра он всегда был сиплый – низкий, прокуренный, с хрипотцой человека, который лег спать всего пару часов назад. – Яичницу будешь?

– Буду, – крикнула Алиса в подушку. Подушка пахла пылью и вчерашними слезами (чужими, из сериала, но все равно). – Но не эту.

– А че не так?

– А то, мам.

Она села на кровати, потянулась, хрустнув шеей – позвонки отозвались сухим дробным щелчком, как переключатель скоростей в старой машине, – и посмотрела на себя в треснутое зеркало шкафа. Зрелище было тоскливое. Волосы торчали в разные стороны, как у взбудораженного воробья, под глазами залегли синяки – лиловые, с желтизной по краям, будто кто-то аккуратно, с чувством, поработал кулаками. На плече – красный след от молнии подушки: спала как убитая, хоть и не пила. Рожа, конечно, еще ничего, считай, двадцать восемь – не сорок, но если так дальше пойдет, к тридцати можно будет сразу в морг без грима. Сэкономят на косметичке.

Алиса натянула растянутый серый свитер – из той категории одежды, которую уже нельзя носить на люди, но для дома самое то: катышки на локтях, воротник резинкой, пятно от кофе на животе, возраст которого давно перевалил за год. Сунула ноги в тапки с убитыми задниками (левая тапка норовила слететь при каждом шаге, но расстаться с ней было жалко – привыкла) и поплелась на кухню.

Мама сидела за столом, подперев щеку рукой. В этой позе было что-то от античной статуи, которую застали врасплох и не успели доделать. Перед ней стояла тарелка с углём, который когда-то был яйцом, и пустая стопка. По запаху – пила не воду. Запах шел тяжелый, кисловатый, с отчетливой спиртовой нотой – дешевый коньяк или хорошая самогонка, смешанная с утренним перегаром и дешевыми сигаретами.

– Доброе утро, – сказала Алиса, убирая стопку в мойку. Стекло звякнуло о нержавейку – тонко, жалобно, как последний предупредительный. Мама проводила стопку взглядом, но промолчала. Только дернула щекой, будто проглотила что-то горькое. Начало дня было многообещающим.

– Ты на работу? – спросила мама. Голос сел еще сильнее – теперь говорила так, будто у нее во рту наждачная бумага.

– Ага. У меня сегодня великий день. Продаю особняк на окраине.

– Тот, который с привидениями? – мама хмыкнула, полезла в пачку за новой сигаретой. Пачка была мятой, последняя. Завтра опять просить будет. – Кому он нужен?

– Мне нужен. Комиссионные там – мама не горюй. Если продам, закроем твои долги в ларьке и купим тебе нормальные таблетки.

Алиса сказала это буднично, как о чем-то само собой разумеющемся, но внутри кольнуло. Остро, коротко, как иголкой. Долги в ларьке – это звучало почти смешно. Если бы не было так стыдно.

– Не надо мне таблеток, – мама закурила прямо на кухне, хотя Алиса сто раз просила этого не делать. Сигарета затлела, дым пополз вверх тонкой серой змейкой, завиваясь у плафона. – Я сама справлюсь.

– О да, – Алиса налила себе кофе из турки. Кофе был жидкий – мама экономила, сыпала половину от нормы, и жидкость в чашке имела цвет грязной воды из лужи после хорошего ливня. Такой кофе даже бодростью не пах, только горечью и утренним поражением. – Ты отлично справляешься. Еще пара месяцев такого «справляешься», и мы будем жить в картонной коробке на вокзале. Я буду просить милостыню, а ты – собирать бутылки. Идеальный план на старость. Пенсионный фонд отдыхает.

– Язва.

– Научилась у лучших.

Алиса пила кофе стоя, глядя в окно. Город Зареченск просыпался. Это был не тот нежный, розовый рассвет, который показывают в кино под романтическую музыку. Это было серое, липкое утро, которое выползало из-за труб теплоцентрали, как похмелье после дешевого портвейна. Серые пятиэтажки тянулись к небу облезлыми боками, грязь на дорогах блестела жирным налетом в свете редких фонарей, а мужик в трениках выгуливал такую же серую, неопределенной породы собаку. Оба выглядели так, будто уже всё поняли про эту жизнь и просто дотягивают срок.

Романтика.

В путеводителях про Зареченск пишут: «Город с богатой историей и уникальной атмосферой провинциального уюта». Врут. Врут сладко и нагло, как цыганки на вокзале. Ни хрена там нет, кроме заброшенного завода, который развалили еще в девяностых (стоит теперь, как скелет доисторического чудовища, и по ночам, говорят, там матерятся пьяные и воют собаки), да трех работающих предприятий, где платят копейки – ровно столько, чтобы не сдохнуть с голоду, но и не хватило бы на билет отсюда. Нормальные люди из Зареченска валят. При первой возможности, с вещами, без оглядки, как с тонущего корабля. А те, кто остался, либо спиваются, либо уже спились.

Алиса осталась. Потому что мама. Потому что «доча, ты же меня не бросишь?» – этот вопрос был произнесен таким тоном, будто бросить ее – все равно что пнуть слепого котенка. Потому что стыдно. И страшно. А вдруг и правда сопьется без нее? Хотя куда уж больше. Казалось бы, потолок достигнут, ан нет – русский человек всегда найдет, куда падать дальше.

В кармане завибрировал телефон. Рабочий. Завибрировал настойчиво, с каким-то даже злым упорством, будто тоже не выспался.

– Алло?

– Алиса Сергеевна? Это Петров из «Горстрой-инвест». Я по поводу особняка. Вы документы подготовили?

Голос у Петрова был такой, каким обычно сообщают плохие новости: маслянистый, сочувственный, с ноткой злорадства глубоко внутри.

– Конечно, Иван Петрович. Всё в лучшем виде. Сегодня в одиннадцать встреча с хозяином, подпишем предварительный договор, и можно выходить на сделку.

Пауза. В трубке зашуршало – Петров, видимо, мялся на месте, переступал с ноги на ногу, как нашкодивший школьник перед кабинетом директора.

– С хозяином? – переспросил он и замялся еще сильнее. – Вы это… поосторожнее там. Слышала, что про него говорят?

– Что он чокнутый? – Алиса усмехнулась, поправила свитер, который под курткой все равно никто не увидит. – Иван Петрович, я в Зареченске родилась и выросла. У нас тут каждый второй чокнутый. Первый – мой бывший. Демон, а не человек, до сих пор икается, как вспомню. Так что не пугайте, я пуганая. Меня жизнью так пугали – мало не покажется.

– Ну смотрите. Я предупредил.

Он отключился. Алиса убрала телефон в карман джинсов и допила кофе. Жидкость была теплая, горькая и совершенно бесполезная. Как этот разговор.

Чокнутый. Колдун. Черный риелтор. В городе про Демида чего только не говорили. Что он людей в подвале держит (старый подвал, сырой, с пауками – кому он нужен, этот подвал?), что у него там алтарь (на алтаре, надо полагать, свечки из «Магнита» и фотографии врагов), что он может сглазить так, что неделю поносом мучиться будешь. Чушь собачья. Просто мужик богатый, дом у него старый – с башенками, с историей, с теми самыми слухами, которые только прибавляют цены на рынке недвижимости, если правильно подать. Ни с кем не общается. В провинции это уже диагноз, да. Но не ее, Алисина, проблема. Ее проблема – мама, долги в ларьке и жидкий кофе по утрам. А Демид… Демид – это ключ к решению всех проблем. Или очередной провал.

Алиса оделась быстро: джинсы обтянули бедра, сапоги на плоской подошве привычно обхватили ноги, куртка – легкая, осенняя, сегодня обещали дождь. В зеркало в прихожей посмотрела мельком: ну, нормально. Лицо есть (бледновато, но румяна поправят), документы в сумке (папка с логотипом агентства, договоры, доверенности, всё как надо), язык острый (никуда не делся, хоть и притупился слегка за утро). Поехали.

– Я ушла! – крикнула в сторону кухни.

– Ага, – донеслось в ответ сипло, с хрипотцой. И следом, уже тише, будто мама говорила сама с собой, глядя в тарелку с черной яичницей: – Только там правда не задерживайся. Говорят, он нехороший.

– Мам, – Алиса закатила глаза уже в закрытую дверь.

За дверью пахло подъездом: сыростью, кошками и какой-то застарелой, въевшейся в стены тоской. Алиса глубоко вздохнула и начала спускаться по лестнице. Сапоги стучали по бетону: цок-цок-цок.

Впереди был особняк, чокнутый хозяин и шанс на нормальную жизнь.

Или на очень веселые неприятности.



Особняк стоял на окраине, там, где город уже заканчивался – не плавно, а с размаху, будто споткнулся о последнюю пятиэтажку и решил, что дальше идти смысла нет. За ним начинался лес. Настоящий, черный, с высоченными соснами, которые шумели так, словно перешептывались о чем-то своем, древнем и не предназначенном для человеческих ушей.

Район, конечно, – дальше только волки. Да и те, наверное, предпочитают держаться подальше.

Алиса огляделась. Соседи? Ближайший дом маячил метрах в трехстах, и тот, судя по виду, давно заброшен: окна – черные провалы, крыша просела, и в палисаднике разросся бурьян выше человеческого роста. Идеально для тех, кто любит тишину и не боится, что ночью кто-то постучит в окно. Или не постучит, а просто будет стоять и смотреть. Молча. Долго.

Алиса вылезла из своей старенькой «Логаны», хлопнула дверью – звук получился какой-то жалкий, одинокий, сразу же проглоченный тишиной, – и уставилась на дом.

Дом был красивый. Старый, купеческий, с резными наличниками, которые когда-то, наверное, белили любовно, каждую завитушку выводили. Окна – высокие, узкие, как бойницы, крыша покрыта зеленой от времени черепицей, похожей на рыбью чешую. Но запущенный. До такой степени, что хотелось спросить: «Ты как вообще, держишься? Может, скорую вызвать?» Краска облупилась и висела лохмотьями, крыльцо перекосило так, что оно напоминало рот старухи с выбитыми зубами, а окна на первом этаже были заколочены досками крест-накрест – грубо, наспех, будто кто-то очень хотел, чтобы внутрь не заглядывали. Сад за домом зарос до неприличия: лопухи выше пояса, крапива стеной, и в этой зеленой чаще угадывались очертания старых яблонь, которые уже не плодоносили, а просто стояли, как свидетели забытой эпохи.

– Ну и дыра, – сказала Алиса вслух. Голос прозвучал сиротливо в этой глуши, даже эхо не отозвалось. – Зато комиссионные – мечта!

Она полезла в сумку за телефоном, чтобы сфотографировать фасад для базы, и тут сзади скрипнуло.

Калитка.

Звук был такой, будто кто-то провел ржавым ножом по стеклу – визгливый, тягучий, с противным металлическим дребезжанием. Алиса обернулась. Резко, всем корпусом, и сумка на плече дернулась, больно ударив по бедру.

В калитку входил он.

Огромный. Реально огромный – под два метра, с такими плечами, что в дверной проем он, наверное, входит только боком, и то с усилием, как шкаф, который зачем-то решил прогуляться. Одет в старое пальто – длинное, темное, не по погоде теплое, которое висело на нем как на вешалке: велико размера на два, рукава закрывают пальцы, плечи свисают. Но под этой тканью угадывалась мощь. Тяжелая, звериная, от которой хотелось сделать шаг назад, но Алиса сделала шаг вперед. Привычка.

Лицо… лицо было как у тех людей, которые уже всё видели и ничего не хотят. Темные глаза, глубоко посаженные, смотрели из-под навеса лобных костей с тяжелой, давящей внимательностью. Под глазами залегли синие тени – или недосып, или что-то другое, от чего лучше держаться подальше. Скулы острые, как лезвия, губы сжаты в тонкую линию – ни улыбки, ни приветствия, просто линия, прямая и твердая. Волосы темные, чуть длиннее, чем надо, небрежно падают на лоб – то ли модно, то ли просто нет времени стричься.

Лет около тридцати пяти. Но выглядел он так, будто время над ним не властно: могло быть и двадцать пять, и все пятьдесят – не поймешь. Такие лица бывают у людей, которые живут вне обычных человеческих измерений.

Алиса внутренне сжалась. Прямо в животе, под ребрами, все подобралось в тугой узел. Потому что такие взгляды, которыми он на нее смотрел, обычно бывают у психиатров перед тем, как выписать рецепт, или у следователей, которые уже знают, что ты взяла эту чертову взятку, и просто ждут, когда ты сознаешься. Они видят тебя насквозь. До костей. До самого дна. И уже приговорили.

Но Алиса была не из пугливых. Точнее, пугливых, но с реакцией, выработанной годами выживания в Зареченске и общения с собственной матерью: «Нападать в ответ, пока не съели».

Она улыбнулась. Широко, ярко, включая самую обаятельную улыбку из своего риелторского арсенала – ту, которая обычно заставляла клиентов подписывать договоры, не глядя. Щеки напряглись, глаза сощурились, голос взял нужную, бойкую высоту:

– О, а вы, видимо, местное привидение? А я думала, они только в полночь выходят. Придется накинуть процент за моральный ущерб.

Он остановился в двух шагах. Смотрел сверху вниз, и в этом взгляде не было ничего – ни удивления, ни злости, ни интереса. Только тяжелая, темная вода, в которой не видно дна. Ветра не было, но Алисе показалось, что от него потянуло холодом – сырым, подвальным, каким пахнет от старых камней, забытых могил и тех мест, куда солнце не заглядывает уже лет сто.

На страницу:
1 из 3