
Полная версия
Смех, который не продается

Айрис Туманова
Смех, который не продается
Айрис Туманова
Смех, который не продаётся
Глава 1. Последний выход клоуна
Запах пыльных кулис он узнал бы с закрытыми глазами.
Это была сложная, многослойная смесь: старая древесина сцены, въевшаяся в поры; дешёвый грим, которым он пользовался двадцать лет назад, когда ещё верил, что красный нос – не маска, а ключ; прелые опилки, которые никто не менял с девяностых; и поверх всего – тонкий, едва уловимый шлейф дешёвого виски.
Он сидел в гримёрке уже час после закрытия. Зеркало напротив было равнодушно: оно показывало человека сорока лет с мешками под глазами и залысинами, которые не скрыть никаким париком. Грим он снял, но лицо всё равно казалось чужим.
Красный нос лежал на столике.
Просто лежал. Резиновый, потёртый, с внутренней стороны – следы от зубов. Его собственные следы, хотя он не помнил, когда в последний раз надевал его по-настоящему. Не для фото, не для встречи с фанатами, не для благотворительного аукциона – а чтобы выйти и рассмешить.
Он протянул руку.
Пальцы остановились в сантиметре от резины.
Не смог.
В зале сегодня было сорок три человека.
Он знал это точно, потому что пересчитал билеты. Сорок три человека заплатили деньги, чтобы услышать его шутки. Сорок три человека пришли в надежде забыть о своих проблемах на час-полтора.
Он не забыл о своих. И им, кажется, не помог.
Первая шутка – о политике – упала в тишину, как мёртвая птица. Вторая – о семейной жизни – вызвала один нервный смешок в четвёртом ряду. Женщина лет пятидесяти, которая, видимо, узнала себя. Третью он вообще не закончил: запнулся на середине фразы и долго смотрел на микрофон, пытаясь вспомнить, что с ним делать дальше.
Кто-то кашлянул. Кто-то завозился, собирая вещи.
К концу выступления в зале осталось тридцать семь человек.
Шесть ушли. Не демонстративно, не хлопая дверьми – просто тихо поднялись и выскользнули, как вода сквозь пальцы. Это было хуже, чем свист. Свист – это реакция. А равнодушие – приговор.
Сейчас в здании не было никого, кроме старого вахтёра на входе и его самого.
Вахтёр, дядя Толя, работал здесь с незапамятных времён. Он помнил ещё то время, когда в этом зале выступали настоящие звёзды – не стендаперы, а эстрадные артисты в блёстках и с оркестром. Дядя Толя никогда не смеялся над его шутками. Только качал головой и говорил: «Раньше, знаешь, клоуны были добрее».
«Я и есть клоун», – хотел ответить он.
Но не ответил. Потому что уже сам не знал, клоун он или просто человек, который разучился смеяться, но упрямо выходит на сцену каждую пятницу.
Он налил себе виски из початой бутылки, которую держал в гримёрке «для храбрости». Сделал глоток – жидкость обожгла горло, но внутри ничего не изменилось. Там, внутри, было пусто и тихо, как в зале после выступления.
Он посмотрел на красный нос.
Этот нос он купил двадцать три года назад в цирке-шапито, куда сбежал из дома, потому что ему было семнадцать и он ненавидел школу, отца, математику и весь мир. Кассирша, толстая цыганка с золотыми зубами, посмотрела на него и сказала: «Красивый мальчик, хочешь быть клоуном?» Он кивнул. Она протянула ему красный нос: «Дарю. Смеши людей – и будешь счастлив».
Двадцать три года он пытался быть счастливым.
Не получилось.
Он вышел на улицу в половине первого.
Ночь была холодной, осенней, с мелким противным дождём, который не мочит, а просто настойчиво напоминает о своём существовании. Он не стал вызывать такси – пошёл пешком, сунув руки в карманы старого кожаного пальто, которое давно требовало ремонта.
Красный нос он зажал в кулаке.
Почему не оставил в гримёрке? Непонятно. Просто не смог выбросить.
Дождь усиливался. Фонари горели вполнакала, и тени дрожали на мокром асфальте, как испуганные звери. Он шёл, глядя под ноги, считая трещины в плитке. Сорок три трещины – как зрители сегодня. Пять из них – глубокие, до самой земли. Как те, кто ушёл в середине выступления.
Зачем он вообще этим занимается?
Вопрос повис в воздухе и не требовал ответа. Потому что ответа не было.
Он свернул в переулок, надеясь сократить путь.
И замер.
Потому что переулка здесь не было.
Он знал этот район как свои пять пальцев: двадцать лет назад он снимал квартиру на соседней улице, и каждый вечер ходил в магазин за продуктами мимо этого места. Здесь всегда была глухая кирпичная стена с граффити – кажется, кто-то изобразил космонавта, но краска облупилась, и теперь это был просто разноцветный абстрактный узор.
Сейчас стена была на месте.
Но в ней появилась дверь.
Он протёр глаза. Дождь попадал на ресницы, искажал картинку. Дверь не исчезала.
Она была старой, деревянной, с потёртой латунной ручкой, отполированной тысячами прикосновений. Над дверью, едва заметно мерцая в темноте, вращалась спираль, обвивающая перо.
Он смотрел на неё, и что-то внутри – там, где было пусто и тихо – вдруг дрогнуло.
Спираль. Перо.
Он не знал, что это значит. Но его рука сама потянулась к ручке.
– Осторожнее, молодой человек.
Голос раздался откуда-то сбоку. Он обернулся.
У двери стоял мужчина в безупречной ливрее, с ярко-красным цветком в петлице и улыбкой, которая могла означать всё что угодно: от искреннего дружелюбия до хорошо отрепетированной насмешки.
– Это дверь, – сказал мужчина. – В неё входят. Но сначала нужно постучаться.
– Я… я не знал, что она здесь.
– Обычно её не замечают. – Швейцар (а это был, конечно, он) чуть склонил голову, разглядывая его с неподдельным, почти профессиональным интересом. – Те, кто замечает, либо счастливчики, либо… – он сделал паузу, – либо те, у кого внутри что-то треснуло достаточно, чтобы впустить свет.
Он сжал красный нос в кармане.
– Я не знаю, треснуло ли у меня, – сказал он тихо. – Я просто… сегодня было сорок три человека. Шестеро ушли. Я забыл текст на третьей шутке.
– А, – Швейцар кивнул так, будто услышал не жалобу, а точный медицинский диагноз. – Значит, трещина. Заходите.
Ручка повернулась с лёгким, мелодичным щелчком.
– У нас сегодня как раз вечер несостоявшихся триумфов, – добавил Швейцар, открывая дверь. – Цилиндр уже занял лучшее кресло, но вам, кажется, нужно что-то помягче.
Он перешагнул порог.
Внутри пахло деревом, старой бумагой, кофе и чем-то ещё – сладковатым, уютным, забытым. Камин тихо потрескивал в углу, отбрасывая тёплые блики на лица людей, которые сидели за столиками, у стойки, в глубоких кожаных креслах.
Никто не обернулся на его появление.
Никто не уставился.
Никто не оценивал.
Он стоял на пороге и чувствовал, как напряжение, которое он носил в плечах последние пять лет, медленно, неохотно, начинает отпускать.
Швейцар бесшумно возник рядом.
– Красный нос, – сказал он негромко. – Хороший. С историей. Такие не продаются в магазинах.
– Мне его подарили. Двадцать три года назад.
– Дарителю – низкий поклон. А вам – добро пожаловать в «Млечный Путь».
Он разжал пальцы.
Красный нос лежал на ладони, тёплый от долгого сжатия. В свете камина его резиновая поверхность казалась почти живой.
– Я не знаю, зачем я сюда пришёл, – сказал он.
Швейцар усмехнулся – не насмешливо, а скорее устало, как человек, который слышит эту фразу каждый вечер и уже привык к тому, что она почти всегда неправда.
– Никто не знает, – ответил он. – Особенно те, кто пришёл правильно.
И, уже уходя к двери, бросил через плечо:
– Бармен нальёт вам чаю. Не виски. Чай. Сегодня вам нужно не забыть, а вспомнить.
Он остался один у порога.
В руке – красный нос.
В груди – что-то, похожее на надежду.
Он сделал шаг в зал.
Пол под ногами был тёплым, чуть пружинил. И, кажется, совсем не пахло пылью.
Глава 2. Баллада о некипящем чайнике
Запах гаража был запахом его жизни.
Машинное масло – густое, терпкое, с горьковатой нотой металла. Оловянный припой, который он разогревал паяльником уже сорок лет, и руки помнили эту температуру с точностью до градуса. Старое дерево верстака, в которое въелась графитовая пыль и, кажется, сама память о тысячах починенных вещей.
Здесь пахло работой.
Здесь пахло домом.
Здесь пахло им самим.
Артём сидел на низком табурете перед верстаком уже три часа. Перед ним стоял чайник.
Обычный электрический чайник, белый пластик, дёшево и сердито. Таких на рынке – тысяча рублей, не больше. Но этот чайник был особенным. Этот чайник не кипятил воду.
Он заменил ТЭН – два раза. Проверил проводку от вилки до нагревательного элемента – всё было в идеале. Прозвонил терморегулятор, перепаял контакты, даже заменил кнопку включения, хотя старая ещё щёлкала исправно.
Чайник стоял, наполненный водой до отметки «max», и молчал.
Не грел. Не кипятил. Не издавал даже намёка на то радостное бульканье, с которым нормальные чайники выполняют свою единственную работу.
– Ну что ты молчишь? – спросил Артём у чайника.
Чайник молчал.
В углу гаража, на древнем радиоприёмнике «Ригонда», тихо шипела частота без станции. Артём не выключал его никогда – просто привык к этому белому шуму, который заполнял тишину.
Он снял очки, протёр запотевшие стёкла замызганной фланелью. Руки дрожали – то ли от усталости, то ли от трёхчасового напряжения, то ли от того, что он уже не помнил, когда в последний раз нормально ел.
Внук, Славка, забегал на прошлой неделе. Посмотрел на деда, на чайники, разложенные по полкам, на огромный чертёж космического корабля, который висел на стене и с которого Артём каждый день стирал пыль. Сказал:
– Дед, ну ты скучный. Все нормальные деды с внуками в футбол гоняют или на рыбалку ходят. А ты всё со своим железом возишься.
Артём не ответил. Он не знал, как объяснить пятнадцатилетнему мальчишке, что космический корабль и электрический чайник подчиняются одним и тем же законам физики. Что сопротивление материалов не зависит от масштаба. Что термодинамика едина для ракеты, стартующей к Марсу, и для бытового прибора, который должен вскипятить воду для утреннего кофе.
Он не знал, как сказать внуку: «Я не скучный. Просто всё, что я умел, стало никому не нужно».
Семьдесят лет. Из них пятьдесят пять он проработал инженером.
Не просто инженером – ведущим конструктором в НПО «Энергия». Он рассчитывал нагрузки на стартовые комплексы для «Протонов» и «Союзов». Он чертил схемы, от которых зависела жизнь космонавтов. Его фамилия была в закрытых отчётах, в благодарственных письмах министерства, в пожелтевших газетных вырезках, которые он хранил в картонной коробке под верстаком.
А потом грянуло то, что грянуло.
Девяностые. Ноль целых, ноль десятых. Зарплату не платили месяцами, институт еле дышал, заказы схлопнулись, как мыльный пузырь. Он держался до последнего – перешёл на полставки, потом на четверть, потом просто приходил в пустой цех и сидел, глядя на недостроенный агрегат, который никогда не улетит в космос.
Его уволили в 2003-м.
Сказали: «Вы хороший специалист, Артём Николаевич, но сейчас время других людей. Молодых, амбициозных. Вы уж извините».
Он не извинился.
Он просто собрал свои чертежи, инструменты, дипломы и ушёл в гараж.
Сначала думал – на время. Перекантуется, переждёт бурю, а потом снова вернётся на любимую работу.
Прошло двадцать два года.
Он всё ещё ждал.
Чайник молчал.
Артём взял отвёртку, потом положил. Взял мультиметр, прозвонил цепь в сотый раз – ноль. Взял паяльник, прогрел контакты терморегулятора – ноль.
Чайник стоял и насмехался над ним своим идеально холодным корпусом.
– Да что ж ты такое, – прошептал Артём.
В голосе не было злости. Только усталость. И странная, липкая обида – не на чайник, на всё сразу.
На то, что вместо космодрома у него гараж. Вместо чертежей ракет – схемы кофеварок. Вместо благодарственных писем от космонавтов – отзывы на «Авито»: «Спасибо, мастер, чайник работает отлично».
Он не презирал эту работу. Нет, он даже любил её – за честность, за понятность, за то, что после его рук вещи начинали жить снова. Но где-то глубоко внутри, в том самом месте, где раньше жила гордость, теперь пульсировала тупая, ноющая боль.
Он построил дорогу к звёздам.
А теперь чинит пути для кипятка.
Внезапно чайник щёлкнул.
Артём вздрогнул, уронил отвёртку.
Чайник не включился – просто издал короткий, сухой звук, будто вздохнул.
– Ты что, издеваешься? – спросил Артём. – Три часа молчал, а сейчас – «щёлк»?
Чайник не ответил.
Артём посмотрел на него, на свои руки в машинном масле, на чертёж космического корабля на стене. Корабль назывался «Буран-2». Он так и не был построен.
– Да пошло оно всё, – сказал Артём.
И швырнул отвёртку в стену.
Она вонзилась в кирпичную кладку – и вдруг что-то изменилось.
Сначала он подумал, что пробил трубу. Из стены полился свет. Не электрический, не холодный – тёплый, густой, янтарный, с запахом… с запахом бульона?
Артём замер.
Свет лился, не убывая, и в стене проступил контур. Дверь. Которой здесь никогда не было.
Он должен был испугаться. Но почему-то не испугался. Вместо страха пришло странное, забытое чувство – любопытство.
Он толкнул дверь.
За ней было тепло.
И тихо.
И пахло не машинным маслом, а деревом, старой бумагой и чем-то ещё – сладковатым, уютным, забытым. Камин потрескивал в углу, отбрасывая пляшущие тени на лица людей, которые сидели за столиками, у стойки, в глубоких кожаных креслах.
Он стоял на пороге, сжимая в руке гаечный ключ. Тот самый, с которым работал три часа. Тёплый от долгого касания, с отполированными впадинами на рукоятке – следами его пальцев.
– Проектировщик стартовых комплексов?
Голос раздался откуда-то справа. Артём обернулся.
У двери стоял мужчина в безупречной ливрее, с ярко-красным цветком в петлице и улыбкой, в которой смешивались ирония и усталость.
– Откуда вы… – начал Артём.
– Шучу, – перебил Швейцар. – Вычислить нетрудно. Гаечный ключ, мозоль на среднем пальце, взгляд человека, который привык иметь дело с системами гораздо сложнее человеческого организма. И, – он кивнул на чертёж «Бурана-2», который Артём, сам не зная зачем, прихватил с собой, – это.
Артём посмотрел на свёрнутый в трубку ватман в своей руке.
– Я не знаю, зачем я это взял, – сказал он.
– Знаете, – спокойно ответил Швейцар. – Это единственное, что у вас осталось от масштаба. Остальное, как тот чайник, – не кипит.
Артём хотел возразить, но не нашёл слов.
– У нас тут как раз один агрегат забарахлил, – продолжал Швейцар, открывая дверь в зал. – Не бойтесь, это не ракета. Это кофеварка. Но принцип тот же.
Он шагнул внутрь.
Пол под ногами был тёплым. Не как бетонный пол гаража, не как кафель мастерской – а как старый, вытертый до блеска деревянный настил, который помнит тысячи шагов.
– Бармен нальёт вам воды, – донеслось уже из глубины зала. – Не чай. Воду. Чистую, холодную, для ясности ума.
Артём стоял, сжимая гаечный ключ.
В углу, в огромном мягком кресле, дремал пожилой человек в помятом цилиндре. Рядом на столике дымилась кружка – ложка торчала строго вертикально, как часовой на посту.
У камина, с вязанием в руках, сидела усталая женщина в кардигане. Она подняла глаза, встретилась с ним взглядом и чуть заметно кивнула.
Бармен, молодой человек с лицом, которое невозможно запомнить, поставил на стойку стакан. Обычный стакан, тяжёлое стекло, вода с долькой – нет, не лимона. Что-то другое. Прозрачное, чуть мерцающее в полумраке.
Артём подошёл, взял стакан. Вода была холодной, но пальцы вдруг перестали дрожать.
– Как его зовут? – спросил он, глядя на стакан.
– Чайник? – Бармен чуть приподнял бровь. – У него нет имени. Но, кажется, он просто устал. Долго ждал, когда его починят не для того, чтобы греть воду, а чтобы понять: его не выбросили.
Артём сжал стакан.
Впервые за двадцать два года он не чувствовал себя лишним.
Глава 3. Тетрадь, которая не горит
Запах сырой бумаги она узнала бы из тысячи.
Это был запах обещания. Чистый лист, который ещё не испорчен неуклюжими строчками, не измят, не сожжён. Запах надежды – и страха. Потому что чистый лист можно заполнить чем угодно. Даже правдой.
Катя сидела на скамейке в парке уже час.
Дождь начинался как неуверенный, робкий – моросил, проверял, не прогонят ли. Но никто не прогонял. В парке в этот поздний осенний вечер не было ни души, только она, скамейка, фонарь с мигающей лампой и раскрытый блокнот на коленях.
Она писала быстро, почти не глядя на страницу. Слова выплёскивались наружу, как вода из переполненной чашки. Она не думала, не подбирала рифмы – просто выпускала то, что накопилось за день, за неделю, за год.
«Мама приходит с работы в одиннадцать.
Я уже сплю. Или делаю вид, что сплю.
Она не заходит в комнату – боится разбудить.
Я не открываю глаза – боюсь, что спросит:
"Как дела в школе?"
Я не знаю, как дела в школе.
Я знаю, что у фиалки на подоконнике завял третий лист.
Я поливала её вчера. И позавчера.
Может, она не хочет, чтобы её поливали.
Может, ей просто нужно, чтобы кто-то сидел рядом и молчал».
Она оторвала ручку от бумаги.
Прочитала написанное.
В носу защипало – то ли от холода, то ли от слов.
– Глупость, – сказала она вслух. – Какая глупость.
И рванула лист из блокнота.
Она делала это сотни раз. Тысячи. Ритуал, который начался два года назад, когда учительница литературы сказала: «Катя, у тебя неплохо получается, но стихи сейчас никому не нужны. Иди в математический кружок».
Она не пошла в математический кружок. Она купила новый блокнот и написала стихотворение о том, как пахнет мел в школьном классе.
А потом сожгла его.
Зажигалка была старой, ещё отцовской. Он оставил её на кухне, когда уходил, – «забыл». Мать не выбросила. Катя нашла её в ящике с ножами и вилками и забрала себе.
Щелчок. Шипение. Синий огонёк.
Бумага вспыхивала легко и быстро, сворачивалась в чёрный, хрупкий свиток, рассыпалась пеплом по асфальту. Ветер уносил остатки – и вместе с ними уходила боль. На час. На два. До следующего стихотворения.
Сегодня огонь не взял бумагу.
Она чиркнула зажигалкой раз, другой, третий. Пламя лизало край листа и тут же гасло, будто бумага была пропитана чем-то негорючим. Сыростью. Отчаянием. Усталостью.
– Да что ты, – прошептала Катя. – Гори.
Лист не горел. Только темнел по краям, сворачивался, но не вспыхивал.
Она сжала мокрый, обмякший комок в кулаке.
– Ну и не надо, – сказала она. – Никому это не нужно.
Слёзы пришли внезапно – не из жалости к себе, а из злости. На дождь, который не даёт сжечь. На бумагу, которая отказывается исчезать. На слова, которые всё равно никто не прочитает.
Она подняла глаза.
И увидела дверь.
Она была нарисована мелом на кирпичной стене старого дома в глубине парка. Катя могла поклясться, что минуту назад здесь ничего не было – только облупившаяся штукатурка и граффити, оставленные местными художниками.
Но теперь здесь была дверь.
Не нарисованная – настоящая. Деревянная, с потёртой латунной ручкой. И над ней – едва заметное мерцание: спираль, обвивающая перо.
Катя замерла.
Она знала, что это игра воображения. Что дождь и усталость играют с ней злую шутку. Что нормальные люди не видят дверей в кирпичных стенах.
Но ноги уже несли её вперёд.
Она толкнула дверь.
Внутри пахло деревом, старой бумагой и чем-то ещё – сладковатым, уютным, забытым. Камин потрескивал в углу, отбрасывая тёплые блики на лица людей, которые сидели за столиками, у стойки, в глубоких кожаных креслах.
Катя стояла на пороге, сжимая в кулаке мокрый комок бумаги. Слёзы на щеках уже высохли, но следы, наверное, остались.
– Юная поэтесса?
Голос раздался откуда-то справа. Катя обернулась.
У двери стоял мужчина в безупречной ливрее, с ярко-красным цветком в петлице и улыбкой, в которой не было ни капли снисходительности.
– У нас тут как раз библиотека, – сказал он. – Книги сами выбирают читателя. Только чур не сжигать – уборщица нервничает.
Катя машинально разжала пальцы. Мокрый комок упал на пол.
Швейцар наклонился, поднял его, бережно расправил.
– «Фиалка на подоконнике», – прочитал он вслух. – Хорошее название. Хотя я бы назвал «Третий лист». Он всегда самый трудный.
Катя смотрела на него, не в силах произнести ни слова.
– Проходите, – сказал Швейцар, возвращая ей скомканный, всё ещё влажный лист. – Ваше место пока не выбрано. Но, кажется, оно где-то у окна. Там фиалки.
Он подмигнул – совсем по-детски, без всякой взрослой иронии.
Катя шагнула в зал.
Пол под ногами был тёплым.
Она прошла мимо камина, мимо стойки, мимо высоких стеллажей, уходящих куда-то вверх, в темноту. Её никто не останавливал, не спрашивал, кто она и откуда. Только пожилая женщина с вязанием подняла глаза и чуть заметно кивнула.
В углу, в глубоком кресле, дремал мужчина в помятом цилиндре. Перед ним на столике дымилась кружка – ложка торчала вертикально, как обещание.
Катя села у окна.
На подоконнике стоял горшок с фиалкой. Три листа. Четвёртый, маленький, только начинал проклёвываться.
Она положила перед собой мокрый, измятый лист.
Расправила его пальцами, разгладила морщинки.
Прочитала ещё раз.
«Мама приходит с работы в одиннадцать…»
– Фиалки не любят, когда их много поливают, – сказал кто-то тихо.
Катя подняла голову.
Рядом стоял пожилой мужчина с добрыми, очень усталыми глазами. В руках он держал альбом и акварельные краски.
– Им нужно просто быть рядом, – добавил он. – Смотреть. Дышать одним воздухом. Вода – это не любовь. Вода – это необходимость. А любовь – это… когда сидишь и молчишь, и цветок знает, что ты здесь.
Он сел напротив, открыл альбом.
– Я нарисую твою фиалку, – сказал он. – Можно?
Катя кивнула.
Она смотрела, как его кисть касается бумаги, как появляются листья – сначала бледные, почти прозрачные, потом плотные, зелёные, живые. Как распускается цветок – нежно-фиолетовый, с жёлтой серединкой.
– Ей нужна пара, – вдруг сказала она. – Фиалка не может быть одна.
– Может, – ответил Мудрец. – Она привыкла. Но с парой, конечно, лучше.
Он оторвал листок и протянул ей.
На нём было две фиалки. Рядом. Совсем близко.
– Это тебе, – сказал он. – Подаришь, когда будешь готова.
Катя взяла рисунок.
И вдруг, сама не зная зачем, положила рядом свой скомканный, мокрый листок со стихами.
– Я ничего не умею, – сказала она. – Только писать. И сжигать.
– Это уже два умения, – ответил Мудрец. – Больше, чем у многих.
Он улыбнулся – и растворился в полумраке библиотеки, оставив её одну у окна с фиалкой, рисунком и стихами, которые сегодня почему-то не захотели гореть.
Катя сидела долго.
Стемнело, в зале зажгли свечи. Кто-то подошёл к роялю, и тихая, грустная мелодия поплыла между столиками.
Она не плакала. Она просто сидела и смотрела на фиалку.
Потом достала из рюкзака новый блокнот – чистый, ни разу не открытый – и аккуратно вклеила в него рисунок с двумя цветами.
И листок со стихами.
Неровно, криво, некрасиво.
Но это было её.
И оно не горело.
Глава 4. Три угла одного зала
Пол под его ногами вибрировал с частотой сорок герц.
Кирилл – он уже начал мысленно называть себя так, хотя в таверне не спрашивали имён – сидел за столиком у стойки и пытался понять, что это за звук. Не звук – ощущение. Ритмичная дрожь, уходящая от пяток в позвоночник, как азбука Морзе, которую он когда-то учил в радиокружке.
Три точки. Тире. Три точки.
SOS.
Он усмехнулся и убрал руки со столешницы. Пол под ногами продолжал пульсировать, но теперь, когда он перестал вслушиваться, вибрация почти исчезла – растворилась в общем гуле зала, в треске камина, в далёком перезвоне бокалов.
Красный нос лежал на столе рядом с нетронутым стаканом чая.
Он не надевал его с того самого вечера, когда провалил выступление. Просто носил в кармане, грел пальцами, вынимал и рассматривал при свете – дома, в гримёрке, теперь здесь. Нос был старым, потёртым, с едва заметной трещинкой у основания. Его подарили ему двадцать три года назад, и с тех пор он ни разу не покупал новый.



