Журнал «Юность» №01/2026
Журнал «Юность» №01/2026

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3
Летом захочешь фиалок сорвать ты,Но уж фиалок там нет.Горько заплачешь, судьбу пропустивши,Но уж слезами ее не вернешь.Дитя, торопись, торопись!Помни, что летом фиалок уж нет.

Не менее популярна была другая «детская песенка» Кузмина – «Если завтра будет солнце». В ней английский турист в Италии предлагает спутнице поездку во Фьезоле, городок под Флоренцией, но для Казарозы пришлось поменять его пол, для чего требовалось лишь изменить грамматический род одного-единственного слова. «Другая» превратилась в «другого», и при микроскопической правке песня зазвучала иначе: вместо самодовольного сибарита появилась очаровательная в своей беспечности молодая женщина:

Если завтра будет дождик,То останемся мы дома.Если завтра будет солнце,Мы во Фьезоле поедем.Если денег будет много,Мы закажем серенаду.Если денег нам не хватит,Нам из Лондона пришлют.Если ты меня полюбишь,Я тебе с восторгом верю.Если не полюбишь ты,То другого мы найдем.

Казароза интуитивно угадала образ, за которыми в те годы мерещилось нечто большее, чем банальная девичья неискушенность и простодушное лукавство. Точное попадание в невидимую цель и породило ее славу, мгновенно вспыхнувшую и угасшую с первыми ветрами новой эпохи. Крошечная, с нежным голоском и сказочным именем, она превратила себя не то в персонаж кукольного театра, не то в пасторальную пастушку из галантных менуэтов. Наив стал ее знаменем. Она сшила его из лоскутов и насадила на палку от метлы, но как опознавательный знак для своих оно годилось. Псевдоним настолько слился с ее образом, что, по словам современника, в первые годы после революции ассоциировался «с какой-то грезой, с ностальгией о прошлом, о добром и наивном простодушии в жестоком мире».

Позже Казароза будет исполнять песни Кузмина с неизменным успехом, но на первом выступлении она аплодисментов не сорвала. «Шарф Коломбины» шел два с лишним часа без антракта, зрители налегали на еду и плохо слушали никому не известную дебютантку.

Мейерхольд, перенося ситуацию того вечера на все последующие и сильно ее драматизируя, писал, что Казароза «покидала сцену под жиденькие хлопки скучающих бар», что «мастерство свое она расплескивала в пустоте», и, «играя рифмами певучих стихов, эта diseuse[2] в пустоту роняла слезы умиления». На самом деле уже тогда у нее начали появляться поклонники.

3

На частных сценах Мейерхольд поставил еще две одноактные пантомимы, «Арлекин, ходатай свадеб» и «Влюбленные». В последней шесть действующих лиц: старик-скрипач, две пары кабальеро с гитанами и одинокая женщина. Скрипач своей игрой вызывал на сцену четырех любовников, между которыми происходил молчаливый диалог чувств, а оставшаяся без пары неудачница безуспешно пыталась отбить кавалера у гитан или завести роман со скрипачом. Одну из гитан должна была сыграть Казароза, Мейерхольд с ней репетировал, но на сцену так и не выпустил. Вместо нее эту роль сыграла жена Александра Блока, Любовь Дмитриевна.

При небольшом драматическом таланте она горела любовью к театру, мечтала о карьере актрисы. Весной 1912 года у нее и группы актеров родилась идея ставить спектакли в курортном местечке Териоки[3] в полусотне верст от Петербурга, на сцене летнего театра «Казино» в тамошнем деревянном кургаузе. Любовь Дмитриевна предложила Мейерхольду с его командой реализовать эту идею, а сама вызвалась ее профинансировать. Подразумевалось, что меценатша получит роли в будущих постановках. Казароза пала жертвой этой интриги.

«Влюбленных» показали курортникам, но оваций не снискали, даже у Блока спектакль не вызвал ничего, кроме раздражения. Впрочем, Блок находился в трудном положении: с одной стороны, он желал жене успеха на сцене, с другой – отмечал в дневнике, что «Мейерхольдия» ему чужда, «модернизм ядовит», и «модернисты», под чье пагубное влияние подпала его Люба, ее с ним «разлучают».

Сам он на поезде приезжал в Териоки днем, а вечером возвращался домой, но «модернисты» с его женой жили там безотлучно и прекрасно проводили время. Здесь были Кузмин, Мейерхольд, Сапунов и предмет его ухаживаний актриса Белла Назарбек (Назарбекян), еще несколько актеров и актрис, а также художница Любовь Яковлева с писательницей Ольгой Бебутовой, автором бульварных романов «Под гипнозом» и «Наш Вавилон», разоблачающих нравы столичного полусвета.

В разгаре был сезон белых ночей, после репетиций парами гуляли по парку, ходили купаться, катались на взятых напрокат лодках, далеко за полночь засиживались на веранде за вином и пивом. Казароза в то время сидела без работы и, конечно, хотела бы разделить с приятелями эти дачные радости, но после того, как ее вывели из «Влюбленных», приехать в Териоки не позволяла гордость.

В одну из ночей Сапунов с Беллой Назарбек, Кузмин, Яковлева и Бебутова решили покататься на лодке. «Море – как молоко», – записал потом в дневнике Кузмин. Чувства, пережитые им в ту ночь, он зафиксировал подробно, а вызвавшие их обстоятельства – кратко. Актриса Веригина в ту ночь оставалась на даче, но позднее, суммируя рассказы Кузмина и его спутниц, детально описала случившееся:

«Поехали одни в туман белой ночи, все более удаляясь от берега. Гребли женщины. У Сапунова в кармане оказалась бутылка шведского пунша, из которой он пил сам и угощал остальных. Кузмин читал стихи. Наконец, женщины устали грести и вздумали поменяться местами. Кузмин и Бебутова стали друг против друга посредине лодки. От какого-то неверного движения лодка опрокинулась. В воде Сапунов очутился близ Назарбек и невольно схватил ее за руку, но тотчас же спохватился и отпустил. Она слышала, как он выкрикнул: “А я ведь плавать не умею”. В следующее мгновение он оказался около Яковлевой. Тонущие схватились за борт лодки, и кто-то подтянул Сапунова. Он сказал: “Я все равно утону”. Лодка перевернулась опять и, когда тонущим удалось снова ухватиться за нее, оказалось, что Сапунова нет среди них. Так как все брались за один край, лодка переворачивалась несколько раз. В один из них Назарбек почувствовала себя под лодкой, последним усилием подалась вбок и, вынырнув, оказалась по другую сторону. Теперь водворилось равновесие. Рядом плавала шляпа Сапунова. Кто-то сказал пустым голосом: “А Сапунова нет”. Решили звать на помощь, стали кричать. Помощь пришла неожиданно со стороны Кронштадта. Финн, возвращавшийся с рыбной ловли, услышал крики. Он говорил, что сначала не хотел ехать на голоса, потому что ему много раз случалось обманываться: часто катающиеся позволяли себе глупые шутки, звали на помощь, притворяясь. Финн сомневался и теперь, однако решил, что все-таки поедет – в последний раз. Фигура в лодке неожиданно появилась перед утопающими».

«Выволок нас как поросят», – записал Кузмин.

В отличие от спасенных женщин, он был не в себе, его отпаивали валерьяной. Никто не спал, все были «придавлены». Утром разыскали нужных людей с сетями, баграми и даже водолазными собаками, однако суточные поиски оказались безрезультатными.

Тут же вспомнили нарисованную Сапуновым для скрипача из «Влюбленных» маску Смерти и то, как на сшитом по его эскизу флаге с Арлекином, который вывесили над входом в кургауз, кто-то нечаянно смазал еще не просохшие краски, отчего улыбка Арлекина превратилась в жуткую гримасу, но все эти знаки беды были только дорожными указателями на пути Рока, изображенного Сапуновым для «Шарфа Коломбины» в виде четырех пошло-глумливых физиономий: многие слышали его рассказ о том, как несколько лет назад, во время путешествия по Италии, цыганка на какой-то железнодорожной станции предсказала ему смерть «от воды».

23 июня Блок, Кузмин, Мейерхольд, еще несколько человек присутствовали на малолюдной панихиде по нему в «самом темном углу Исаакиевского собора», а спустя сутки его обезображенное 11-дневным пребыванием в воде тело выбросило на песчаный мыс около Кронштадта. Утопленника без особых церемоний похоронили на местном кладбище.

До войны с ее миллионами смертей оставалось два года, нелепая гибель 32-летнего художника была замечена даже теми, кто раньше о нем не слыхал. Некрологи появились во всех крупных газетах, а в «Аполлоне» – статья Волошина не столько о самом Сапунове, сколько о мистической подоплеке его смерти:

«Выбор воды всегда загадочен и странен. Она безошибочно умеет выбирать самых молодых, наиболее кипящих жизнью и творческими возможностями. Память сейчас же напоминает нам Шелли, Коневского, Писарева, Эннекена… Все они погибли, купаясь или катаясь на лодке, в минуты чувственного растворения во влажных недрах праматери жизни – Моря. Сперва является вопрос: что же общего между Шелли и Писаревым, критиком Эннекеном и поэтом Коневским? Но попробуем вспомнить другую группу безвременно погибших не от воды, а от оружия: Пушкин, Лермонтов, Лассаль… Единство первой группы сразу определяется: первые – юноши, стоящие на пороге своих осуществлений, вторые – мужи, пораженные в полдень своего творчества; даже Шелли внутренне гораздо больше юноша, чем Лермонтов. Первых смерть уязвила в их мечте. Уязвимое место вторых – их любовь, страсть, воля. Сопоставление это еще ярче определяет отбор воды, которая всегда посягает на юность, остановившуюся на пороге, с влагой мечты, с неосуществленными, предвосхищенными возможностями. В ее выборе нет ничего насильственного, а скорее вкрадчивая, завлекающая мягкость, чара, вызывающая представление об ундинах и русалках, похищающих юношей в тихие омуты. Загадочный, но не случайный выбор. Напротив, он необычайно точен. Кажется, что именно тяжесть жизненных возможностей, насыщенность творчеством и талантом влечет ко дну».

«Ундины не умерли и так же завлекают в свои омуты, как и прежде. Магия учит, что они обладают природой изменчивой, чувственной, мягкой, холодной, восприимчивой к образам и творящей призрачные формы… В ундинах смертельное очарование сочетается с ангельским ликом. “Ангел с мертвыми очами”, – заклинают Духа Вод старые гримуары[4]».

«“Ангел с мертвыми очами” безошибочно избрал Сапунова из круга современных художников… И теперь, после его смерти, что-то выявилось в его картинах. Стала понятна подводность их красок. Это не сумеречный воздух, это зеленоватый кристалл водной глубины дает такую расплывчатость их линиям, влажность их тону; эти синие текучие отливы, в глубине которых светит охлажденное золото высокого земного дня, говорят о призрачном царстве, где давно жила его душа».

Казарозе посвящал стихи редактор «Аполлона», для нее этот журнал был обязательным чтением. Отсутствием юмора она не страдала и не могла не чувствовать, что бутафорская волошинская мистика производит комический эффект рядом с ужасающей обыденностью смерти несчастного Сапунова, но ее должна была взволновать сама попытка найти следы участия тайных сил в жизни этого хорошо ей знакомого любителя дешевых кабаков и в его не одобряемом ею искусстве.

Ильдар Абузяров


Российский литератор. Автор книг «Мутабор», «Агробление по-олбански», «ХУШ». Лауреат Пушкинской премии. Талант Абузярова заметил, выделил и поддержал Андрей Георгиевич Битов.

Прелюдия к поцелую

Рассказ

1

Не помню, когда и почему спустился в этот бар. БАР. Тут надо бы с большой заглавной каждую букву. Как и было написано на вывеске. Как название болезни. Маниакально-депрессивный синдром. Качели свинга. Виски с содовой, что раскачивают все сильнее, абсент, зеленый дракон, розовый лотос. Джаз и контрабас. Полет и листопад. Кто-то с дебильным упорством маньяка щиплет одну струну, бум-бум-бум, задает ритм всему вечеру, дергает за мой расшатанный нерв… кто-то барабанной палочкой, как ножом, шинкует капусту… шик-шик-шик…

Не помню, когда и почему. Наверное, просто шел и шел. Каждый выход из дома как последний. Как прощание с городом. Каждый выход дается все труднее и труднее. Просто шел и шел, как дождь, который не собирается останавливаться. Как дождь с пузырями на губах. Лужи в порванных колготках.

– Бум-бум-бум…

Девочка надула губы бубльгумом. Идет понурив голову, рассеянный грустный взгляд. Каблуки на ботиночках стучат «бум-бум-бум». На голове красная беретка. На шее красно-белый шарфик. Рядом парень с рогами на голове. Уже с рогами. Взгляд тоже грустный, но сосредоточенный. Ему тоже плохо, но он еще не потерял надежду. Он ждет сигнала. Ждет знака, хоть какого-то знака. Но девушка уже для себя все решила.

– Шик-шик-шик… – трутся подошвы на туфлях об асфальт.

Сумасшедший бежит с гусыней на поводке. Сам перемахнул через лужу, перепрыгнул через забор. А гусыня боится. И тогда он берет ее на руки. И перепрыгивает с ней и бежит дальше. Несет лохматую белую гусыню, нежно, как невесту или как ребенка. А можно ли кого-нибудь нести на вытянутых руках не нежно?

– Бум-бум-бум… – топают его ноги по воде, поднимая снопы брызг.

– Га-га-га… – гогочет гусыня.

Сумасшедший викинг с топором на той стороне лужи – как на той стороне моря. На голове шлем с рогами. И откуда тут викинги? По каким рекам приплыли в нашу лужу? Неужели зима эта настолько теплая, что даже гуси не улетели на юг? Викинг ходит, размахивает своим топором, будто собирается закинуть его подальше, как леску с блесной, будто собирается поймать на свой топор рыбу покрупнее и сварить уху.

И зачем он только разделся? Зачем измазал свое тело и лицо краской, так похожей на кровь… Кого он только пытается поймать? Может, того гуся? Не от него ли убегал мужик с гусыней на поводке? Не он ли тот, кто наставил парню с девушкой рога? Не она ли та девушка, что наставила им обоим рога? Нет, тут явно должен быть кто-то третий. Быть для полноты композиции. И он, этот третий, не заставляет себя долго ждать. Длинный, долговязый, он проезжает, огибая край лужи, на вихляющемся велосипеде. Прямо по кромке, а потом, увеличивая скорость, мчится на меня, выставив руль как рога.

У него тоже шлем с рогами, и он мчит прямо на меня, опустив по-бычьи голову. Мчит вдоль длинной белой кирпичной стены гаражного кооператива «Килиманджаро». Эту стену за ее длину местные власти хотели включить в памятники ЮНЕСКО и даже собирали подписи для петиции. Но сейчас не до этой истории. Потому что велогонщик, почти сравнявшись со мной, резко берет вправо и сквозь кустарник под крутым углом летит вниз, как лыжник по трамплину. Куда и зачем? Я подхожу и смотрю в бездну, полную вечернего тумана, и вижу мерцающую в траве сквозь листву, как Млечный Путь в дымке, тропку, проложенную шинами его байка. Вот лихач, так рвануть вниз с холма Килиманджаро!..

– Бум-бум-бум, – пульсирует мой мозг, – бум-бум-бум, – бьется жилка на виске.

В любом случае это все, что мне попалось по пути. Мой улов за сегодняшний вечер. Я еще раз отодвигаю ветки кустов, чтобы понять, куда канул велосипедист. Не разбился ли он насмерть с обрыва?..

2

А потом бац – я слышу несколько аккордов на рояле. Пронзительных и нежных. Как теплые капли за ворот рубахи – и по шее. Кто-то взял эти три аккорда. Кто-то взял меня за шиворот и швырнул через дорогу к этому подвалу. Швырнул порывом ветра в ноги сумасшедшего викинга с топором.

И тут взвизг, вскрик, стон за саксофоне. Тоже нежный. Дождь до дрожи. На этот раз нота высокая. Чересчур высокая и, как ни странно, жалостливая. Пронзительная до боли. Но кто-то ведь взял и эту ноту на саксофоне. Взял, как берут сережки, подаренные любимым, прежде чем отнести их в ломбард.

Бар так и назывался – «ЛомБАРд». И это название и музыка из подвала, там, в подвале, не оставляла мне выбора, как заглянуть туда под сумасшедший, словно это кепка поэта над бездной глаз, козырек. Вместо половика перед дверьми натекла лужа. Лежит, охраняет вход, словно мохнатая собака.

Я попытался обойти ее стороной, сесть за столик, прикрыться меню, словно теплым пледом, заказать горячий глинтвейн. Но лужа огрызалась, кусалась, цапнула за ботинок и штанину.

– Что будете пить? – подлетает официант.

– Воду из-под крана, – говорю я.

Я видел – так говорят в западных фильмах. Чтобы не переплачивать за ту же самую воду из бутылок. Каждая бутылка – два часа моего труда. Какой тут глинтвейн. Отмыть бы этой чистой водой покусанную и испачканную штанину.

Потом там играли композицию Билла Эванса «My Foolish Heart» – «Мое глупое сердце». Следом «Осенние листья». А листья, когда они осыпаются, очень похожи на глупые сердца, поверившие осенью в теплые отношения. Затем «Вальс для Дебби». И кто такая эта Дебби. Вот Деззи эту я знаю. Про Деззи Бьюкенен нам все Фицджеральд рассказал в тональности соль-диез. Деззи нежное имя. А Дебби – какое-то дебильное. Не для нее ли играли это низкое и глухое «бум-бум-бум» на контрабасе. «Дебби, дебби, дебби»… и тут же звонкие на пианино «Деззи, деззи, деззи»…

Но почему-то я стал думать про Дебби. Я люблю думать о ком-нибудь третьем. Размышлять, как она сидит сейчас в темной комнате, например. Окно нараспашку, темнота и тишина. Перед ней фотография мужчины, которого, увы, нельзя не любить… потому что он подлец, каких свет не видывал…

Хотя в некотором смысле думать о третьем, незнакомом лице бессмысленно. Как бессмысленно писать и слушать музыку или философствовать.

Но как бы то ни было, растрепанная девушка Дебби сидит в темной комнате. Пытается думать, фантазировать, философствовать на свой лад. Вспоминает, пытается понять, что и когда пошло не так. Думает, когда проще выброситься, когда за окном темно и страшно или когда светло и видна вся высота и бездна… Мечтает, а будет ли переживать и страдать ее возлюбленный. Вот дебильная. Он же подлец, каких еще поискать нужно. И лучше бы ей отвлечься, переключиться на что-нибудь иное. На какую-нибудь музыку. Как переключается с одной композиции на другую – на трио на сцене – контрабас, рояль и саксофон. То контрабас, то рояль, то саксофон…

Сначала на трио Билла Эванса. Затем с трио Билла Эванса на трио Рэя Брауна – «Научи меня этой ночью» («Teach me tonight») и «Не могу не любить этого мужчину» («Can’t Help Lovin’ Dat Man»). А затем уже на трио Торда Густавсена «Сверкающие ступни» («Blessed feet») и «Равновесие». Да, иногда бывают такие моменты, когда качели свинга в барной кругосветке ловят точку равновесия. И тебя ослепляют на миг ее сверкающие ступни. Белые и холодные, как звезда, ступни. Такой уж он интеллектуальный, викинги с топором, холодный скандинавский джаз. Впрочем, точка равновесия длится совсем недолго, потому что тут же в игру вступает трио Оскара Питерсона с их незабвенными «Moten Swing» и потом Дюк Эллингтон со своей уже «Прелюдией к поцелую» в тональности ля-бемоль мажор со второстепенными доминантными аккордами. И только он заиграл эту композицию, как ко мне подсаживается пышногрудая девушка с блокнотом. Менеджер, как написано у нее на бейдже.

– Э, теперь ваша очередь! – кричит она мне в глаза своим ярким ртом сквозь музыку.

– Что? – уставился я в ее накрашенные пухлые губы, потому что Джон Колтрейн как раз надувал свои щеки, вцепившись губами в саксофон. Он так надул щеки, что кажется, будто он играет на каком-то другом инструменте, не на том, который используют прочие джазмены, включая трубачей и пианистов. А иначе чего он так надрывается, так рвет жилы.

Это как с трубой Майлза. Так пронзительно и чувственно, наверное, никто больше не целуется со своим инструментом. Каждая нота и каждая пауза пробирают до мурашек.

– Ваша очередь сдавать свои мечты и надежды, – кричит мне девушка в ухо.

– Надежды, – не понимаю я. – Какие еще надежды?

– У нас нельзя так просто сидеть, – терпеливо поясняет девушка. – Это бар «Ломбард», и потому здесь нужно сдавать надежды и за это получать выпивку. Самые сокровенные надежды. Была у вас мечта в юности?

– Мечты, ха, вот удивили. Спрашиваете, была у меня надежда? Давненько ни с кем не приходилось мне говорить по душам…

– Да! У вас есть мечта или надежды? Вы можете ее сдать и спокойно слушать успокаивающую или веселящую музыку и выпить первый коктейль за счет заведения.

– Поэтому ваш бар называется «ЛомБАРд»? – восклицая, капитан очевидность.

А сам потом тяну время и думаю – в чем здесь подвох или изощренный рекламный ход? Первую выпиваешь за сданную мечту, а потом уже без мечты и всякой надежды спиваешься на хер за свой счет. Бухаешь за последние деньги или то, что безостановочно носишь из дома. Не в семью, а из семьи… Хитро придумано.

– Хитро, – подмигиваю я менеджеру. – Мечта, говорите?

В последнее время в нашем городе появилось много странных заведений. Где-то проплачиваешь время, где-то покупаешь вместе с выпивкой собеседника, друга на час, а здесь вон оно че, менеджер… Мечта…

– Да, мечтали вы о чем-то сильнее всего? Кем-нибудь стать или чего-нибудь непременно достичь?

Я стал вспоминать, о чем же я мечтал сильнее всего…

– Да, – подвинулся я поближе к менеджеру, – я мечтал о том, чтобы одна девушка, чтобы она, как бы это сказать, была помягче со мной.

– Как ее звали? – спросила официантка-менеджер с блокнотом, тоже приблизившись ко мне, чтобы сквозь музыку расслышать имя и правильно записать его в блокнот.

– Дебби, – ответил я. – Дебби. Однажды я совершил непростительную вещь, страшную ошибку в отношениях с ней.

– Какую еще ошибку? – быстро записывала мои слова в блокнот официантка.

Или это был заказ?

– Не могу сказать. Иначе она… Иначе вы запрезираете меня.

– Скажи, скажи… – Любопытство так и распирало мою собеседницу.

– Нет, не могу, и не просите, – отодвинулся я резко.

– Ну скажи, пожалуйста. – От любопытства она еще призывнее раскрыла рот и свои пухлые губы.

Я прямо уставился в ее рот, который был совсем близко от меня. Но тут заиграло и запело одновременно пронзительное со сцены. Песня Эллы Фицджеральд.

Если ты слышишьПесню в блюзовых тонах,Словно цветок, молящийО росе,Это мое сердце поет тебе серенаду,Моя прелюдия к поцелую.И если ты слышишь песню, что растетИз моих тихих, нежных причитаний,Это мое сердце пытается сочинитьПрелюдию к поцелую.И о, как сладко плачет моя песня о любви.По нежности в твоих глазах.Моя любовь – это прелюдия, которая никогда не затихнет.Прелюдия к поцелую.3

Я врал насчет Дебби, пытался увернуться. На самом деле я мечтал о другом.

Помню, однажды я возвращался из кружка, на который забрел случайно. Кружок, или семинар, вел известный преподаватель университета, звезда лекториев, любимец девушек. Специалист по американской и европейской модернистской литературе, с утонченным лицом, с черными армянско-еврейскими глазами. Кудрявый, статный, в очках. А в кружке занимались его студенты. В основном, конечно, красавицы-студентки, но и лучшие подающие надежды мальчики в жилетках и с запиханными под них галстуками. И они говорили о литературе. Говорили о литературе, сами одевшись, как на бал. Запихнув жилетки в обтягивающие, как колготки, штаны.

И слова, вечеринка, «Великий Гэтсби», Фицджеральд, Хемингуэй, Фолкнер, Драйзер, Джойс, Стейнбек, «Ночь нежна», «Фиеста», «Праздник, который всегда с тобой», вертелись, кружились где-то под потолком, как цветомузыка. Как блестящие надувные шарики. Мне хорошо были видны эти разноцветные блестящие слова со стремянки в углу комнаты.

Я, в рваных грязных джинсах, забился в самый угол, забрался на стремянку, точнее сел на самую низкую ее ступень, чтобы меня не было видно. Чтобы не отсвечивать. Да, я сидел там на стремянке, боясь шелохнуться, и разглядывал цветомузыку на потолке и на стенах. А еще на хрупких спинах, точеных коленках и в шелковистых волосах девочек. Цветомузыка задевала, кажется, даже мочки их ушей и кончики носа.

Она бабочками кружилась под потолком, пока светило американской литературы рассказывал про какого-то Драйзера и его «Американскую трагедию». Хотя Драйзер был скорее немец, чем американец, но вот он написал толстенную книгу про то, как один герой, желая во что бы то ни стало разбогатеть и попасть в высшее общество, убил свою бедную беременную девушку, чтобы жениться на другой, более красивой и богатой. И тут же сравнивал эту историю с «Великим Гэтсби».

Светило рассказывал интересно, с апломбом, которому он научился у других уважаемых профессоров, но я, если честно, больше мечтал, чем слушал. Я мечтал, что однажды я напишу книгу, которая сделает меня известным и богатым, как других писателей, но боялся об этом сказать вслух. Но все же меня в самом конце, когда обсудили и Фицджеральда, и Хемингуэя, заставили прочитать какой-то отрывок из моего первого ученического текста. Это был как экзамен на входной билет в кружок, и потому я очень волновался. И голос мой дрожал.

– Если хотите, – сказал, выдержав театральную паузу, тот светило университета, звезда лектория, недосягаемая величина, модный преподаватель, – если только пожелаете, приходите к нам еще на наши занятия. Потому что ваш текст – он весьма неплох. И да, мы принимаем вас в свой кружок… Отныне вы один из нас!

На страницу:
2 из 3