
Полная версия
Мертвый сезон

Алексей Попов
Мертвый сезон
МЕРТВЫЙ СЕЗОН
Роман в пяти частях
ПРОЛОГ
Есть в Мценске такая пора, когда октябрь уже кончился, а ноябрь еще не понял, что он зима. Небо висит низко, серое, будто ватное, и давит на крыши одноэтажного центра. Дождь идет не переставая третьи сутки, но это не ливень, а мерзкая морось, которая пробирается за воротник и оседает на душе липкой тоской.
В такую погоду хорошо спится, пьется или вешаются.
На Большой Дворянской, в здании полицейского управления, где окна первого этажа давно забраны решетками, а штукатурка облупилась так, что видны красные шрамы кирпича, горел одинокий свет. Кабинет 17.
Человек, сидевший за столом, не зажигал лампы – только огарок свечи в подсвечнике, чей трепетный свет бросал пляшущие тени на ворох бумаг. Лицо человека оставалось в тени, но руки… руки были видны отчетливо. Длинные пальцы с обломанными ногтями, въевшаяся в складки кожи типографская краска и давняя, уже неотмываемая грязь.
Он курил дешевую папиросу, не стряхивая пепел, и смотрел в темноту окна. Там, за стеклом, за дерюгой дождя, ничего не было. Только мокрый фонарь и тени.
– Эх, жизнь наша следственная… – прохрипел он, обращаясь к пустоте. Голос был низкий, прокуренный, с хрипотцой человека, который не высыпается годами.
Он хотел улыбнуться, вспомнив что-то давнее, но губы скривились в болезненной гримасе. Зеркало напротив, мутное, в трещинах, отразило его. Отразило человека, которому на вид можно было дать все пятьдесят, хотя паспорт утверждал, что всего тридцать четыре.
Неопрятная борода клоками, мешки под глазами, мятый воротник рубашки, которая не знала утюга уже месяц. От него пахло потом, табаком и сыростью.
– Как же я дошел до жизни такой, а? – спросил он у отражения. Отражение промолчало.
Он затушил папиросу прямо об стол, оставив черный подпал на дереве, и открыл дело. На первой странице крупными буквами значилось: «Дело № 447. О краже…»
Всего семь лет назад он подписывал точно такое же дело, только тогда его рука не дрожала, а в глазах горел огонь. Тогда он еще верил, что зло будет наказано, а правда восторжествует. Глупый мальчик. Добро пожаловать в Мценск.
Глава 1, в которой молодой человек оканчивает учение, прощается с домом и прибывает в губернский город Мценск, а также знакомится с его обитателями и впервые ощущает, какова здешняя жизнь
Скопин, июль 1894 года.
В то лето стояла духота несусветная. Пыль на главной улице Скопина поднималась столбом за каждой телегой, листья на тощих городских тополях пожухли и свернулись от зноя, а над рекой по вечерам висел тяжелый, болотистый туман. Скопин – городок небольшой, уездный, весь в яблоневых садах и деревянных домиках с резными наличниками. Здесь Павел Андреевич Горелов родился, вырос и прожил двадцать семь лет, не зная иной жизни.
Дом Гореловых стоял на окраине, возле самого выезда на большую дорогу. Дом как дом – бревенчатый, в три окна, с палисадником, где мать растила герань и ноготки. Отец, Андрей Ильич, столяр-краснодеревщик, держал мастерскую при монастыре и славился на весь уезд искусной работой – киоты для икон, резные наличники, мебель в барские дома. Мать, Агафья Ильинична, женщина тихая, болезненная, вечно кутающаяся в шали, занималась домом и огородом.
Павел был единственным ребенком, поздним, вымоленным у Бога. Мать родила его в сорок лет и с тех пор тряслась над ним, как над сокровищем. Отец, человек суровый, внешне сдержанный, втайне души не чаял в сыне и мечтал, что тот пойдет по его стопам. Но Павел с детства тянулся к книгам, к бумагам, к законам. В уездном училище он был первым учеником, потом, против воли отца, поступил на юридические курсы, которые содержал в Скопине отставной судейский чиновник.
Курсы помещались в старом купеческом особняке на центральной улице. Плата за учение была невелика, но для семьи Гореловых и те деньги были ощутимы. Отец ворчал, но платил. Мать пекла пирожки и продавала их на базаре, чтобы помочь.
И вот – свершилось. Четыре года учения позади. Экзамены сданы, аттестат получен.
Павел вышел из дверей курсов, сжимая в руках серую папку, перевязанную бечевкой. Солнце пекло немилосердно, плавило асфальт на тротуарах, заставляло прятаться в тень. Он шел по знакомой улице, вдоль купеческих лавок, мимо соборной площади, и не верил своему счастью.
– Горелов! Пашка!
Он обернулся. Сзади бежал, размахивая картузом, его давний приятель Сережка Цаплин, с которым они вместе начинали учиться, но Сережка бросил после первого года.
– Слышал, слышал! – запыхавшись, закричал Цаплин. – Окончил! Молодец! А я вот… – он махнул рукой. – В лавке у тестя сижу, скука смертная. А ты теперь важная птица, в полицию пойдешь?
– В полицейское управление, – поправил Павел. – Следователем.
– Ого! – Цаплин присвистнул. – Это ты зря. Там же жулики одни, мздоимцы. Пропадешь.
– А ты откуда знаешь?
– Все знают. – Цаплин понизил голос. – У нас в городе становой – первый взяточник. А в губернии и того хуже. Ты бы лучше в адвокаты шел, в Москву, там деньги большие.
Павел покачал головой.
– Не в деньгах счастье, Сережа. Я закон представлять хочу. Справедливость искать.
Цаплин посмотрел на него с жалостью, как на блаженного.
– Ну-ну, ищи. Только гляди, чтоб самого не нашли где-нибудь в овраге.
Он хлопнул Павла по плечу и побежал дальше. Павел постоял, глядя ему вслед, и пошел домой.
Дома его ждали. Мать накрыла стол – пироги, студень, соленые грибы, бутыль домашней наливки. Отец сидел во главе стола, нарядный, в чистой рубахе, гладко выбритый. Рядом – тетки, дядья, соседи. Все смотрели на Павла с уважением и гордостью.
– Ну, сынок, – сказал отец, когда Павел показал аттестат. – Поздравляю. Выучился. Теперь дело за малым – место найти.
– Я уже нашел, тятя. В Мценск поеду. Там место следователя обещано.
Мать всплеснула руками, побледнела.
– В Мценск? Господи, да где ж это?
– Губернский город, маменька. Верст двести отсюда. Там служба.
– Чужой город, чужие люди… – запричитала мать. – А как же мы? А как же я?
– Маменька, я буду писать. И навещать буду, когда отпуск дадут.
Отец молчал, поглаживая бороду. Потом налил себе наливки, выпил, крякнул.
– Дело твое, Павел. Ты теперь взрослый. Но запомни: в полиции люди всякие бывают. И честные, и не очень. Ты гляди, не лезь на рожон. Помалкивай больше, приглядывайся. И помни: дом твой здесь, мы всегда примем.
Павел кивнул, чувствуя, как к горлу подступает комок.
Застолье длилось до вечера. Гости разошлись, мать убрала посуду и долго сидела на кухне, глядя в одну точку. Отец курил на крыльце. Павел лежал в своей комнатке, слушал сверчков и думал о будущем.
Три дня ушло на сборы. Мать пекла пирожки, варила яйца, укладывала узелки с бельем и теплыми носками. Отец сколотил новый сундучок для вещей, пропитал его олифой, приделал крепкие ручки.
– Чтоб на век хватило, – сказал он, подавая сыну.
Павел обнял отца, впервые за много лет. Тот крякнул, отвернулся, смахнул слезу.
В день отъезда мать долго крестила его в прихожей, прижималась мокрой щекой к груди.
– Пиши, Пашенька, каждую неделю пиши. Христом-Богом молю.
– Буду, маменька, буду.
До станции провожал отец. Ехали на извозчике мимо знакомых с детства мест: базарной площади, где торговали мужики, собора, где Павла крестили, кладбища, где лежали деды. Город прощался с ним.
На перроне отец протянул руку, потом обнял, стиснул крепко.
– Ну, с Богом, сынок. Помни: мы тебя ждем всегда.
Павел вскочил на подножку вагона третьего класса. Поезд дернулся, поплыли назад перрон, фигурка отца, телеграфные столбы, огороды. Он ехал в неизвестность.
Мценск, утро следующего дня.
Поезд прибыл в Мценск в половине девятого утра. Павел вышел на платформу и сразу попал в иную погоду. Если в Скопине палило солнце, то здесь небо обложило серыми, тяжелыми тучами, и моросил мелкий, противный дождь. Пахло мокрым деревом, угольной гарью и еще чем-то кислым, болотным.
Вокзал был новым, кирпичным, с высокими окнами, но уже прокопченным паровозным дымом. Носильщики в фартуках таскали баулы, дамы в наколках суетились у киоска с газетами, городовой в шинели лениво поглядывал на публику. Павел поправил сюртук (новый, сшитый к окончанию курсов), одернул жилет, проверил, на месте ли бумаги во внутреннем кармане. Потом взял свой саквояж, узел с мамиными припасами и шагнул в город.
Он не стал брать извозчика. Хотелось пройтись, посмотреть, что это за Мценск такой, где ему предстоит служить. Деньги тоже следовало беречь – жалованье еще не получено, а те тридцать рублей, что дал отец, надо было растянуть надолго.
От вокзала вела широкая мощенная булыжником улица. По бокам тянулись купеческие особняки – каменные, в два этажа, с лавками в нижних этажах и вывесками: «Колониальные товары», «Чай и сахар», «Модная обувь». Город казался богаче Скопина, но каким-то тяжелым, неулыбчивым богатством. Люди шли быстро, не глядя друг на друга, кутаясь в плащи и зонты.
Павел вышел к реке Мсте. Мост был деревянный, длинный, с перилами, на которых сушились чьи-то сети. Внизу текла темная, свинцовая вода, медленная, маслянистая. На том берегу начиналась другая часть города – одноэтажная, деревянная, с огородами и покосившимися заборами. Там, как объяснили на вокзале, располагалась Слободка, место бедное и неспокойное. Оттуда доносился лай собак, крики петухов и запах дыма – топили печи, хотя лето еще не кончилось.
За мостом начиналась Большая Дворянская – главная улица. Здесь стояли присутственные места, губернское правление, собор, гостиный двор. Люди ходили важные, неспешные. Павел спросил у городового, где полицейское управление. Тот махнул рукой вдоль улицы:
– Вон то серое здание, за собором. Два этажа, флигель во дворе. Там и управление.
Здание оказалось старым, еще екатерининских времен, с колоннами и лепниной, давно не крашенной. Окна первого этажа были забраны решетками. У подъезда стоял будочник с ружьем, дремал, привалившись к стене. Павел подошел, кашлянул. Будочник вздрогнул, открыл глаза.
– Ты чего?
– Мне в управление. Я новый следователь.
Будочник окинул его взглядом с головы до ног, задержался на новом сюртуке, на саквояже, усмехнулся в усы.
– Проходи, барин. На втором этаже начальство.
Павел толкнул тяжелую дубовую дверь. Внутри пахло сыростью, казенными чернилами, табаком и еще чем-то неуловимо тоскливым, чем всегда пахнут присутственные места. Пол был каменный, стертый тысячами ног. Вдоль стен тянулись скамьи для просителей. На скамьях сидели какие-то люди – бабы в темных платках, мужики с унылыми лицами, один босяк в рваной поддевке дремал, свесив голову.
– Вам кого, господин? – спросил писарь из-за конторки, подозрительно оглядывая чистый сюртук Павла.
– Я новый следователь. Горелов Павел Андреевич. К господину полицмейстеру.
Писарь оживился, вскочил, даже поправил вицмундир.
– А-а-а, так вас ждут-с! Доложу-с сию минуту!
Он убежал в глубь коридора. Павел остался ждать, чувствуя на себе любопытные взгляды просителей. Бабы шептались, мужики рассматривали его саквояж. Один, старик с клюкой, подошел ближе.
– Ты, милок, новый следователь будешь?
– Буду.
– А мое дело примешь? У меня лошадь украли, второй месяц ищут – не найдут. А лошадь-то кормилица, без нее пропаду.
– Приму, дедушка. Вот устроюсь – приходите.
Старик закивал, закрестился. Другие просители оживились, зашумели.
– И мое! – крикнула баба. – И мое! Козу увели!
– Тише вы, – шикнул писарь, вернувшись. – Нечего тут! Господин Горелов, пожалуйте. Господин полицмейстер вас примут.
Павел поднялся по скрипучей лестнице. На втором этаже было светлее, чище, пахло уже не просителями, а хорошим табаком и кожей. В приемной секретарь, молодой человек с бледным лицом, строчил пером, макая его в чернильницу.
– Проходите, – кивнул он на дверь.
Кабинет полицмейстера поразил Павла размерами. Огромный стол, заваленный бумагами, тяжелые портьеры, портрет государя императора в золоченой раме, книжные шкафы с корешками законов. Сам полицмейстер, полковник Егоров, оказался грузным мужчиной лет пятидесяти, с бакенбардами, с лицом одутловатым и каким-то сонным. Он сидел в кресле, курил папиросу и смотрел на Павла без особого интереса.
– Горелов? – спросил он, не вставая. – Садись. Чай будешь?
– Благодарю вас, – Павел сел на стул, стараясь держать спину прямо.
– Из Скопина, значит. Саратовской губернии. – Егоров полистал какие-то бумаги. – А учился где?
– В уездном училище, затем на юридических курсах у господина Лебедева. Аттестат имею.
– Лебедев… – Егоров поморщился. – Знаю я этого Лебедева. Самодур и взяточник. Ну да ладно. – Он отложил бумаги, посмотрел на Павла в упор. – У нас тут, батенька, не курсы. У нас тут служба тяжелая. Жалованье небольшое, работы много, народ темный, грубый. Не Москва, не Петербург. Понял?
– Понимаю-с.
– И еще. – Егоров понизил голос. – Тут свои порядки. Начальство – я. Приказы не обсуждаются. С высшим начальством не спорят. Свидетелей не выдумывают. Дела закрывают в срок. Понял?
– Понял-с.
– Ну, для начала дам тебе дело нехитрое, для разминки. – Егоров порылся в бумагах, вытащил тонкую папку. – Кража у мещанки на Слободке. Золотые серьги стащили, фамильные. Старуха убивается, в ногах валяется, вернуть просит. Поезжай, разберись. Только долго не копайся. У нас дел по горло.
Павел взял папку, заглянул внутрь. Там было несколько листов, исписанных корявым почерком.
– Я всё сделаю, ваше высокоблагородие. Найду вора, верну серьги.
Егоров посмотрел на него долгим взглядом, потом усмехнулся, но как-то невесело.
– Иди, Горелов. Кабинет тебе отвели семнадцатый. Ключ у секретаря. Завтра с утра чтобы был на месте.
Павел встал, поклонился и вышел. В приемной он получил ключ – большой, чугунный, на медном колечке – и пошел искать свой кабинет.
Кабинет семнадцатый оказался маленькой комнатушкой в конце коридора, с одним окном, выходящим во внутренний двор. Обстановка была скудная: стол, два стула, железный шкаф для бумаг, на стене – портрет государя в дешевой рамке. На подоконнике – слой пыли и окурок. На столе – чернильница с засохшими чернилами, несколько перьев и стопка чистой бумаги.
Павел положил саквояж в угол, сел за стол. Дерево было залито чернилами, исцарапано, в одном месте прожжено папиросой. Он открыл ящик – пусто. Только дохлый таракан валялся в пыли.
– Ничего, – сказал он вслух. – Обживемся.
В дверь постучали. Вошел молодой человек в форме, с добрым, слегка глуповатым лицом и рыжими усами. Он улыбался во весь рот и протягивал руку.
– Честь имею! Околоточный надзиратель Самохин, Иван Матвеевич. А вы, стало быть, новый следователь? Наслышан, наслышан. Позвольте познакомиться и заодно проводить вас к месту происшествия. Я как раз Слободку знаю, как свои пять пальцев. Там у меня все знакомые – каждый куст, каждая собака.
Павел встал, пожал протянутую руку.
– Очень приятно, Иван Матвеевич. Горелов Павел Андреевич. Пойдемте, если время есть.
– Время есть, время есть! – замахал руками Самохин. – Для нового человека всегда время найдется. Пойдемте, я вам по дороге всё расскажу.
Они вышли на улицу. Дождь усилился, превратившись в ровную, унылую морось, которая затекала за воротник и противно холодила шею. Самохин шагал быстро, шлепая по лужам, и говорил без умолку:
– Слободка, она у нас такая. Место глухое, народ всё мастеровой, беднота. Пьют много. Кражи, драки – обычное дело. Бабка эта, Нюра Силантьева, известная. Лет ей, поди, за семьдесят, живет одна. Внук у нее Витька, алкаш запойный, по ночлежкам шастает. Я думаю, он и спер. Вы на него первым делом обратите внимание.
– А почему вы так думаете? – спросил Павел, записывая в блокнот.
Самохин покосился с удивлением.
– Так он же алкаш. Им всё равно, что пропить. А серьги золотые, деньги хорошие. Конечно, он. У нас тут все так: кто пьет, тот и ворует. А кто не пьет – тот работает. Закон простой.
– А если не он?
Самохин пожал плечами.
– Да какая разница? Главное, дело закрыть. А там хоть трава не расти. Бабка старая, ей немного осталось. Потом и вовсе забудут.
Павел остановился. Дождь хлестал по лицу, но он не замечал.
– Простите, господин околоточный, но я так не работаю. Мне правду надо найти. Настоящего вора. И серьги вернуть.
Самохин посмотрел на него как на умалишенного, потом усмехнулся.
– Ну-ну. Ищите. Только правда, она, батенька, в наших краях дорого стоит. И не всем нужна. Вы вот ищете, а бабка через месяц помрет – и что? Кому ваша правда?
Павел не ответил. Они прошли мост через Мсту и углубились в лабиринт кривых улочек Слободки. Дома здесь были старые, почерневшие от времени, с покосившимися крылечками и подслеповатыми окошками. Пахло мокрой псиной, кислой капустой и бедностью. Грязь на дорогах стояла по колено, приходилось прыгать с кочки на кочку, цепляясь за заборы.
– Вот тут, – сказал Самохин, останавливаясь у маленькой избы с резными наличниками, некогда крашеными голубой краской. – Дом Силантьевой.
Калитка скрипела, петли давно не знали смазки. Во дворе бродили мокрые куры, на веревке сохло какое-то тряпье. Сама баба Нюра встретила их на крыльце – маленькая, ссохшаяся, в темном платке, из-под которого выбивались седые космы. Увидела мундиры, всплеснула руками.
– Ой, батюшки! Заходите, заходите, родимые! Промокли-то как! А я уж и не чаяла, что приедете. Думала, так и пропадут мои серёжки.
В избе было бедно, но чисто. Полы мыты, на столе – чистая скатерть, в красном углу – иконы, лампадка теплится. На стенах – дагерротипы в рамках: молодые лица в старомодной одежде, усатые мужчины, женщины в кружевах. Пахло травами и щами.
Павел снял фуражку, перекрестился на иконы, сел на лавку.
– Расскажите, матушка, как всё случилось. Подробно, ничего не упуская.
Баба Нюра заплакала сразу, утирая слезы концом платка. Серьги, говорит, достались от матери, а матери – от бабки. Золотые, с яхонтами, старинной работы. Носила только по великим праздникам, а так берегла в шкатулке, в комоде, под бельем. А тут пришла с огорода – дверь заперта, всё на месте, а шкатулка открыта, серёжек нету. Дверь на замке, окно целое. Как вошли – ума не приложу.
– Как же они вошли? – спросил Павел, записывая в новенький блокнот.
– А я не знаю, родненький. Может, ключи украли? Они у меня на гвоздике у входа висели. Я всегда так вешала, всю жизнь. И никогда ничего не пропадало. А тут…
– Когда вы в последний раз видели серьги?
– В воскресенье, после обедни. Я их перебирала, любовалась. А во вторник хватилась – нету.
– Кто знал о серьгах? Кому вы их показывали?
Баба Нюра задумалась.
– Да всем, поди. Хвасталась. Соседкам показывала, куме, в церкви знакомым. Кому ж не похвастаться? Золото, яхонты, память родовая.
– Внук у вас бывает? – спросил Павел прямо.
Баба Нюра замялась, отвела глаза, снова заплакала.
– Витя… бывает. Приходит, помогает. Дров наколет, воды принесет. Он добрый, когда трезвый. Не мог он, батюшка, не мог! Он хоть и пьет, а бабку любит. Я ж его растила, мать-то спилась, отец сгинул. Он мой, кровиночка. Не мог!
Павел записал, чувствуя, как внутри закипает злость. На вора, на равнодушие Самохина, на самого себя – за то, что не может сейчас же найти эти серьги. Он видел, как старуха мучается, как дрожат ее руки, и понимал: для нее эти серьги – не просто золото. Это память о матери, о бабке, о всей ее жизни.
– Не плачьте, матушка. Найдем мы ваши серьги. Обязательно найдем.
Баба Нюра посмотрела на него с такой благодарностью, что у Павла сердце сжалось.
– Дай тебе Бог здоровья, сынок. Вижу я, хороший ты человек. Не то что эти… – она покосилась на Самохина, который стоял у двери, крутил ус и смотрел в потолок. – Тебе бы чаю, пирожков. Сейчас, сейчас…
Она засуетилась, полезла в печь. Павел отнекивался, но она настояла. Пришлось пить чай из блюдца, есть пирожки с капустой и слушать бесконечные рассказы о соседях, о внуке, о покойном муже, о том, как жили раньше и как стало теперь.
Самохин маялся, переминался с ноги на ногу, но Павел не торопился. Он слушал. Ему казалось важным узнать всё – кто с кем дружит, кто с кем враждует, кто в какой день где был. Вдруг да мелькнет что-то полезное.
Но ничего не мелькнуло. Обычная жизнь старой одинокой женщины. Соседи – такие же старухи да работяги. Враг – один: бедность да водка.
– Ладно, матушка, – сказал он наконец, вставая. – Мы пойдем. Будем искать. Если что вспомните – дайте знать. Я в управлении, кабинет семнадцатый.
Баба Нюра перекрестила его, сунула узелок с пирожками.
– Возьми, сынок, возьми. Там еще.
Павел взял, поклонился и вышел.
На улице его встретил все тот же дождь. Самохин уже ушел – не выдержал, заспешил по своим делам. Павел остался один посреди мокрой, грязной Слободки.
Он пошел вдоль улицы, вглядываясь в лица прохожих, в окна домов. Город жил своей жизнью – где-то ругались, где-то пели, где-то плакал ребенок. Обычная жизнь. В которой он теперь должен искать правду.
Вечером Павел сидел в своей съемной комнате – маленькой каморке в доме мещанки на той же Слободке, недалеко от бабы Нюры. Комнату он нашел по объявлению, которое расклеивали на заборах. Хозяйка, вдова лет пятидесяти, пустила за восемь рублей в месяц, с едой за отдельную плату.
Комната была тесная, с низким потолком, пахло мышами и старым тряпьем. Мебель – кровать железная с панцирной сеткой, стол, два стула, платяной шкаф с кривой дверцей. На окне – герань в горшке, засохшая. За стеной шумели хозяева, гремели посудой, переговаривались.
Павел разложил на столе свои записи, перечитал их несколько раз. Свидетель Сизов, алкаш местный, видел какого-то чужого в картузе. Баба Нюра внука защищает. Соседи молчат, как рыбы. Ниточка тонкая, почти невидимая.
Он достал Евангелие, которое мать сунула на дорогу, полистал, нашел знакомые с детства строки: «Не судите, да не судимы будете». Закрыл. Мысли путались, наскакивали одна на другую. Он думал о бабе Нюре, о её слезах, о внуке, который, может быть, и вправду ни при чем. И о том, как трудно будет найти правду в этом городе, где все привыкли молчать.
Впервые за долгое время он усомнился в себе. Но тут же отогнал сомнения. Он – следователь. Он присягу давал. Он найдёт.
За окном шумел дождь, тот самый, мценский, бесконечный, въедающийся в душу. Где-то далеко залаяла собака, потом затихла. Павел задул свечу и долго лежал в темноте, глядя в потолок и слушая, как капли стучат по стеклу.
– Господи, – прошептал он. – Помоги. Не дай пропасть.
Ответа не было.
Конец Главы 1.
Глава 2, в которой Павел ищет серьги, знакомится с обитателями Слободки, сталкивается с системой и делает первое открытие, которое оказывается пустотой
Утро в Мценске начиналось не с рассветом, а с туманом. Он поднимался от реки Мсты густой, молочной пеленой, застилал улицы, оседал на крышах и заборах, проникал в щели старых рам. Павел проснулся рано – в половине шестого, когда за окном было еще совсем темно и только где-то далеко перекликались петухи.
Он умылся ледяной водой из рукомойника, побрился тем же станком, которым пользовался еще в Скопине, надел свежую рубашку. Галстук повязал аккуратно, как учил отец. Сюртук почистил щеткой – благо, вчерашняя грязь подсохла и отвалилась. Посмотрел на себя в маленькое зеркальце над умывальником – молодое, чистое лицо, светлые глаза, в которых еще горел огонь. Улыбнулся отражению.
– С Богом, Павел Андреевич.
Хозяйка, вдова Аграфена Семеновна, уже хлопотала на кухне. Пахло жареным луком и гречневой кашей. Павел зашел, поздоровался.
– Садись, батюшка, садись, – засуетилась она. – Сейчас позавтракаешь. У нас заведено: без завтрака со двора ни ногой.
Она была женщиной грузной, лет пятидесяти, с добрым лицом и вечно озабоченным выражением. Муж ее, мастеровой, три года назад упал с лесов и разбился насмерть, оставив ей этот дом и двух дочерей на выданье. Дочь старшая, Маша, уже работала в швейной мастерской, младшая, Катя, еще училась в приходской школе.
Павел сел за стол, покрытый клеенкой. Аграфена Семеновна поставила перед ним тарелку дымящейся каши, нарезала хлеба, налила чаю из пузатого самовара.
– Кушай, родной, кушай. Служба у вас тяжелая, сил надо много.
– Спасибо, Аграфена Семеновна. – Павел взял ложку, попробовал. Каша была отличная, с маслом, с лучком. – А вы давно здесь живете?

