
Полная версия
Однокоренные люди. Многотомник. Лирика для флейты с оркестром
водить с деревьями вам истинную дружбу.
Там справа тир, кафе, базар левей,
а вдоль тяжёлых липовых теней —
шашлык и суши…
Июль у нас сейчас, как будто осень.
Ловлю ладонь я клёна. Кто б ещё
сказал, как вы, про эти рифмы в прозе?
А, может, ну её! И выдрать оси?
И зашагать? Под каменным плащом
живое: «не предам тебя!», стальное
под арматурой рваной – нутряное:
«ты – человек!», под сломанной мощой
такая боль! Не приведи столкнуться…
И вновь собрать на сотни революций,
в Нью-Йорке деньги? Кто б такие дал!
Вам город жёлтых буйволов и пышек
рвёт сердце гвоздодёром. В терминал
бы вставить карточку сбербанка! Из-под мышек
выкрашивая сердца скорлупу!
Да видели бы вы их всех в гробу
в пылу двустиший.
Дать всем по вере, никому по лжи:
бездарные с бездарными в тиши.
Вам рвать булыжники
из каменного чрева.
Воскреснуть навсегда, нет, не из мёртвых,
а из живых, из всех семи смертей.
Из этих гипсовых, литых, тугих костей
в разрыв аорты.
В тишину напева.
Я клёна чуть прохладную ладонь
кладу себе в ладошку. Две ладони.
А в сумке с эсэмеской телефон
мой с непрочитанной. И Горький – в павильоне
не свержен.
Не повержен.
Не спасен.
…Но ось крепка. И каменист бетон.
ПАМЯТНИК
Гипсовый Алексей Максимович
на Автозаводе у лицея номер тридцать шесть,
таких называют у нас старожилами
и певчий наш парк, и деревья окрест.
И руки объявшие ширь необъятно
и взгляд! Кто такой бы во снах сочинил?
Вам дать бы трубу музыкальную, альтом
звучала бы скрипка, вдоль школьных перил
летели бы листья. И слушали дети
безмерную музыку! Анна, молчи.
Не надо об этом.
Трубит сквозь столетья
писатель в ночи.
Вот так воскричать, чтобы тело впивалось,
чтоб тело само вострубило сквозь гипс.
О, чём вы, писатели? Молодость-старость…
О чём вы, писатели? Малая-малость…
Про ярость пишите! Два неба чтоб сгрызть!
Два солнца! Спасайте вы русский язык!
Умрите на русском. На нашем советском.
Казните себя этой казнью стрелецкой.
И вырвите также, как Данко свой крик!
Вот гипсовый Горький шагнул с пьедестала,
в охапку – детишек. Труба из металла
воспела! Рука с арматуры свисала
и дыры зияли разверсто в груди.
О, Анна, молчи! Заверни хлеб и сало
и вместе иди!
Со всеми мы вместе. С несгибшим народом.
С непроданной родиной. Автозаводом.
Трубите, трубите, писатель, родной,
любимый хороший! А гипс в крохи, крошки
сдирается вместе с белёсою кожей.
Труба воспаляется вместе с губой.
И это ваш бой. Ваш немыслимый бой,
глубинный, святой. Что скажу я вам, дети?
Вы слушайте музыку, ибо воздеты
сакральные звуки, где тридцать шестой
лицей на проспекте, что Кирова, справа
от мною любимой большой проходной.
МИФЫ
К пристани «Бухты благополучия»
подошёл теплоход «Глеб Бокий»,
из окон Кримкова был виден пригорок,
как раз для такого случая.
Пригорок, пригорок, страна Соловецкая,
скажи, расскажи, ты же видел всю правду,
как мальчик четырнадцати лет беседовал,
«а был ли тот мальчик» примкнувший к отряду?
Люблю, если мученик также, как Горький!
Люблю, когда пишет он про Короленко,
люблю, когда очерк такой – томный, волглый
и чудаковатый маленько!
Мне страшно одно: то, что Горький уйдёт вдруг,
уедет с высокого – с башню – пригорка.
Он видел рожденье от схваток до потуг,
вот это писатель,
вот это наш Горький!
Как после искать нам такого, как Горький?
Как после взывать нам к нему: «Отче-Горький!»
Как после воспеть, ах, вы батя-наш Горький.
Так близко быть к власти, пройти через створки.
Пойди, поищи ты такого же тоже
красивей, могучей, столетней, моложе.
Он ехал и ехал. Он шёл по Приволжью,
он памятником встал гранитным с подножьем.
Пальто трепыхается складками кожи,
один встал за всех под метели и дождик.
Мой Горький – не камень.
Идём же, идём же!
По синей дороге, сбивая в мозоли,
все сорок сапог мы сносили до воя,
сорвали свои каблуки напрочь, втайне,
как Горький, и мы провалили заданье!
Нам солоно надо, а мы сладко жили,
к двенадцати, еле проснувшись, вставали,
ленивые – мы! Пахнет сеном затылок
писательства нашего, кто в белом зале!
По клеверам, мятам иди! Это просто.
Глаза сине-карие. Отсвет в них взрослый.
И если бы дали такое заданье,
его провалила я тоже бы, знаю.
Да, да, Соловки – это горько и плохо,
да, да, Соловки – это грубо и мерзко.
Так было. Такая сквозила эпоха:
наивное, грешное, жесткое тесто.
Но многое я отдала бы, чтоб снова,
хотя бы на месяц вернулся к нам Сталин,
ввалился бы, топая он сапогами:
– Я вам задавал! Провалили заданье?
Тогда в Соловки вас. И будьте здоровы.
И всё бы затмилось. И всё б почернело.
А был ли он, мальчик?
Нет тела, нет дела.
И снова, и снова идти нам, идти,
нам всем, провалившим заданье, сюда
вот в эти коварнейшие Соловки,
вот в эти страшенные нам Соловки,
где хлеб со червями,
где с гнилью вода.
Где мёрзнуть: одежд не хватает для тела.
Где пухнуть от голода. Да вшей кормить.
Мы были – кем были.
Мы зрели, кем зрело.
Сплочённым народом – Людьми!
Из этих сараев, из этих лабазов,
из Пушкиных, Лермонтовых, из Тарасов,
солильни, пластальни, пекарни, кожевни,
мы стали, кем стали,
желали, хотели.
А Горький, а Горький из меди и ткани,
но всё ж навсегда не исполнил заданье.
А дерево, что пораскинуло ветви,
качаю я ствол, ах, ответь мне, ответь мне!
С чего так рябиново мне и так горько?
И где же тот мальчик, где Горький?
Иду я с Еленою —свет-Николавной.
Мы ссорились раньше. Теперь всё исправно.
И мы провалили с ней тоже заданье.
ей голову я обхватила руками,
снега не упали, но больно заранее,
дожди не свались, нет камня на камне,
мы с ней провалили своё же заданье…
Ах, дитятко, солнышко, может, спасём мы
хотя бы мальчишку? А был ли он – мальчик?
Ужели схоронен под этой сосёнкой?
Под ёлкой, где солнце и где одуванчик?
Кричу – он не слышит.
Ору – он не слышит.
Трясу я осину – она еле дышит.
И тоже не слышат – ни груши, ни вишни.
Я ногти срываю до сизых болячек.
– Услышь меня, Горький!
Услышь синеокий!
Не слышит. Не слышит. Не слышит, не слышит!
Качни что ли веткой, надежду хоть дай мне,
ворону, что села на ветку, устало
сгони, отпугни, чтоб она упорхала,
да ягоды скинь вниз на сумрак подталый,
песчинку, листок…
Намекни хоть следами,
что не провалила я нынче заданье!
БЕСЕДЫ С ГОРЬКИМ
Как я любила своего мужа просто невыносимо!
Родила ему дочь-красавицу, богатыря-сына.
Родила ему в самую глушь октября,
родила ему даже себя.
Как я любила. Могла бы любить его вечно, пожизненно
и прижизненно, после-жизненно, любила бы в после-смертии.
Но так случилось: он предал меня ветрено.
Наизнанку тогда меня, словно вывернули,
все внутренности были наружу, а кожу из меха нутрии,
из бархата, из шёлка, как будто Азия,
(« я люблю этот город вязевый»),
поменяли местами!
Как я хотела к маме!
Уткнуться в колени и плакать, плакать!
За что же, ответь, моя мамочка-мамка!
Ему, мужику, захотелось вдруг сладкого?
Вот лучше пошёл бы сражаться в атаку он!
Да, лучше пошёл бы сражаться на Кубу он,
в Кабул бы поехал: сражаться с душманами,
чем сердце моё было б горько разрублено
его мимолётными горе-романами!
Чего не хватало ему? Да, не знаю я!
Груди? Лона? Бёдер? Щей? Пиццы? Лазании?
Вот лучше бы он да в ущелье в Афгане бы
сражался, боролся в лесах Пенсильвании!
Да, мало ли мест на планете, где требуют
защиты? А я закормила обедами,
а я надевала всё самое лучшее,
пронзали меня золотистые лучики!
Видать, не судьба. А предателю ложью
чего там положено?
Орден Иуды?
Я помню, разбила наборы посуды,
я помню, что встала на подоконник,
крича: «Сейчас прыгну на этот отбойник,
асфальт и забор я накрою собою!»
Сказать: было плохо, не правда!
Мне скверно.
полгода ходила – измызганы нервы,
издёрганы жилы.
Нет, нет, вы не жили
с предателем рядом в двух-спальной постели.
Вокруг безработица и девяностые,
и двое детей малолетних.
Несносно мне!
Как будто бы рыбьей давилась я костью,
итак, десять лет с этой косточкой в горле
ходила… А рядом мой Горький, мой город.
Как шкуру с души сняли, стала я голой.
Я стала спиваться, я стала пить водку,
лишилась пособья, лишилась работы,
жилья мы тогда вместе с мужем лишились.
А я раскрошилась на части большие…
Но дети-то, дети не виноваты!
Я утром однажды встала с кровати,
детей проводив до угла нашей школы,
подумала:
«Надо взяться за голову!
Пить бросить! И хватит считаться копейками!!»
Устроилась на две работы: ремейками,
ремарками, словом, работать устроилась.
Мне стало не боязно, стало апостольно,
и жизнь стала стоящей, хоть девяностые!
И хватит свой женский мне век укорачивать!
И хватит сидеть: отправляйся к психологу!
И занялась, чем вы думали? Дачей!
Пилила,
носила, везла, приколачивала,
сдавала в аренду, пол мыла и лачила!
Что с мужем сейчас? Старый стал он, утильный.
Что сделала я?
Я простила.
НА ПОКРОВ
Это не танго смешное. Не цирк шапито,
это – я пред тобою – песчинка твоя словом вошкаю.
Льну листочком осенним, ничто – я, ни вопль я – никто!
Вот такая на тоненьких ножках я.
Ни Бодлер, не Ахматова, не Пастернак, не Уайльд,
не прошу я поверить в меня, плакать, слушать.
Быть спокойной хочу, если возле кричат и вопят,
и быть верной хочу, даже если не верит друг лучший!
Не хочу я на ложь отвечать тоже ложью, прости!
Не хочу я на зло отвечать тем же злом запредельным!
Я бы просто пылинкой в твоей бы лежала горсти,
как Покров Всей Руси держишь ты да перед мишенью.
Быть бы твёрдой, что камень, и быть кременной, что металл,
быть стальной, а не с этой вот бархатной кожей,
колесо бы вращать всех судеб, всех потреб, всех Сансар,
все колёса несчастья и счастья – они так похожи…
Но доверишь ли мне, надевающая сей Покров,
благодатная Матерь, дитёнок, куклёнок, Мария?
Но вдруг выдастся час, если некому вдруг, час суров —
то, я здесь твоя часточка, капля, Фотинья!
Говорят, что святые нетленны, их мощи святы,
но вдруг надо: поправить платок или чёлку,
или надо закрыть чьи-то горькие-горькие рты,
или надо достать из кишечника вдруг червячочка,
если надо покрыть лаком ярким твои ноготки,
то я рядом,
я здесь,
как немытая песня, смешная,
как нелепая тайна, как рыбка, глотая крючки,
как Дали и Магритта, которых не понимают.
Ничего нет дороже – коснуться губами виска,
ничего нет до боли смешного – коснуться затылка,
может быть, рождена не снаружи я, а внутри с тыла,
даже если умру, даже если навеки остыну,
даже если вся боль моя будет во мне, как в тисках.
На Покров. Этот тайный Покров сизокрылый
в нашей церкви на Верхне-Печёрской, где батюшка Илий
вместе с матушкой Ольгой.
Я здесь. Вот моя вам рука.
СКАМЕЙКА ГОРЬКОГО
1.
К нему пробирались вдоль башен узорных,
лесов, окоёмов, развилок, столбов,
и вот из окошка вагона – мой город,
весь сразу!
Как будто большая любовь.
Как таинство жизни, рожденья, венчанья,
как то, что взаимно овраг, мостик, ров…
Он любит меня, он меня убивает,
меня обрекает на славу, бесславье,
на высь, на низины, молчания зов!
Он странный, он Горький, на вкус зефир сладкий,
Европа и Азия сотканы в нём,
из очень богатых он старообрядцев,
ну, очень богатых житьём-бытием.
И он из простых, из мещанских, поволжских,
химеры Шаляпина, Горького трон,
из странных, искусственных верфей Петровских,
он сомнамбулический Жюль Верна сон.
И в лавке посудной он тот самый слон.
Тоска Короленко и небу поклон.
Завод самый смелый из громких советских,
И самый богатый. А в нулевых
его раскромсали. Иди и повесься,
его раздробили на склад мракобесья,
и нет у меня, у сиротки, родных.
Страдает, витийствует, курит, вопит,
кичится, глагольствует и цену ломит.
Как солнце, вмороженное в грудь, живой он,
он знает мой трепет, мой крест и мой стыд.
И он – день морозный на площади Минина,
и он остановка трамвая на Чёрном,
моя нулевая любовь, что не минула,
из сора стихи и обратно в стих сор мой
по залам, по улицам, паркам, задворкам.
Мой город, меня не обманет который.
Заторов и пробок в час пик новогодний.
Он на руки словно берёт и выносит
меня из всех бед,
от страданий отводит
на этом высоком,
на Окском откосе!
2.
Я не прощу себе, коль не приду сюда,
послушать голос самого Ершова
из монолога Сатина, когда
я возвращаюсь
снова,
снова,
снова
в эпоху, где из Горького слова
росли в высь, в ширь, в верх, в восход бордовый,
как будто новая прижизненно глава.
Присядь на лавке Горького вот так
ты на колени положи устало руки.
Достань смартфон.
Фотографируй звуки.
Кремль. Улицу. Почаинский овраг.
Здесь каждый дом сегодня арт-объект,
здесь каждый дом как будто летописец,
церквушки жмутся к дням, которых нет,
к векам, которых нет и к лицам.
Между страниц конфетами пахнёт,
как будто бы молочною ириской.
Ты сядь на лавочку: гляди на отсвет лисий,
тягучий, словно бы цветочный мёд.
Пишите письма.
Всем пишите письма.
Пусть Горький отгадает нас с трёх нот.
Покажется: шарфом он запахнёт
своё пальто, пойдёт, закурит трубку.
И огонёк покажется как будто
Никакие камни, никакие резные камеи
не заменят Отчизну, ни злато, ни жемчуга снизки,
я без родины жить не умею, без неё умирать не умею,
здесь поэт больше, чем поэт, коль родился.
Для кого-то из западных это – кусок «делать бизнес»,
для врагов и для чуждых – Россия моя, как приманка,
но не суйтесь сюда с грязной и похотливою мыслью,
для меня моя родина – мамочка, матушка, мама.
Много рыбы у нас в наших реках, озёрах и лунках,
но подавятся костью враги, чтобы съесть это блюдо,
и зверья у нас много (у западных выпали слюнки…),
драгоценностей много от брюликов до изумрудов.
Колокольный звон в ширь.
Колокольный звон вдаль.
Выше, выше.
Высота до архангелов,
а глубина – лунный кратер,
вот, бывает, скребутся к нам с запада серые мыши,
источившие зубы о наш исполинный характер!
Даже в тех девяностых
лихих, нулевых не сломались!
Хоть нам дуло совали и нож нам под рёбра пихали,
то чухонец, то швед, то литовец, то финн, то британец,
так хотели они побороть нас, нахалы!
И опять, и опять со двумя языками к нам галлы,
и опять, и опять обокрасть нас мечтают вассалы
из Вальхаллы.
Было время, да, каюсь, но более не повторится,
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.





