Путешествие на край жизни
Путешествие на край жизни

Полная версия

Путешествие на край жизни

Язык: Русский
Год издания: 1984
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

В том городе мы постигали мир. Ездили на трамваях. Впервые затерялись в толпе. Затем почувствовали, как отличаются люди друг от друга. Мы стали там молодыми. Ходили в кафе, в пивные. Смотрели на художников. По ночам посещали бары, куда они ходили. Теперь некоторые из этих художников мертвы, другие уехали в дальние страны. В том городе мы впервые любили мужские тела – или только пытались полюбить их. Выходили замуж или разводились. Бывали ночи, когда мы могли смеяться над любой глупостью. У кого-то сдавали нервы. Кто-то умер от рака. Там мы были погружены в политику. Жили запрещенными стихами. Горсткой прав человека. Что-то росло внутри нас. Росло. Любовь к людям порой превосходила размеры нашего одиночества, и люди порой загоняли наше одиночество в еще более потаенные, невыносимые глубины. Тогда мы смотрели на море того города. В свете времени, когда пена волн напоминала бесконечность. На поверхности вод, окрашенных северным ветром в сине-зеленый цвет. В том городе никто не был счастлив, но никто не был и несчастен. Потому что никто не верил в счастье. Ты в том городе. Ты оставляешь мне песни зимы и смерти.

«Теперь я вновь обрел ожидания детства, по ту сторону бульваров и домов…»

В продолжении бульваров и домов я нахожу ответы на вопросы моего детства. Ребенок во мне говорит: вот она, жизнь. Здесь. Безграничное бытие. В детских рисунках бытие было ограниченным. Но теперь оно бесконечно. Для того, кто способен поймать бесконечность. Вот она. В виде рядов домов… в виде широкой улицы, дерева без листьев, пожилой женщины, пьяницы. Ты продолжаешь тосковать в тоске своего детства…

В моем детстве не было картины города, разделенного стеной. Не было картины одиноких и пожилых женщин, ждущих смерти в каждом мгновении их оставленности. Это новые картины. Темная забегаловка под большим магазином. Пожилые люди сидят перед шоколадным тортом. Живут утраченными мгновениями в своих утраченных воспоминаниях. На самом деле они не живут. Их жизнь состоит из шоколадного торта и ожидания смерти. На этой земле я хотела бы быть кем и чем угодно, но только не одинокой пожилой женщиной в Берлине. В берлинских ночах. В его старых зданиях. К тому времени я уже должна буду оказаться на кладбище. Только мертвое тело может быть одиноким. Живое – никогда. В детстве я могла постичь бесконечность земли, но не одиночество пожилых женщин.

«Я не знал, что взросление означает старение. Что видеть смерть – это значит вновь увидеть реку Мору…»

«Разве ты не знаешь, зачем пришел в этот мир?

Ты должен рассказывать, должен объяснять,

должен испытывать голод, жажду…

Конец твой будет ужасен, жалок!

Разве ты этого не знаешь? Это говорит тебе Павезе».

Я ничего не помню. Ни одного великого здания. Ни облика построек. Ни ширины бульваров, ни поразительного величия сооружений. Ни воздуха, ни странного языка, на котором здесь говорят. Ни одежды людей, ни их личностей, ни их поведения. В этой толпе я узнаю только турок. И постепенно размеры города оживают в моей памяти. Я стараюсь их оживить. Зеленый купол напротив – это церковь? Я даже не хочу узнавать, церковный это купол, библиотечный или театральный. Хочу лишь почувствовать, как город воздействует на меня. Ощутить, что во мне просыпается из-за возвращения сюда спустя двадцать один год. Городской парк оживает перед моими глазами. Теплый летний вечер, когда я сидела там и целовалась с юношей. Тогда в этом городе, в сумерках утра или первых лучах света, я возвращалась домой, проведя всю ночь в поисках переживаний, пытаясь познать мир. Дом, путь куда шел через проходные дворы. У дворов – большие деревянные ворота, у ворот – большие железные ключи. Пытаясь познать людей. Пытаясь познать человеческую любовь, телесную любовь. Нет, нет. Я больше не в пугающем поиске того молодого человека. Я не ищу ни переживаний, ни человеческого тепла. Сегодня я несу и тепло, и любовь только в себе. То есть я безлюбовна. И холодна. Я несу с собой картины городов. Все образы моих путешествий, всей моей жизни, состоящей из путешествий. Или из моего постоянного пребывания в одном месте. Без любви к людям – и к живым, и к мертвым. Все мои переживания слились в общую любовь к человечеству. И я стою среди них одна. Охваченная одним общим чувством. Вот и всё. Абстрактной, всеобщей, эмоциональной любовью, словно летними облаками. Она может внезапно пролиться ливнем. Или исчезнуть с легким дуновением ветра. Ливень – это я. Ветер – тоже я. А когда выйдет солнце и небо станет безоблачным, тогда я понесу чувства, связанные с городами, железнодорожными путями, грунтовыми дорогами, степями, морями, ночами, утрами, человеческими телами, моим одиночеством, – чувства, которые не приносят ни боли, ни счастья. Я буду существовать пустой. В пустоте своей полноты. Буду пуста. И одна. И независима. Как одинокое дерево в степи. Старое и большое. И одинокое. В той долине. На склоне. Я восхищаюсь своей свободой. Единственное, что осталось от бесчисленных образов, бесчисленных бессонных ночей, бесчисленных солнечных лучей, бесчисленных поездок на поездах, автобусах, самолетах, кораблях, бесчисленных прогулок. От бесчисленных тел, книг, стен галерей, коридоров музеев, залов с бесчисленными картинами, бесчисленных воспоминаний, часов, дней, недель, месяцев, десятилетий, взглядов на водную гладь Босфора. От разговоров с бесчисленными людьми, знакомыми и незнакомыми. От бесчисленных влюбленностей, которые заканчивались в тот же миг, как начинались. От любви к себе через тела других. От стран, систем, бюрократии, демократии, всех войн мира, всех правительств, всей полиции и всех футбольных команд – осталась лишь пустота моей полноты. Моя независимость. Моя свобода. Твердая и одинокая, как дерево на равнине земного шара. Я не хочу возвращаться назад ни на год. Ни на мгновение. Как я могу вновь пересечь непроходимые границы в этой достигнутой мной бесконечности? Я больше не могу бороться за права человека нигде в мире. Ни в одной стране. Говоря «страна», я имею в виду и мою родину, и эту проклятую землю, на которой мы существуем.

Теперь я в этом городе.

Сижу в кафе на углу, где сходятся два бульвара. Кажется, я вспоминаю зеленый купол на другой стороне дороги. Но не хочу знать, что это. Справа три, слева два больших здания возвышаются. Закажу еще рома. Часы напротив показывают 13:31. Под ними две стрелки указывают направления: Прессбург[5], Будапешт и аэропорт. На стене сзади написано, что это третье здание Бургтеатра. В глубине площади, удаляющейся от меня, стоят две статуи. Одна – всадник. Какой это император или герой, знать не хочу. За ней еще один памятник победы. Из металла, с флагом, который некто стремится поднять повыше. Дальше, где взгляд упирается в крыши, возвышается современная башня. Может, телевизионная. С рестораном или без.

Двадцать шесть часов назад я сидела у могилы Кафки. У пустой, тихой, зеленой еврейской усыпальницы под деревом. Прямо у его могилы.

Мимо меня идет однорукий человек. Тут же всплывает образ, картина двадцатилетней давности. Увечные люди того города. Без одной ноги. Без руки. Без кисти. Некоторые, наверное, умерли. Выжившие после войны. Но кто-то жив, и один из них переходит улицу. Живые образы войны.

Я больше никуда не уеду. Не хочу отвечать на вопрос, откуда я. Я – ниоткуда. Сама из себя.

В субботу мы сидим на стульях, выставленных на тротуар у итальянского ресторана на улице Кармер. На улице душно. Облачно. Скоро пойдет дождь. В момент, когда я погружаю все ощущения в глубину сна, я просыпаюсь. Всё становится ясно. До утра не уснешь. Ты не из тех, кто живет своей работой, поездками, людьми, с которыми обедаешь, кафе, куда ходишь, друзьями, которых ищешь, или какой-то суетой. Напротив, в каждом своем действии ты проживаешь себя, и поэтому не можешь решиться на путешествие. Ведь куда бы ты ни пошел, ты всегда остаешься собой. Через два часа ты – в большом самолете, летящем в Гамбург. Самолет продолжит путь в Лондон и Сан-Франциско. Такая сильная буря, что тебя швыряет из стороны в сторону в пустоте. Ты отправляешь ребенка в Стокгольм на рейсе Lufthansa. Ребенок своей четкостью реалиста очень привязан к жизни. Это ранит твое сердце. Ты не хочешь думать о той северной стране. Ни о тоске по близким, которые там остались. Для чувств нет места. Нет времени. Как прекрасен факт, что есть люди, которые вместо размышлений о жизни и смерти занимаются более серьезными, реалистичными вещами.

«– Для таких, как вы, нигде нет места. Вы заставляете меня страдать. У вас в голове бушуют бури, глаза пылают красным.

Стефано улыбнулся.

– Мы пришли в этот мир, чтобы причинять себе боль, – сказал он».

Ты садишься в автобус. Он едет в город. Кроме тебя, в салоне один американец. Водитель тоже иностранец. В большом автобусе вы – трое чужаков. Воскресенье в Гамбурге безжизненно. Живо только дуновение ветра. Водитель включает кассету. Музыка, пробуждающая чувства. Может, тоску. Больше ничего. Но она и боль подстегивает.

Так ты проживаешь 4 июля. Берешь билет на поезд и начинаешь бродить перед вокзалом, рядом или позади него. Думаешь о большом порте города, который ты посещал месяцы назад, о лифтах, спускающихся под реку, о барах, улицах красных фонарей, молодых и старых проститутках. Ты выходишь на пешеходную зону. Масштабы большого порта города в тот прохладный летний день. Но и сегодня – прохладный летний день. Напоминающий осень. Вдоль улиц тянутся здания, магазины, большие торговые центры и редкие рестораны… Магазины полны товаров, что продаются в каждом большом городе и маленьком городишке страны. Магазины закрыты. На площади установлены прилавки. Они завалены товарами третьего мира, как на любой пешеходной улице или рыночной площади.

Ветер прохладный.

Кто-то жарит сосиски.

Отцы занимаются детьми.

За пределами пешеходной зоны улицы пусты.

Рестораны тоже.

Как я и сказала. Жив только ветер. И воскресенье.

Такое же мертвое, как в маленьком буржуазном районе моего города тридцать лет назад. Только дома здесь великолепны. Магазины великолепны. Люди хорошо одеты. Но в них нет дыхания. Нет дыхания.

Я сижу в вагоне-ресторане поезда, который идет из Гамбурга на станцию Зоо в Берлине. Напротив меня – мужчина. Скоро мы начинаем говорить. Он адвокат из Берлина, но живет недалеко от Гамбурга. Многие богачи покинули Берлин по политическим причинам. Приезжают по делам, но их дома́ с садами находятся на Западе, где, по их мнению, безопаснее. Теперь он рассказывает мне о благах католической веры. Я слушаю каждого человека с любовью. Мне интересно, что они думают, как смотрят на жизнь. Но редко я встречаю человека, свободного от средневекового мышления, независимого, в какой бы стране он ни был.

Самые сложные люди на земле – католики. Лучше говорить с камнями. С водой, с облачным небом, с тишиной ночи. Но не с католиком, да еще и с высшим образованием. Адвокат говорит, что голосует за партию Немецкого католического союза. Но Коля[6] он не жалует. Партии нужен более сильный лидер, говорит он. У этого адвоката есть два положительных качества: первое – он беспрерывно курит; второе – беспрерывно пьет. Причем курит Camel. Видно, что разбирается в табаке. Еще одно достоинство – его дружба с персоналом восточногерманских поездов на этой линии. Он даже защищает их в мелких вопросах. Конечно, заходит речь и о войне. В этих поездах, курсирующих туда-сюда, война неизбежно обсуждается, и ее последствия ощущаются весьма явно.

Теперь мимо проезжают туристы в конной повозке. Хотят прочувствовать Вену XVII века. Среди такого количества машин и удушающих выхлопных газов.

Солнце греет. Впервые за четыре недели можно сидеть на открытом воздухе перед кафе.

«Есть жизнь, которую стоит прожить.

Есть велосипеды, на которых стоит ездить.

Есть тротуары, по которым стоит идти, и закаты, которыми стоит наслаждаться».

Ты покидаешь отель. Идут твои ноги. Не ты сама. Ты не в Вене. Ты нигде. Ты не ищешь никакого направления. Позволяешь ногам нести тебя куда-то. Стараешься ничего не ощущать. Вдруг замечаешь, что проходишь мимо турецкого консульства, и всё оживает. Вся твоя жизнь становится ясной. Но ты отгоняешь мысли. В безнаправленности, безродности, бесцельности, бесчувственности и безвременье ассоциации не достигают тебя.

Ты в этом кафе уже больше трех часов и всё это время стараешься не вспоминать события двадцатилетней давности. Все твои усилия направлены на то, чтобы сделать образы последних трех дней четкими, но только в деталях.

Напротив – ресторан McDonald’s. Это, должно быть, одно из новых явлений города, как и американские рестораны, захватившие всю Западную Европу.

Я говорю, что разделение Германии и Берлинская стена – результат фашизма Гитлера.

«Хорошо, что Германия разделилась. Иначе промышленность так бы разрослась, что немцы развязали бы третью мировую войну», – говорит он.

«Мы убили шесть миллионов газом. Не должны были. Но сделали это», – говорит он.

И говорит так равнодушно, будто заказывает еще бутылку пива.

В этот момент я боюсь. Боюсь и стыжусь быть человеком. Просыпаюсь среди ночи и вспоминаю его небрежный тон, с которым он это сказал. Оказывается, что я уже настолько проснулась.

Понедельник, 5 июля. Четыре ночи. Точнее, утра. Солнце взошло. Может, каждое утро весь этот месяц, когда я просыпалась позже – под дождем и облачным небом, – в этот час светило немеркнущее северное солнце. Через четыре часа я на улице. Серые здания снова покрыты дождевыми облаками. Время от времени начинается ливень. Я то промокаю, то высыхаю. Город пуст. На улицах почти никого, кроме пожилых женщин, ждущих своих последних путешествий. Некоторые ровно в 9:30 выходят из автобусов номер девятнадцать или двадцать девять и идут в самый большой магазин Запада. Там они погружаются в кружева, ткани для свадебных платьев, летнюю моду, сумки, часы, в товары, о которых можно и нельзя думать. Чтобы убить еще один день.

Улицы этого города длинны. Некоторые не пройти пешком. Они тянутся километрами, а затем выходят на большую или малую площадь, от которой отходят другие улицы. Дойдя до площади, ты уже не знаешь, какая из них – продолжение той, по которой ты шел. Шторквинкель – маленькая улочка с деревьями по обе стороны между тремя большими, оживленными магистралями. На ней всего несколько домов. С одной стороны – старые, с другой – новые. Впереди идет человек. Ты смотришь на его шаги и придумываешь ассоциации. В этом городе никто так нерешительно не ходит, думаешь ты. Открывая большую тяжелую старую дверь, ты видишь, что он стоит у той же двери, тоже в нерешительности.

– Мы не встречались? – говорит он.

– Нет, – отвечаешь ты.

– На втором этаже живет мой друг, – говорит он.

Ты очень быстро вспоминаешь, что там живет одинокая девушка. В день, когда рано стемнело, ты видела у дома машину скорой помощи, полицию, входящую в здание, а затем кого-то на носилках с закрытым лицом. От консьержки ты узнала, что это была попытка самоубийства, после которой ее увезли в больницу.

– Эта девушка там?

– Она сбежала из больницы ко мне. И больше не хочет уходить.

Мы поднимаемся по лестнице вместе. Ему так нужно с кем-то поговорить. Он ищет человека. Хочет разделить с кем-то свое безутешное состояние.

Мы сидим в просторном светлом пустом зале, из которого открывается обзор на небо и верхушки деревьев. Несмотря на всю свою стремительность, в городе есть болезненная неподвижность.

– Вчера ночью я привел ее сюда. Она не спит сутками. Пьет пиво. Курит. Пьет пиво, не спит и ждет смерти. Хочешь ее увидеть?

Ты знаешь, что ничего не можешь сделать. Но всё же спускаешься на нижний этаж. Здесь комнаты сдаются по одной. В каждой – раковина. Каждому – большая комната. Жильцы других комнат даже не стучатся в ее дверь.

Она сидит на кровати. В руке жестяная банка пива. Курит. На полках несколько увядающих растений, несколько старых книг. Книги Германа Гессе привлекают твое внимание. Пол усеян бесчисленными пивными банками.

Она так худа, что кожа на ногах обвисла. Ее глаза угасли в пучине тяжелого страха, безнадежности, подлинного нежелания жить. Время от времени она кричит. Ей чуть за тридцать, но она несет в себе изможденность семидесятилетнего или смертельно больного человека. Мы поднимаемся наверх.

– Она была моей возлюбленной, – говорит ее друг. – Но она отказалась от всего.

– Вместо алкоголя ей нужны хорошие снотворные, чтобы пока поспать, – отвечаю я, но не могу даже представить, чем это закончится.

Я звоню в скорую. Говорит ее друг. Разговор длится так долго… Словно они с диспетчером забыли о пациентке и просто изливают друг другу душу. Причем он говорит не с врачом и не с психологом. Может, с женщиной, что отвечает на звонки и сама хочет избавиться от своего одиночества. Через час, когда он кладет трубку, я спрашиваю:

– Что говорят?

– Может, лучше оставить умирать в своем углу тех, кто не хочет по своей воле лечиться в психиатрической больнице… – передает он.

Вдруг ты вспоминаешь о безумии. Теплый весенний день на берегу Средиземного моря, ты стоишь у огорода, глядя на девушку, что тянет ведро с водой из колодца.

По радио называют имена разыскиваемых. Ты часто ощущаешь невыносимость прыжка в бесконечность. Думаешь о длинном трудном пути между безумием и независимостью. О том, сколько силы нужно. О времени и перенесенных страданиях.

Ты отправляешь ее к другу и возвращаешься к красоте своей независимости.

За соседним столом сидит мальчик с матерью и отцом. Он так внимательно смотрит на меня, будто я совершаю преступление, сидя в кафе и постоянно что-то записывая. Теперь я на Кёртнер Ринг в Вене.

Иду покупать билет на станцию Зоо и снова вижу девушку. Она идет за пивом в большой магазин неподалеку, всего в нескольких метрах. Этот город совершенно не замечает алкоголиков, больных или потерявших себя стариков.

На вокзале я стою в очереди за билетом. Четверо крупных полицейских избивают человека. Самые отверженные люди города обычно собираются на станции Зоо. Лица в шрамах, хронические алкоголики с бутылкой в руке, прислоненные к стенам, иногда проклинающие всё мировое устройство. Человек, которого бьют полицейские, не так уж грязен. Даже побрит. В руке – наполовину выпитая бутылка виски. Он пытается выйти на платформу, полицейские бьют его и сгоняют вниз. Он вырывается и снова пытается подняться, и его снова бьют и сгоняют. Один из немцев в очереди за билетами кричит:

– Полиция неправильно себя ведет не только с ним, но и со всеми нами!

«Еще один смельчак», – думаю я. Тот, кто способен выкрикнуть свои мысли.

Возвращаясь домой, я вижу девушку в объятиях друга.

– Везу ее в больницу. Пойдем, пожалуйста, пойдем, – просит он.

– Через пару часов я еду в Прагу.

Мне надо идти. Я не могу видеть ни пожилых женщин, ни турецких рабочих, скупающих перед отъездом в отпуск самые ненужные вещи. Оба этих зрелища причиняют мне невыносимую боль и дают ощущение безнадежности.

Теперь я на Восточном вокзале. Мир вот-вот раскроется передо мной.

Мне нужно сделать большее из всего, что предлагает мне мир, – из того, что растет, дышит или умирает, из того, что уже умерло. Из природы, жизни, снов, чувств я должна прожить больше, чем они могут мне дать, ощутить больше, почувствовать глубже. Каждый предмет, каждое существо, каждого встречного человека, каждое мгновенное впечатление я должна превратить в переживание. Жизнь нужно увеличить, развить по-своему, углубить, расширить, дать ей дуть ветрами, литься дождями, пока я не увижу себя лишь точкой – живой или мертвой, рожденной или нерожденной. И этим господством, что я установила над собой, я должна увеличить и смерть. Моя жизнь, моя любовь, моя смерть должны стать всякой жизнью, всякой любовью и всякой смертью.

Ты в вагоне венгерского производства. Поездка из Восточного Берлина в Прагу. Напротив сидит она. Может, того же роста. Худая. Глаза не голубые и не карие. Зеленые. Через какое-то время она показывает тебе свои акварели. Тихие образы природы, рассказывающие о ее робкой натуре. Вдруг тебе хочется отдать ей всё. Свое детство, свою усталость, бесконечность, которую ты ищешь в этом путешествии. Свою кожу. Себя. Ты знаешь, что такая кожа не вызовет никаких чувств. Но она не напомнит тебе других. Не останется просто чужой. Или будет чужой, как все. Но ты хотя бы сбежишь от ночи. От себя, с которой так трудно жить вместе. Ты почувствуешь ее человеческую наготу и чуждость. Достаточно глубокое чувство. А можешь ли ты предложить что-то еще глубже? Когда ты об этом думаешь? Когда она ложится рядом с тобой на узкую кожаную койку в купе, которую и кроватью не назовешь? Когда ты не удивляешься тому, что она легла с тобой? В продолжение ночи? Когда ты думаешь о покинутом мире и жизни, которые ты так и не приняла? Или в усталости, в которую ты погружаешься ночью, не в силах уснуть? Она тоже не спала. Когда она находила силы открыть глаза, ты видела, как она смотрит на тебя или в пустоту, куря в своей постели. Она сказала, что в Праге в пять утра, кроме рабочих, весело идущих на работу, ничего не увидишь. Сказала, что будет гулять с тобой.

Ты смотришь в коридор, на отрезок пути, по которому идет поезд. Здания, дороги уже появляются одно за другим. Утро еще холодное, небо вот-вот начнет светлеть. Но солнце взойдет не скоро, сначала будут облака. Коридор поезда прохладный. Как она сказала, в сумерках утра огромная масса людей выходит на работу. Я устала. Поезд уже прибывает на вокзал. Она спит. Я пишу несколько слов на пачке сигарет и схожу. Оставляю чемодан на вокзале и на машине погружаюсь в утро города. Еще нет шести утра, а я уже стою напротив дома, где родился Кафка. На боковой стене здания – его тонкое лицо, металлический барельеф. Вдруг моя усталость уходит. Но ты не можешь постичь, как оказалась в этом неожиданном синем утре перед домом Кафки, глядя на это трехэтажное каменное здание. Годы, проведенные в далеких странах, в тихих городах с его рассказами, – более глубокие, более действенные, более направляющие твои мысли, более проникшие в твое существо процессы. Или каждое мгновение, которое мы проживаем, так отягощено тяжелыми воспоминаниями прошлого? Я в Праге, на улице Майзелова, или в Анкаре, на улице Туна? Или это сон? В каком потоке времени я нахожусь? Путешественница ли я? Путешественница, которая глядит усталыми глазами из машины на дом Кафки. В каком мгновении какого путешествия я нахожусь? Хотя я никогда не путешествую. Разве не в постоянном путешествии я всегда – прежде и теперь? Разве не так я жила? Не так живу? Не так буду жить?

Ты в отеле Ambassador. Старинная мебель, люстры, свисающие с потолка, белоснежные скатерти, пожилые официанты в черном продолжают старую традицию. Смогла ли ты пойти дальше восприятия мира, как герой повести Кафки «Кочегар»?[7]

Теперь обычная женщина из Анатолии, в одежде, которую носила в поле, переходит Кёртнер Ринг.

Поднявшись на Градчаны[8], ты видишь солнце, уже взошедшее над городом. Алхимистенгассе[9] состоит из домов, чья высота едва достигает двух метров. В доме номер двадцать два он работал почти год, писал свои рассказы. Сегодня дом закрыт. Завтра тебя здесь не будет.

Через какое-то время ты спускаешься с холмов, проходишь вдоль реки, бродишь по улицам и входишь на старое еврейское кладбище. С первых шагов кажется, что ты попала на маленький, спрятанный в городе погост. Беспорядочно высеченные большие серые, коричневые надгробия поднимаются так тесно и хаотично. В беспорядке, словно брошенные, необработанные, каждое со своим наклоном. Вплотную друг к другу. Кладбище окружено задними фасадами серых зданий. Дома́ выглядят заброшенными. Некоторые окна разбиты. Но внутри наверняка кто-то живет. Из открытых окон веет темной тишиной домов. Должно быть, здесь всегда так тенисто, думаешь ты. Воздух кладбища более влажный, чем снаружи, чем на мощеных улицах города. Чем дальше ты заходишь на кладбище, тем больше оно раскрывается, расширяется, растет и затягивает в свою бесконечность. Если зайти еще глубже, кажется, оно не отпустит. Ты выходишь. У ворот на маленьком деревянном табурете сидит пожилой сторож. Напротив, в маленькой деревянной будке, продаются планы города и брошюры, которые всегда в руках у туристов.

– Где могила Кафки?

– Не здесь, – говорит он. – Самый новый надгробный камень здесь – XVII века.

– Да, – говорю я. – Я видела камни XIV века.

– Садитесь на метро. Езжайте в сторону Страшнице. Там, на еврейском кладбище, лежит Кафка.

Ты проходишь по улицам. Звуки жизни достигают твоих ушей. Ты идешь под арками. Входишь в дверь, откуда доносятся голоса. В темной пивной все без остановки пьют пиво. В рабочих комбинезонах, с большими кружками в руках, люди пьют наперегонки. Я всегда завидовала тем, кто проводит дни напролет за выпивкой и при этом может работать. В определенной степени опьянения легче выносить этот мир.

Ты идешь медленно. У метро понимаешь, что у тебя нет мелочи. Девушка у турникета машет рукой: проходи. Деньги в этом городе ничего не значат. На эскалаторе ты спускаешься в невероятную глубину. На конечной вместе со всеми поднимаешься из глубин к дневному свету. Переходишь дорогу. Ворота кладбища открыты. Прямо напротив входа стрелка указывает направление: «Д-р Франц Кафка».

На страницу:
2 из 3