
Полная версия
Маска
– Ты о чем?
– О том, что – никогда не хвали перед мужем его жену. И свою тоже не хвали. Ни в очи, ни заочно.
– Но у меня нет таковой.
– Будет. Ты станешь со временем страшным подкаблучником, ужасающим.
– Ты знаешь, мне кажется, что, наоборот, я жене буду жутко изменять, на всю ивановскую.
– Всем подкаблучникам загодя так кажется. А ветреники, те убеждены в своей грядущей верности. А может, ты, так сказать, стяжаешь ратной славы?
– Что за дичь…
– Ты ведь увлекаешься военной историей…
– И что с того?
– Может быть, ты увлекаешься, потому что ждешь боевую подругу? Ждешь свою Жозефину, свою леди Гамильтон?
– Нет. Я просто хочу стать учителем истории. Бросить офисную суету, одинокие коммерческие командировки и учить детишек истории.
– Где ты раньше был? Почему сразу не пошел на исторический факультет?
– Не пошел, потому что ты меня заморочил.
– Чем?
– Праздником. К которому я не предназначен. Только недавно я понял, что настоящий праздник в прошлом. В историческом прошлом. Там мой триумф. – Женя влажно глянул исподлобья.
– И вот ты хочешь стать школьным учителем истории. Ты станешь учителем. Тогда к тебе спустится твоя Валькирья, твоя леди Гамильтон. Ты изранен однообразием дней, как адмирал Нельсон. И вот звучит школьный звонок, и входит в класс она, с высокой прической, ястребиными бровями…
– Я изранен, как адмирал Нельсон, не однообразием дней, а тобой.
– Скажешь тоже. Я дал тебе в зубы раза два. Веником, правда, еще хлестнул по роже и с загипсованной ключицей в лужу на школьном дворе уложил…
Женя качнул головой с уязвленной иронией:
– Конечно, это пустяки. Но я не об том. Ты заставлял меня смеяться над собой и сейчас заставляешь. А я не по этой части. Ты дезавуируешь мою мечту и заставляешь меня же смеяться над ней.
– Так проявляется моя забота.
Женя глянул почти злобно, что Филю растрогало еще больше:
– Ведь всё в жизни наоборот, как ни печально, – воскликнул он. – Я всегда любил в одежде больше изнанку, подкладку, чем лицо. Вот у нас в отчизне подкладке не уделяется должного внимания. А зря, очень зря. А за бугром какие подкладки делают! Любо-дорого! Входишь в пальто как в сказку. Это потому, что они там давно смекнули, что изнанка – это лицо, а лицо – изнанка. Вот говорят: изнанка жизни. А изнанка жизни и есть ее подлинное лицо.
– Все-таки нехорошо говорить, что лицо – это изнанка. Лицо – это лицо.
– Да я ведь об одежде, я о бутафории, об условиях общежития, а не о лице.
– Тогда ладно. Это может быть.
– Ну вот ты и сдался. И затомился, и заупрямился, как единорог!
– При чем тут единорог? Сказал бы просто: как осел.
– Единорог – животное сказочное, чудесное, отчасти эсхатологическое. А ты такой и есть, мамочка.
– Вот уж я и единорог, здрасте, приехали! Мне как раз этого для полного счастья не хватало. Ты, пока человека не выведешь из себя, не вывернешь его наизнанку и не приставишь ему рог, – не успокоишься.
– Я просто хочу как лучше. Я ведь бескорыстно.
– Что бескорыстно, – понятно. Но для чего, для чего? Человек обижен. И дальше что? Беспримесное страдание? А так ли уж верно, что страдания исцеляют человека? Если исцеляют, то должны ли они быть вот такие экспромтные, такие фокуснические, как услуженные тобой? Уверяю тебя, человеку в жизни – хватает. Каждый человек рождается и умирает. Этой трагедии и этого величия всякому за глаза хватит.
– И что теперь делать?
– Неужто издеваться?
– Хорошо, если не издеваться, то что?
– Уважать друг друга.
– А если, издеваясь, я как раз и плачу над тобой от уважения?
– Пинками такого плакальщика!
– Меня?
– Не тебя… Да хотя бы и тебя, в крайнем случае!.. Или ты меня. Всё лучше.
– Конечно, лучше. Я о том и говорю. Помнишь, в классе пятом, я после летних каникул пришел к тебе и обнял тебя в дверях?
– Помню.
– Что ты тогда почувствовал?
– Натужность.
– Вот-вот. А я ведь был совершенно искренен. А когда я, как ты говоришь, издеваюсь, что чувствуешь?
– Обиду, что.
– Натужную?
– Нет, вполне естественную.
– То-то. Я о том и толкую.
– Да, но есть другие варианты.
– Какие же?
– Просто уважать друг друга.
– Опять уважать… Люди, знаешь, они, если не делают мелкую подлость открыто, простодушно, то, значит, готовят подлость крупную.
– Это уже не люди, а г на блюде. Я не очень понимаю всего того, что ты говоришь. Но когда ты успел так в людях изувериться? Неужели так сильно в них верил, что так, в одночасье, разуверился? И веришь в одни подковырки.
– Но ведь ты меня и сам сейчас подковырнул.
– Да я не подковыривал…
– А, понимаю: ты прослезился. Ну слезись, слезись. Только, прошу тебя, не от зависти.
– Я тебе и завидую, и не завидую.
– Вот и правильно! Камень с сердца сошел.
– Твое счастье, что я тебя до конца не понимаю.
– И твое в том же: что ты меня не понимаешь. Да… А я понимаю, что как поймешь что-нибудь, самое простое, пустяшное, сразу оказываешься в дураках: ощущение, будто тебя разыграли. Следовательно, лучше разыгрывать самому.
– Себя, – уточнил Женя.
– Себя в том числе.
– Но сколько веревочке ни виться…
– Это если у веревочки концы не связать. У Лобачевского было двенадцать детей. Он и доказал, что параллельные линии пересекаются. Только с двенадцатью чадами такая мысль может прийти в голову. А ты про веревочку.
– А я про веревочку, – согласился Женя.
Бутылка опустела, понадобилась другая, еще надежней – такая потребовалась, которая встала бы твердыней, как волнорез перед вечерним штормом чувств и предчувствий. Сходили вполоборота друг к другу, как жонглеры, за второй. Вернулись, устроились с бокалами вольготно: Женя погрузился в кресло, Филя раскинулся на тахте.
– Ты чудо, – как бы оправдываясь, рассуждал Женя.
– Откуда ты меня знаешь? – с загадочной жаждой спросил Филя.
– И я скоро забуду, что ты чудо, – пообещал Женя. – Ты меня переоцениваешь. Точнее, не забуду… Не совсем забуду. Буду знать, что где-то влачит существование мой дружок, который, безусловно, чудо. Но эта мысль будет досаждать мне, томить меня в неволе.
– Ты что, совершил какое-нибудь преступление, что собрался в неволю?
– Я о другой неволе.
– А! Ты скоро женишься?
– Да, я скоро женюсь. И у меня дурные предчувствия. Я схожу с ума от предчувствий, тем страстнее хочу жениться.
– Нельзя ли тебе пожить с женщиной просто так?
– Нельзя.
– Почему?
– Потому что ее у меня нет.
– Найди.
– Не могу.
– Почему?
– Потому что женщин вокруг пруд пруди, сплошные женщины, ткни пальцем в пространство – ойкнет женщина.
– Вот и бери ту, которая ойкнет.
– Ты же знаешь, я не буду тыкать. Если тыкну, то в тебя. Потому что я боюсь неизвестности. А женщина – это неизвестность. Вот в тебе нет неизвестности, в тебе все озвучено, как в опере Верди.
– Ты знаешь, я Верди не очень.
– А я – очень. Я люблю и Верди, и тебя, совмещаю несовместимое. Я тесный человек. Свободной женщине будет тесно со мной. Я боюсь ошибиться, потому что это будет навсегда. Я никогда не мог постичь: как ты сегодня зачарованно гуляешь с ехидной шатенкой, завтра уже приветливо улыбаешься преданной тебе в доску скуластой блондинке, а послезавтра ты жених Нонны.
– Да, ты прав, у человека вызывает восторг то, чего он не понимает.
– Ты всегда восторгал меня, оттого я по мелочам, по пустякам предавал тебя в школе, дразнил заодно с другими.
Хлопнула входная дверь. Вернулась Нонна.
– Вечер добрый, Нонна, – многозначительно встретил ее Женя.
Вместо ответа Нонна совлекла с себя малиновый мохеровый свитер, осталась в лифчике, а свитером запустила в то кресло, в котором сидел Подоконников. Тот цепко поймал свитер, выпучил на Нонну глаза. Глаза блеснули, но блик на его смуглом лбу блестел ярче. Выпуклые губы приоткрылись изумленно, словно он, как рыба, искал потерянную влагу.
– Может, ты еще лифчик сдернешь? – спросил Филя, приосанившись на тахте.
– Могу и лифчик, если хорошо попросишь!
– Давай, покажи себя.
– Сейчас! Вы тут пьянствуете, а я устала после работы. Тебе не приходит на мысль? Я знаю, тебе приходят в голову только витиеватые мысли, а простые твою голову обходят стороной. Но вот ты, Женя, попроще. Ты, я предполагаю, понимаешь, что я устала и хочу спать? Я просто раздеваюсь с намерением лечь спать. Присутствуете вы, отсутствуете, мне на это все равно, накроюсь подушкой – и нет вас. Ты, я предполагаю, понимаешь, если он не соображает ничего? Тоже молчишь? Я выключу сейчас вам свет и лягу спать, можете просиживать в темноте.
Нонна вправду выключила свет, но сама не легла, вышла из комнаты.
– Мне, наверное, лучше исчезнуть, – нарушил тишину Женя.
– Мы и так вроде как исчезли. Я, например, тебя не вижу, – ответил Филя. – Не вздумай убежать и оставить меня в идиотском положении, это будет подло.
– Ты же знаешь, меня это никогда не пугало, – напомнил Женя.
– Это не по-товарищески. Ты же сентиментален до мозга костей: способен совершить подлость, но не в состоянии поступить не по-товарищески. Оттого ты останешься.
– Да, я сентиментален, правда, поэтому я убегу. Нонна ошеломила меня своим свитером. А я ведь действительно посчитал ее идеалом.
– Она и есть идеал. Только не твой, а мой. Мне сейчас необходимо скрыться, от идеала надо убегать, тем более от такого. Пойдем допьем нашу несчастную бутылку на улице.
– Пошли.
Закупорили на ощупь ополовиненную бутылку, свет почему-то заново включить не сообразили. Вышли.
На улице Филя заметил, что Женя стал как будто какой-то злой.
– Ты чего вдруг озверел?
– Да так…
– Из-за свитера?
– Не только.
– Да скажи, что из-за свитера.
– Не нравится мне все это, – признался Женя. – Не спорю, это прекрасно, но представлениям моим не соответствует.
– Где ты отыскал такие представления, которым ничего не соответствует?
– Не знаю, где-то накопал.
– Ты разглядел Нонну с двух сторон, светлой и темной…
– Ты уверен, что я разглядел?
– Не уверен. Но, по крайней мере, ты их засвидетельствовал. Понимаешь в чем дело… Я передумал было с тобой обсуждать, но брошенный в тебя свитер решил дело за разговор.
– Что за разговор такой, что к нему так издалека приходится подступать?
– Разговор следующий. У меня, как ты знаешь, уже была семь лет назад невеста.
– Что-то знаю, но не подробно. Мы ведь на то время разошлись.
– Ты о той компании?
– Да нет…
– Ну как нет. Ты об том, когда ты пришел ко мне на день рождения, а я тебя не пустил в квартиру. Принял подарок и закрыл перед тобой дверь. Но ты не должен усматривать тут предательство.
– Я не усматриваю. Хотя, по чести говоря, что тут другое усматривать, не пойму.
– Заботу, – подсказал Филя.
– Опять заботу? Что ты врешь. Ты просто испугался, что я сорву тебе праздник.
– Положим. Ну и что? Если бы ты сорвал праздник, наверное, не сильно сам бы порадовался. Есть, конечно, разряд, для которого радость в срыве чужого праздника. В срыве такие обретают собственный праздник. Но ты-то не таков.
– Как знать.
– Не наговаривай на себя.
– Я не наговариваю. А если праздник каждый раз надо брать с боя, если праздник как трофей, точнее, он и есть трофей? Обернись в историю, увидишь, что праздник тут и там завоевывался или отвоевывался. Получается, не я тебе, а ты мне тогда сорвал праздник. И чем, разве как предательством, поступок твой назвать?
– Лишить праздника – предательство? Да брось ты. К тому же ты, Женя, и сорвешь праздник, но не возьмешь его себе. Словно бы оставляешь его стыдливо на земле. И что хорошего? Сорвал бы ты нам праздник, а сам бы им не воспользовался. Сидели бы мы все скованно, озлобленно и рассматривали его вчуже, как узор на ковре.
– Рассматривать узор на ковре разве не праздник?
– Праздник. Но я говорю о другом празднике.
– А нужен ли другой праздник? Бывает ли вообще другой праздник?
– Ты хочешь сказать, что истинный праздник только в узоре?
– Пожалуй.
– Я понимаю. У мусульман и иудеев не принято изображать людей и животных. Но у нас принято. В исламе и пить вино запрещено. Но у нас разрешено. В твоем отрешении от чужого праздника есть исламская доблесть. Но ты ведь все-таки не мусульманин.
– Нет.
– Почему я тебя тогда и не пустил.
– Потому что я не мусульманин?
– Пожалуй. Отчасти. В тонком смысле.
Женя кивнул скептически.
– Но знаешь, – заметил Филя, – я потом за разборчивость свою и тонкий смысл был наказан.
– Как? – печально спросил Женя.
– Ты, когда пришел ко мне, нес с собой подарок.
– И что?
– Я подразумеваю не тот подарок, который ты мне вручил. А тот, от которого я отказался.
– Что же за подарок? Не припомню, чтобы ты от подарков отказывался.
– Обстоятельства! – провозгласил Филя.
– Что?
– Ты торжественно и преданно нес мне обстоятельства. Я пренебрег ими и вывалился из них. Вместе с ней вывалился.
– С кем?
– Она участвовала в том празднике, моя бывшая невеста. Я не пустил тебя, пренебрег главным твоим подарком – обстоятельствами. И вывалился вместе с ней из них.
– Но потом-то в обстоятельства пришлось вернуться.
– Да. Не по своей воле. Была, конечно, вне обстоятельств тревога за обстоятельства: как они там без меня? И тревога, выяснилось, не напрасная. Обстоятельства словно бы обособились, сговорились как будто против меня. А точнее, они стали существовать вчуже от меня. Я вроде вернулся, но они не приняли меня.
– Почему же… Я тебя принял.
– Ты, пожалуй, единственный. И если бы я тогда, в день рождения, тебя впустил, ты бы потом, может статься, и не принял меня.
– Ловкая риторика. Почему же я бы тебя не принял?
– Это непростой вопрос. Сразу я и сам не могу на него ответить. Я ведь не всё могу объяснить.
– Неужели?
– Хотя нет, наверное, могу. Я приберег для тебя тот не даденый тебе же праздник. Потом я все равно его тебе дал. Вот почему мой выверт на пороге не был предательством.
– Наверное, ты прав, – Женя посмотрел преданно.
Филипп сразу его преданностью воспользовался.
– Моя прошлая невеста объявилась на днях. Я просто не знаю, что делать и как к этому относиться. Ты, будучи человеком извне, человеком обстоятельств, вдруг надоумишь меня?
– У меня, ты знаешь, по части таких обстоятельств мало опыта. Можно сказать, его нет совсем.
– То и ценно. Ты не примеряешь на себя.
– Почему ты думаешь, что не примеряю? В примерке обстоятельств особая фантастичность и одновременно особая достоверность. Я бы даже сказал, очевидность.
– В несбыточности?
– Как раз наоборот. Всё сбудется. В этой фантастичности заключено особого свойства ясновидение. Всё сбудется, но неожиданным образом.
– Я вот и рассчитываю на твое ясновидение.
– Но это мое ясновидение. У тебя должно быть свое. Ты придерживал от меня свой праздник. Я придержу от тебя свои прозрения.
– Это месть?
– Хочешь, так думай.
– Но я-то потом выложил перед тобой свой праздник.
– Вот именно что выложил. Что ты хочешь услышать? Нонна, конечно, замечательная, но свитер ее, конечно, странен. Я не понял ее свитера. А ту прошлую твою девушку я не знаю, как ни крути. Ты тогда меня не пустил. Никакое ясновидение здесь не поможет.
– Но меня ведь ты хорошо знаешь.
– Да, но не так хорошо, как ты знаешь меня. Когда человека видят насквозь, ему непросто отвечать тем же. Прозрачен только один, а как две прозрачности могут глядеться взаимно насквозь?
– Ты знаешь, я по физике… пять, два, пять, два. Пять, когда ты за меня контрольные писал, а два, когда я к доске выходил. Но все-таки мне представляется, что две прозрачности могут… Вода и небо, например.
– Вода и небо… – насмешливо повторил Женя, похоже, с высоты своих знаний по физике. – Нет, тебя видеть насквозь я не могу.
– Страшно?
– Слишком волнующе. Хочется плакать или смеяться. Непонятно. Тяжело. Переполняет что-то. Нужна, наверное, изрядная доля цинизма в античном смысле, какого-то особого бесстрастия, которое я пока не обрел. Можно даже сказать, что ты мешаешь мне это бесстрастие обрести.
Разговор довел до подъезда Подоконникова, но и вернул обратно к подъезду Клёнова. Традиция. Клёнов провожал Подоконникова, после чего Подоконников ответно провожал Клёнова и стоял, словно надеялся, что Филя, может быть, проводит его. Раз и случилось: Филя заново проводил Женю. Но Женя и тогда все равно проводил Филю ответно. Опять мешкал перед подъездом, не смея уйти и тем не отпуская Филю.
Сравнимо с тем, как шесть лет тому Филя переплыл на другой берег широкого водохранилища. Были с Дашей вместе на пляже.
Водохранилище растворяло и пловца, как каплю синих чернил в стеклянной банке. Пловец, как младенец в жестяном корыте, заполнял всю ширь. Но одновременно делался невидим с берега. Даша изо всех сил щурила и так резкие, как твердые грифельные штрихи, глаза. Все лицо уже отштриховалось тревогой. И сама бросилась в воду. Филя вернулся от другого берега. Километр туда, одинаково обратно. Разминулись. Свидетели, инертно осваивающие песчаную дюну, не скрыли, что девушка переволновалась не на шутку, мимо шутки, и поплыла за ним. Филя заново сошел в воду. Опять детское купание в корыте. Материнские пальцы нежат затылок в воде, оцинкованные борта гудят, как колокол на ветру. Опять лодка прошла по другой грани отблеска. Опять пучинная отара спрятала Одиссея от Пенелопы, перевозимой женихами в лодке обратно. Признались очевидцы на противоположном берегу, что да, приплыла. Вышла из волн, словно со дна взошла. Речное бледное сокровище. Но будто не решилась под самый вечер обратно на дно, сразу свыклась с социумом, сразу зажглась, как кувшинка, человечьим огнем. Попросилась жалобно и азартно в лодку. И ее перевезли, недоумевая ее красоте. Напоследок переплыл Филя водохранилище. Волны уже не замечали его – то ли охладели к нему под вечер, то ли приняли за своего и проходили насквозь ознобом. Синий и кристально-прозрачный, с набухшими от боли, как рыбьи пузыри, мышцами Филя выбрел из воды к яркой, как песок, на котором сидела, Даше. Она накрыла его пестрым полотенцем, как взмыленного жеребца попоной. И принялась им пристально любоваться, как сизым жеребцом.
—–
Филя вернулся. Нонны в квартире не нашел.
Куда ей деться – она вернулась в свой круглосуточный магазин. Салон Нины стоял на обочине Мичуринского проспекта. Надо выйти напрямки к нему. Была глубокая ночь, транспорт не ходил. Филипп направился пешком в сторону Мичуринского проспекта.
Летчик и писатель Антуан де Сент-Экзюпери определял свободу как движение, стремление куда-либо. Продолжавшейся ночью Филиппа и Нонну связывала свобода. Нонна бежала от Фили, он бежал за ней; связывала их диалектика свободы Экзюпери. Филя рванул напрямки. Зачем? Легче пройти по проспекту, перпендикулярному Мичуринскому. Так нет, Филипп устремился через гаражные кооперативы, огороженные железобетонными заборами с натянутой поверху колючей проволокой. Своры спущенных на ночь сторожевых дворняг кидались к нему, но он пробирался через гаражи верхами. Прыгал с крыши на крышу, пролезал сквозь колючую проволоку. После гаражей Клёнов вышел к великолепному фонтану. Великолепие усиливалось тем, что бил фонтан безлюдной ночью. Впрочем, из-за угла за деревьями показались автоматчики в камуфляже. Они прошествовали стороной от фонтана. Клёнова не заметили, настолько, наверное, он замер. Или не отличили. Он похож был. Такой же ломкий и плавкий. Сахарная пена перекипала в прозрачные грани, тонкие и гладкие, как перо. Те вонзались отвесно и стояли, тужась и звонко ломаясь под тяжестью новой хлесткой пены. Неусыпно охраняемый высотный объект с фонтаном был предпоследним препятствием. Последним оказался неожиданный в блочном районе заросший ивами овражный ручей. В ивах упруго и прозрачно, под стать струям засекреченного фонтана, пел соловей. Филя перепрыгнул ручей. По склону взошел к Мичуринскому проспекту. Цветочный магазин виднелся на другой стороне. Филя попал аккурат к нему.
В магазине среди цветов, испускающих удушливый аромат, сидела в забытьи растрепанная рыжеволосая женщина основательно в годах. Очки на ее носу сползли, затуманились, губы почти сошлись с носом, хотя нос был правильной формы, небольшой – это губы поднялись к носу в дреме. Женщина отличалась от обыкновенных цветочниц при всей разношерстности их разряда. Небрежностью в одежде и прическе, но больше – особой самоиронией, заметной и во сне, обычно не свойственной цветочницам. Жалко было будить забывшуюся в самоиронии цветочницу. Но Филипп сообразил, что перед ним наверняка сама хозяйка Нина. Он побывал в ее квартире, но хозяйку тогда не застал. Филя постоял перед ней, Нина очнулась. Подняла на него поверх очков зеленые невидящие глаза.
– Цветочки? – спросила.
– Ягодки, – ответил Филипп.
– Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду Нонну.
– Какую Нонну?
– Вы не знаете какую? Девушку, которая здесь цветами торгует.
– Сейчас не ее смена. Сюда за цветами заходят, а не в гости. Здесь не дом свиданий.
– Простите, вы же Нина?
– Нина Андреевна.
– Ну да. Я жених Нонны. Собственной персоной.
– Персоной нон-грата?
– Отчего же?
– Почему же Нонна от вас сбежала?
– Она не сбежала. Это она так. Вы что ж, ее разве не знаете?
– Хорошо, хорошо, – примирительно закивала Нина. – Тогда вопрос: как так вышло, что вы-то не удержались?
– От чего?
– От предложения Нонне.
– Надо было удержаться?
– Нонна рассказала мне, что приходила ваша прошлая невеста, пыталась вас предостеречь, оградить. А вы ни в какую.
– Нонна тоже так всё понимает?
– Зачем ей понимать, она так чувствует. Ее ярость и есть ее понимание.
– Поистине, не знаешь, где найдешь, где потеряешь! – воскликнул Филя. – Вы неожиданно ответили мне на вопрос, на который я допрашивался давеча ответа и не получил. Но меня не устраивает ваш ответ. Я не могу отказаться от Нонны.
– Значит, счастье необратимо? – задумалась Нина опасливо. – Теперь я понимаю, почему мы с Нонной от него бежим. Точнее, она бежит. От меня счастье само в испуге убегает. Она беглая, как крепостная крестьянка, а я сама как разиня-помещица, от которой крестьяне бегут. А вот вы – средний революционный класс, способный на необратимое счастье.
– Вы считаете актеров революционным классом?
– Я не думала об этом. Но, пожалуй, считаю! Это вы здорово спросили. Для революции, преступления и, наверное, счастья нужен хоть небольшой, но талант актера. А у нас с Нонной его нет.
– У Нонны – может быть. Но у вас – я не уверен.
– У меня артистичность есть, но актерского таланта нет. Совсем разные вещи. Артистичная натура изображает счастье, а настоящий актер его испытывает.
– Вы хотите сказать, что счастье – всегда театральное?
–Я не боюсь смерти. Так зачем мне счастье?
– Совсем не боитесь?
– Совсем. Правда, смерть мне частенько надоедает. Она назойлива, да еще трезвенница. Нет чтобы выпить со мной.
– Вы хотите напоить черта? Но это и есть самый что ни на есть театр.
– На деле он напаивает меня. Тут вам уже не театр, тут жизнь вне театра.
– Для меня жизнь вне театра – открытый космос, – признался Филипп.
– Правильно. Я нахожусь в открытом космосе, в открытом космосе торгую цветами. Я привыкла.








