Петербургская повесть
Петербургская повесть

Полная версия

Петербургская повесть

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Вернувшись в главную анфиладу, она на мгновение замерла у края бального зала, прислонившись спиной к резному косяку двери, ищущей в твердой древесине опору. Картина, открывшаяся перед ней, виделась теперь в новом, резком, почти болезненно отчетливом свете. Зал, еще полный, но уже выдыхавшийся, напоминал огромный, искусно сделанный механизм, чьи шестеренки начинали замедляться от усталости. Но механизм ли это был? Нет, скорее – организм. Огромный, многоголовый, сияющий организм, дышащий дорогими ароматами и питающийся шампанским и сплетнями. Каждый танцующий, каждый смеющийся у стола, каждый ведущий беседу в алькове был клеткой этого организма. Князь Дмитрий – сильной, красивой, но холодной клеткой защитной ткани. Его мать – жировой тканью, накопленной властью и высокомерием. Молодые девицы – незрелыми, дрожащими от возбуждения клетками, жаждущими быть оплодотворенными выгодным браком. А она? Что она? Клетка, предназначенная для слияния с другой, чтобы произвести на свет новые клетки для поддержания жизни этого огромного, древнего тела под названием «Свет».

И этот организм не хотел меняться. Он боялся изменений, как любое живое существо боится болезни. Человек с террасы, со своими чертежами и грубым пальто, был для него вирусом. Инородным телом. Угрозой самому принципу его существования. Мысль была пугающей, но от этого не менее притягательной. Она почувствовала себя сообщницей. Соучастницей в чем-то запретном и важном.

– Вера, наконец-то! Где ты пропадала?

Рука, обхватившая её локоть выше локтя, была не просто рукой матери. Это был железный обруч, защелкивающийся на ее свободе. Софья Михайловна стояла рядом, и ее лицо, обычно бесстрастное как маска фаюмского портрета, сейчас было напряжено. Не гневом, нет. Гнев был бы слишком горяч, слишком человечен. Это было холодное, сокрушительное недовольство, вымороженное годами соблюдения тысячи больших и малых правил.

– Мы искали тебя повсюду. Твоим отсутствием уже начали интересоваться. Княгиня Анна Федоровна спросила, не случилось ли с тобой дурноты. Дмитрий Владимирович был явно раздосадован. Это неприлично, Вера. Это демонстративно. И глупо.

Голос матери был тихим, шипящим, предназначенным только для ее ушей, но каждый звук в нем звенел, как удар хлыста.

– Мне было очень душно, мама. Я вышла на воздух. На минуту.

– На воздух? – Софья Михайловна произнесла это так, будто дочь сказала «вышла погулять по карнизу». – В двадцатиградусный мороз? В платье, которое стоит как годовое содержание целой деревни? Без шубы? Ты хочешь слечь с воспалением легких прямо перед свадьбой и осрамить нас всех? Или, – тут голос матери стал еще тише, еще опаснее, – у тебя были другие, более веские причины для таких… ночных прогулок в одиночестве?

Взгляд матери был подобен не рентгеновским лучам, а щупальцам спрута – холодным, цепким, исследующим каждую пору на ее лице, каждый мускул, каждую дрожь ресниц. Он искал вину. Искал тайну. Искал ту самую трещину в безупречном фасаде.

– Нет, мама, – голос Веры прозвучал хрипло, и она с ненавистью к себе отметила эту слабость. – Никаких причин. Просто душно. Голова закружилась. И все.

– Надеюсь, что это действительно «и все». – Мать не отпускала ее локоть. – Ты должна понимать, что с этого момента ты живёшь под стеклянным колпаком. Каждый твой шаг, каждый вздох, каждая бледность или румянец будут замечены, обсуждены, истолкованы. И не в твою пользу. Любая твоя оплошность – пятно не только на тебе. Это клеймо на нашей фамилии, которую мы пронесли через века. И уж тем более на фамилии Шереметевых, чья честь для Дмитрия Владимировича дороже жизни. Он человек гордый, прямой и бескомпромиссный. Он не потерпит даже тени глупой девичьей фантазии или, не дай Бог, романтической блажи. Ты поняла меня?

Слово «фантазия» прозвучало как приговор всему, что пережила Вера на террасе. Да, встреча с незнакомым инженером, разговор о двигателях – это была фантазия. Несбыточный, вредный, опасный вымысел. Такой же нереальный, как сказка про аленький цветочек. И Вера должна была не просто согласиться – она должна была в это поверить всем существом. Она кивнула, опустив глаза на паркет, где при свете гаснущих люстр поблескивали заброшенные конфетти и оброненные булавки.

– Я поняла, мама. Простите. Это больше не повторится.

– Смотри, чтобы не повторилось. А теперь иди. Дмитрий Владимирович ждет тебя для полонеза. Он уже недоволен задержкой. И, ради всего святого, Вера, – мать наклонилась к самому ее уху, и ее шепот был ледяным, – сделай вид, что ты счастлива. Ты – невеста блестящего офицера на самом престижном балу сезона. Твое счастье должно сиять от тебя, как жар от печки. Это не так уж сложно. Просто представь, что ты на сцене. А весь свет – твой зритель.

Последняя фраза была убийственной в своей откровенности. Весь ее мир, вся ее будущая жизнь – спектакль. И она должна играть главную роль без суфлера, без права на ошибку.

Следующий час стал для Веры не просто испытанием, а медленной, изощренной пыткой. Полонез с Дмитрием был торжественным, размеренным маршем. Его рука на ее талии была не просто твердой – она была воплощением незыблемого права собственности. Он вел ее уверенно, безупречно, но в каждом его движении, в каждом повороте чувствовалась не страсть танца, а холодная точность военного построения. Она была его партнершей по этому построению. Он говорил с ней ровным, приятным голосом, спрашивал, не вернулась ли головная боль, восхищался игрой виолончелиста в оркестре, но Вера ловила в его голубых, прозрачных как зимний лед глазах ту самую, едва уловимую аналитическую холодность. Он изучал ее. Не как женщину, а как фактор. Как территорию, чей рельеф, климат и ресурсы необходимо тщательно оценить перед окончательным взятием под контроль. Его интерес был стратегическим, почти топографическим. В этом интересе не было места ни капризу, ни случайности, ни… законам непредсказуемого человеческого сердца.

Потом был ужин – грандиозный, бесконечный, помпезный пир, окончательно добивший ее. Длинный, как дорога до Мариенбурга, стол, застеленный белоснежной дамасской скатертью, буквально прогибался под тяжестью севрского фарфора с золотыми ободками, хрустальных графинов и бесчисленных блюд. Стерлядь в шампанском лежала, как серебряный призрак; фазаны, фаршированные трюфелями, похожие на маленьких оперенных идолов; заливные паштеты в форме миниатюрных Кремлей и дворцов – это было не угощение, а демонстрация могущества, съедобный гимн изобилию и власти. Вина лились не рекой, а водопадом, и их сладковато-терпкий запах смешивался с ароматом дорогих сигар, создавая в голове тяжелый, дурманящий туман.

Вера сидела между Дмитрием и каким-то дальним, тучным родственником Шереметевых из Тамбова, который, отдуваясь и вытирая лоснящийся лоб батистовым платком, с упоением и скучнейшими подробностями рассказывал о преимуществах трехпольной системы перед переложной в своих обширных угодьях. Он сыпал цифрами урожайности, говорил о капризах чернозема и глупости мужиков, не желающих сеять клевер. Вера кивала, ее губы растягивались в подобие улыбки, она отодвигала на тарелке кусочки изысканной пищи, которая казалась ей безвкусной, как пепел. Внутри все сжималось в тугой, болезненный узел отчаяния и тоски. Она была погребена заживо под слоем этой показной роскоши, этой бессмысленной болтовни, этих предсказуемых ритуалов.

Ее мысли, как сбежавшие узники, рвались на свободу. Они были на террасе. Она снова и снова, с маниакальной точностью, прокручивала в голове каждый миг короткой встречи: скрип его шагов по снегу, как он снял кепку, тень, упавшая от колонны на его угловатые скулы, точную форму его губ, когда он произнес: «По законам физики». Она пыталась восстановить в памяти каждую интонацию, каждый жест. «Ковальский. Александр Игнатьевич». Фамилия звучала просто, даже грубовато, по-мещански, но имя… Александр. Защитник. Так звали великих полководцев и императоров. Он защищал не империю, а свои чертежи. Свою идею. Свой крошечный, но дерзкий вызов законам застоя.

Она украдкой, исподлобья, разглядывала лица вокруг стола. Лица, сытые, самодовольные или усталые от бесконечной светской гонки, которую они сами же и устраивали. Среди этих румяных, выхоленных, равнодушных или надменных лиц не было ни одного, в чьих глазах горел бы тот самый огонь – не огонь амбиции или алчности, а огонь чистого, незамутненного созидания. Огонь мысли, желающей преодолеть, построить, изменить. Тот мир, что вращался в этом зале, был законченным, завершенным, отполированным до ослепительного, но мертвого блеска миром вчерашнего дня. Он не желал завтра. Он боялся его. И человек с террасы, со своими чертежами под мышкой и грубым шарфом на шее, был вестником этого завтра, таким же неудобным, резким и неотразимым, как рев фабричного гудка, разносящийся над спящим, заснеженным городом и будящий кого-то к неведомой, тяжелой, но настоящей работе.

– Вера Андреевна, вы, кажется, опять в своих мыслях?

Голос Дмитрия, ровный и холодный, как сталь клинка, вернул ее в реальность с такой силой, что она чуть не вскрикнула. Он смотрел на нее, отставив бокал с бургундским, и в его голубых глазах, наконец, проступило явное, не скрываемое более раздражение.

– Я поинтересовался у вас уже во второй раз, понравилось ли вам выступление цыганского хора после ужина. Вы, кажется, были настолько рассеяны, что не услышали ни вопроса, ни, вероятно, самого пения.

В его тоне была укоризна офицера, делающего выговор нерадивому подчиненному. Вера почувствовала, как по спине пробегает холодок.

– Простите, Дмитрий Владимирович, я… немного устала от впечатлений. Да, хор был… очень выразителен. Душевно.

– «Душевно», – повторил он слово с легкой, презрительной усмешкой, от которой у Веры сжалось сердце. – Это не совсем то определение, которое я бы употребил. Довольно примитивно и чувствительно, но для развлечения после сытного ужина, полагаю, сгодится. – Он отпил вина, и его взгляд снова стал аналитическим. – Завтра утром мы с отцом выезжаем в Царское Село. Там предстоит совещание в одном из комитетов по военным поставкам. Я буду отсутствовать два, возможно, три дня.

Он сообщал это как сухой, служебный факт, не ожидая и не желая никакой эмоциональной реакции. Ни огорчения от разлуки, ни пожеланий счастливого пути. Просто констатация. Для Веры же эти слова прозвучали как неожиданная, дарованная самой судьбой передышка. Три дня без этого пристального, оценивающего взгляда. Три дня без необходимости играть роль счастливой невесты.

– Я понимаю. Надеюсь, ваше дело будет успешным и разрешится быстро.

– Разумеется, – отрезал он. – Все уже просчитано и согласовано. Остается лишь поставить формальные подписи.

В отличие от моего двигателя, – мысленно, язвительно и горько, досказала за него Вера голосом Александра Ковальского. В горле у нее встал странный, нервный ком, грозивший вырваться то ли смехом, то ли рыданием. Она подавила его, с силой сжав в кулаке складки скатерти у себя на коленях.

Бал, наконец, выдыхался. Свечи в массивных канделябрах и люстрах догорали, оплывая причудливыми, похожими на сталактиты наплывами воска. Музыка из хоров стала тише, томнее, превратилась в фоновое, меланхолическое бормотание. Пары, которые еще оставались на паркете, двигались медленно, почти недвижно, вальсируя скорее по инерции, чем от желания. Усталость, сытость и избыток вина наконец взяли верх над светским ажиотажем. В воздухе висело тяжелое, сладкое утомление.

Вера стояла рядом с матерью в вестибюле, прощаясь с гостями. Это был последний, автоматический ритуал. Рукопожатия в перчатках, поцелуи в воздух возле щек, улыбки, застывшие на лицах как маски, пожелания «счастья и процветания», которые звучали как заученные, ничего не значащие формулы из старого романа. Княгиня Шереметева, прощаясь, еще раз окинула её быстрым, всевидящим взглядом – от жемчуга в волосах до кончиков туфель, – и бросила через плечо её матери: «Пусть хорошенько выспится, Софья Михайловна. В субботу у нас обед с владыкой. Нужен цветущий, здоровый вид. Никакой бледности и усталости».

Наконец, последняя карета, скрипя полозьями, отъехала от освещенного подъезда. В вестибюле, где теперь царил причудливый беспорядок из забытых вееров, потерянных булавок, пустых бокалов и усталой, зевающей прислуги, Дмитрий подошел к ней. Он взял её руку, сухо, по-военному четко поцеловал в перчатку над запястьем, даже не коснувшись губами кожи.

– До свидания, Вера Андреевна. Отдыхайте.

– И вы, Дмитрий Владимирович. Счастливого пути.

Он кивнул, коротко и без улыбки, развернулся на каблуках и твердым, мерным шагом поднялся по парадной лестнице, не обернувшись ни разу. Его фигура в мундире растворилась в полумраке верхнего этажа, будто его втянуло в себя само здание. Вера, в сопровождении матери и лакея с догорающим подсвечником, молча поднялась на свой этаж, в отведенные ей покои. Процессия была похожа на шествие в склеп.

Горничная Маша, сонная, с покрасневшими от усталости глазами, но неизменно исправная, встретила ее уже в спальне. Молча, привычными, почти ритуальными движениями, она помогла Вере снять тяжелое, расшитое жемчугом платье, бережно повесив его на специальную подставку. Распустила сложную прическу, и тяжелые, темные волосы волной упали на плечи. Смочила в розовой воде ватный тампон и смыла с лица остатки помады и пудры. Действия были отточенными, молчаливыми, как обряд. Вера стояла, покорная, как манекен, чувствуя, как с каждым снятым слоем светского наряда с нее спадает и часть того напряжения, что копилось весь вечер. Но под ним обнажалась не расслабленность, а странная, лихорадочная пустота, заполненная лишь одним – воспоминанием.

– Барышня, – тихо, почти шепотом нарушила молчание Маша, растирая ее побелевшие, холодные как лед руки своими грубоватыми, теплыми ладонями, – а вы где это так иззяблись? Прямо до костей. Руки-то ледяные. В зале ведь не на улицу же выходили?

В голосе горничной звучала неподдельная, простая забота, не отягощенная светским расчетом. Это было почти невыносимо. Вера закрыла глаза.

– Нигде, Маша. Просто… устала. И, наверное, продуло где-то.

– Надо бы чаю с малиной, – пробормотала Маша, но, видя, что барышня не отвечает, лишь вздохнула и продолжила свои обязанности.

Когда, наконец, Маша, пожелав спокойной ночи, вышла, прикрыв за собой дверь, Вера осталась одна в большой, почти пустой комнате. Огонь в камине уже догорал, отбрасывая на стены и высокий потолок причудливые, пляшущие тени. Она не легла в постель. Подойдя к высокому окну, она откинула тяжелый бархатный портьер. Их апартаменты выходили во внутренний двор-колодец, темный и безмолвный в этот час, но в верхней части окна, над крышей противоположного флигеля, был виден узкий, как щель, лоскут неба. Луна уже скрылась за кровлями. Звезды, еще недавно такие яркие и дерзкие над террасой, побледнели, отступили перед наступлением самого темного, самого холодного предрассветного часа. Мир за окном замер в ледяном, безжизненном ожидании.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2