КРАСАВИЦА ДИКОГО ПОЛЯ
КРАСАВИЦА ДИКОГО ПОЛЯ

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Станислав Ленский

КРАСАВИЦА ДИКОГО ПОЛЯ

Станислав ЛенскийКРАСАВИЦА ДИКОГО ПОЛЯ повесть ТАТАРСКАЯ ЖЕНА Часть первая.

Глава 1. Полон

Лето 7159 года от сотворения мира выдалось знойным и тревожным. Крымские татары, как злые пчёлы роем влетели через Изюмский шлях на Русь. Тридцать тысяч всадников под началом царевича Мубарак-Гирея, сына самого хана, жгли, резали и захватывали ясырь, углубляясь в сердцевину русских земель, будто нож в масло.


Весть о надвигающейся туче достигла Тулы за три дня. Заскрипели ворота кремля, застучали топоры, укреплявшие посадские тыны. На колокольне Успенского собора дозорный не сходил с места, вглядываясь в дымную даль.

А «дети боярские», костяк поместной конницы, собирались на съезжем дворе. Среди них был и Данила Масалов, двадцати трёх лет от роду, сын владельца десятка крестьянских дворов в Тульском уезде и уже старого, но верного коня по кличке Буян.


Двадцать второго июля, на закате, дым на юге стал густым и чёрным. Пожар. А затем с вышки донесся крик, перекрывший городской гам: «Поганые! На горизонте показались!»


Тула взорвалась звоном набата. Воевода, лицо его было жёстким, как кремень, выстроил конную рать у Никитских ворот.

Данила перекрестился, поправил на голове шишак – добротный, отцовский, хоть и помятый в прежних стычках. Под шлемом стягивало виски тугой подшлемник. Он взглянул на небо – багровое, как кровь, закатное. Господи, помилуй и сохрани, – прошептали губы. Рядом с ним, крестя широким, грубым крестом, сидел на коне его сосед и названый брат Григорий Колтовский. Их взгляды встретились. Ни слова не сказано, но всё понятно: стоять насмерть.


Вылетели из ворот, как ядро из пищали. Мчались во весь опор. Луг у Червлёной горы уже кишел врагами. Крики на ломаном языке, ржание коней сливались в леденящий душу гул. Татарские загоны, оторвавшиеся от главных сил царевича, кружили, осыпая русских стрелами, выискивая слабину.


«В копья! С Богом!» – рявкнул сотник.


Данила пришпорил Буяна. Тот, старый воин, сам рванул вперёд, почуяв знакомый запах битвы. Первый татарин, в цветном халате и с кривой саблей наголо, возник справа. Удар копья пришёлся точно – под мышку, сквозь лёгкие доспехи. Тот свалился с седла с булькающим криком. Данила вырвал наконечник, уже оглядываясь на следующего.


Бой превратился в хаос. Клубилась пыль, мешалась с дымом. Слева Григорий рубился с двумя ногайцами, отчаянно отбиваясь. Данила рванулся к нему, но путь преградил всадник в дорогих, чеканных доспехах, на могучем вороном жеребце. Лицо под остроконечным шлемом с позолотой было смуглым, с узкими, хитрыми глазами и чёрной, клинышком, бородкой. Мурза.


Мурза не спешил. Он оценил Данилу взглядом торговца, меряющего скот. Потом двинул коня. Удар был страшен. Данила успел подставить клинок своей сабли, но сила, вложенная в удар кривой татарской палаш, согнула его руку. Сталь звякнула о сталь, высекая сноп искр. Второй удар, молниеносный, пришёлся сверху, по самой макушке шишака.


Звук ударил не в уши, а прямо в мозг. Мир взорвался ослепительной белой вспышкой, затем погрузился в оглушительный гул, как будто он нырнул на дно глубокой, бурлящей реки. Свет померк, расплылся. Он не почувствовал, как выпустил из пальцев саблю. Не почувствовал, как свалился с седла на мягкую, пахнущую полынью и кровью землю.


Звуки доносились до него через вату – далёкие крики, топот, звон. Он попытался подняться, но тело не слушалось. В глазах двоилось. Над ним возникла тень – высокая, в сверкающем шлеме. Мурза слез с коня, наклонился. Холодные пальцы в кожаной перчатке грубо схватили его за подбородок, повернули лицо к свету.


– Жив. Крепкая башка у руса. Хороший товар будет! – произнёс воин по-татарски.


Потом его грубо подняли и перекинули через седло, как тюк. Лицом вниз. Он видел мелькающую под ним траву, копыта чужого коня. С каждым ударом копыт боль в голове накатывала новой волной тошноты. Последнее, что запомнил его смутный взор, прежде чем тьма окончательно поглотила сознание, – это вид на горящий посад Тулы, окрашенный в багрянец заката и пожарищ, и одинокий крест на колокольне, чернеющий на фоне алого неба.


Очнулся он уже в темноте, в движении. Его руки были связаны сыромятным ремнём за спиной, ноги болтались, пристёгнутые под брюхом лошади к стременам. Он лежал на грубой кошме, брошенной поперёк седла чьего-то коня. С каждой тряской по ухабистой степи раскалённый наковальней внутри черепа.


Впереди и сзади, сливаясь с ночным мраком, двигались тени всадников. Слышался плач, сдержанные рыдания, короткие окрики на татарском. Он был частью длинной, скорбной вереницы – полона. Татары пожгли тульские предместья, похватали не успевших укрыться в кремле людей.

Путь на юг, в неволю, для Данилы и тысяч других невольников и невольниц только начинался. Теперь он не Данила Масалов, один из «детей боярских» и защитник Тулы. Он ясырь, товар, добыча.





Дорога в Крым стала для Данилы долгим кошмаром. Рана на голове воспалилась, но молодой организм боролся.


Бахчисарай встретил пленников криками муэдзинов, запахом роз и смрадом невольничьего рынка. Мурза Караш приказал отвести его в свой дом на склоне холма. Там, в каменном полуподвале с другими «живым товаром», и началась новая жизнь Данилы – жизнь раба.

Сначала его подлечил местный знахарь. Не хорошо если пленник помрёт и лишит хозяина прибытка. Данила поправился и его стали использовать на хозяйственных работах во дворе мурзы.


А на третью шестой день неволи, он впервые увидел ее вблизи.


Ее звали Мирзага. Она была третьей, самой младшей женой мурзы Караша, и ей едва ли исполнилось восемнадцать. В дом она попала как подарок от союзного бея, и с той поры была пленницей в позолоченной клетке. Старшая жена, властная и ревнивая, с первого дня возненавидела юную красавицу и установила над ней мелочный, унизительный контроль. Мурза Караш, воин в годах, проводивший время в походах и советах, почти не замечал Мирзагу. Он навещал ее редко, да и те краткие визиты были больше долгом, чем страстью, – он опасался гнева и свар старшей хозяйки, предпочитая не нарушать шаткий мир в своем гареме.


Мирзага жила в роскошной неге и тоске. Шелковые шаровары, тончайшие фаты, браслеты на щиколотках – все это было лишь красивыми цепями. Она томилась от скуки и жажды любви, от невысказанных слов и недопетых песен. Ее душа, живая и страстная, увядала в безвоздушном пространстве предписанных приличий. И потому она постепенно, стала нарушать строгие законы гарема: могла без спроса выйти во внутренний двор, могла с непочтительной улыбкой ответить старшей жене, могла подолгу смотреть из окна на дальние горы. Это было ее тихое, опасное бунтарство, единственная отдушина.


Однажды ее взгляд, скользнувший по двору с тоской, остановился на новом пленнике. Он стоял, прислонившись к стене, высокий и широкоплечий, с повязкой на голове и темной полосой засохшей крови на потертом кафтане. Но не раны поразили ее. Поразили его глаза. В них не было подобострастия, страха или тупого отчаяния. В них горел тот же огонь, что тлел в ее душе, – огонь несломленной воли, смешанный с тихой, стоической печалью. Их взгляды встретились на мгновение, дольше дозволенного. Она быстро отвела глаза, но щеки ее вспыхнули, а сердце забилось с непривычной силой.


С той поры Мирзага ловила каждый его выход на работу. Она жила этими мимолетными встречами, а ее внутренняя жажда, долго тлевшая в пустоте, вдруг обрела цель. Русский пленник с его прямым взглядом стал для нее окном в иной, незнакомый, полный достоинства мир.


Любовь в неволе – болезнь опасная. Она выжигала Данилу изнутри, смешиваясь с горечью предательства к павшим товарищам. Но сердце не слушало доводов разума.


Однажды вечером, когда Караш уехал, а старшая жена отдыхала, Мирзага не выдержала. Внутри нее бушевало смятение: запретное влечение, страх, жажда хоть какого-то контакта и злость на саму себя за эту слабость. Она позвала свою верную немую служанку Гюльназ.

– Русский невольник, – прошептала она, глядя в темное окно. – Он слишком смел. Его гордость надо сломать. Проучи его. Сурово.


Когда охранники раздели его догола и прижали к холодной, отполированной временем деревянной лавке, первым чувством был не страх, а жгучий стыд. Не от наготы – в плену к ней быстро привыкаешь, – а от того, что она увидит его в этом унизительном положении. Но когда вошла Мирзага, бледная и без фаты, стыд сменился странной ясностью. Он видел, как ее взгляд, скользнув по его связанному телу, на мгновение задержался – не с любопытством, а с почти физическим шоком.

– Ты забываешь свое место, раб, – сказала она тихо по-татарски. – Твои глаза блуждают там, где им не следует.


Она кивнула Гюльназ. Удары тяжелой плети обрушились на спину и ягодицы пленника. Данила стиснул зубы, не издав ни звука, впился взглядом в каменный пол. Боль была жгучей, но странным образом она лишь обостряла его чувства. Он видел краешком глаза, как сжались пальцы Мирзаги на складках платья, как дрогнули ее губы. Он понял: эта жестокость – ее крик, ее единственная возможная речь в мире молчания и запретов.


Первый удар плети был огненной молнией, рассекшей плоть. Данила вжал лоб в дерево, сцепив зубы. Второй, третий… Боль накатывала волнами, горячими и влажными, он чувствовал, как по его бедрам и пояснице струится кровь. Но в этом аду сознание работало с леденящей четкостью. Он ловил каждый звук из-за спины: сдержанное дыхание Мирзаги, шелест ее платья, когда она меняла позу. Он чувствовал ее взгляд на своей обнаженной, истерзанной коже – будто прикосновение, более жгучее, чем удар.


Его тело содрогалось и напрягалось под ударами, мышцы играли под кожей, покрытой потом и кровью. Унижение смешивалось с диким, извращенным возбуждением. Он был распят перед ней – не как раб, а как жертвоприношение. Каждый стон, который он подавлял, был словно посвящен ей. В этой жестокости была страшная интимность: она видела его в момент предельной слабости и физической откровенности, а он, стиснув зубы, принимал эту боль как единственную возможную форму их общения. Мысль, что она наблюдает, что каждое его страдание отзывается в ней, делала боль почти сладостной, невыносимой и желанной одновременно.


Когда после особенно сильного удара по уже изрезанным ягодицам он не выдержал и глухо застонал, битье прекратилось. В наступившей тишине он слышал лишь собственное прерывистое дыхание и звон в ушах.


Данилу пороли долго. Служанка секла со знанием дела, боль была почти нестерпимой. После очередного удара по заду пленник всё же не выдержал и застонал. Девушка подала служанке знак и битье, наконец, прекратилось, Мирзага медленно подошла. Взгляд ее скользнул по его иссеченному мужественному телу, и в глазах мелькнуло что-то неуловимое – ужас, боль, сострадание. Потом она поставила свою маленькую, изящную ногу в серебряном браслете на край скамьи прямо перед его лицом.

– Проси прощения, – велела красавица.





Данила, превозмогая боль, поднял голову. Движение его было не рабским, а полным странного, почтительного достоинства. Он взял ее прохладную ступню в свои сильные руки и губами коснулся свода.

– Спасибо тебе за науку, хозяйка, – прошептал он на ломаном татарском. – Пусть боль моя смоет грех моего сердца…


Он говорил не о дерзком взгляде. Он говорил о грехе своей любви. И благодарил за эту боль, ибо она была от нее.


Это не был поцелуй раба. Это было почтение рыцаря. Тепло его дыхания, легкое, едва ощутимое движение губ пробежало по ее коже молнией, ударило прямо в низ живота, заставило сжаться внутри. Она почувствовала головокружение. Его шепот – «Спасибо тебе за науку…» – прозвучал как клятва. Он благодарил за боль. Он понимал. В этом мгновенном, порочном слиянии он был не унижен, а возвеличен. Он принял ее жестокость и превратил ее в нечто иное – в признание, в тайный договор.


Она резко отвела ногу, будто коснулась пламени. Но ощущение его губ, влажных и горячих, осталось на коже, как клеймо. Внутри все перевернулось. Слезы хлынули не от жалости, а от потрясения, от осознания всей глубины пропасти, в которую они вместе рухнули. Он поцеловал ее ногу как рыцарь, а она, ее хозяйка, чувствовала себя пленницей – пленницей этого взгляда, этой боли, этого невысказанного чувства, которое было сильнее страха и смерти.


А Данила, вернувшись в подвал, лег на каменный пол. Боль жгла тело, но на душе было горькое спокойствие. Между ними состоялся разговор. Сдержанный, кровавый, но разговор. И в нем было все: и признание, и вызов, и начало чего-то неотвратимого. На его спине и заду теперь навсегда останутся шрамы – немые свидетели их первой, страшной близости. А на ее душе – нестираемое воспоминание о прикосновении губ к коже, поцелуе, который был и раной, и благословением. Их судьбы сплелись теперь в тугой, опасный узел, развязать который будет не в их власти.


Глава 2. Ноги мыть и воду пить

Прошли дни, а Мирзага не находила покоя. Образ Данилы с его иссеченной спиной преследовал её. Желание видеть его, быть ближе, стало физической тоской, но страх и рассудок твердили: опасно. Ещё одна сцена наказания вызовет подозрения, а открытая ласка – верную смерть для них обоих. Она металась в своей опочивальне, ломая голову над неразрешимой задачей: как приблизить пленника, не наказывая его больше? Ей стало его бесконечно жалко, а эта жалость, смешиваясь с запретным влечением, разрывала сердце.


Идея пришла внезапно, как озарение, и была одновременно проста и гениальна. В Крыму ценили изощрённость в обращении с невольниками. Унизить мужчину, воина, заставив его выполнять женскую, низменную работу – это было в духе здешних нравов. Все подумают, что капризная молодая жена нашла новую забаву – сломить гордость непокорного «гяура». А на деле…


Мирзага, всегда своевольная, любила ходить по внутреннему дворику босиком, чувствуя под стопами то прохладу плит, то нагретый солнцем песок. Ноги её, конечно, пачкались. Раньше их мыла служанка. Теперь же этой чести удостоится он.


На следующий день, вернувшись с особенно долгой прогулки, Мирзага приказала привести русского раба в походную юрту. Весть об этом с молниеносной скоростью разнеслась по женской половине дома. Старшая жена усмехнулась: «Наконец-то эта ветреница нашла себе игрушку. Пусть позабавится, лишь бы не выкинула чего похуже».


Данилу ввели в знакомую, пахнущую кожей и пряностями полутень. Он стоял в обносках – порванная рубаха едва прикрывала мощный торс, грубые штаны были в пыли. Но именно в этой бедности, в контрасте лохмотьев с его прямой осанкой и спокойным лицом, была особая, дикая красота. Она заставляла сердце Мирзаги биться чаще. Он был похож на раненого орла в клетке, и это зрелище волновало её до дрожи.


В центре на ковре стоял медный таз с тёплой водой, лежало тонкое полотенце и кусочек розового мыла – непозволительная роскошь для раба.


– Ты будешь мыть мне ноги, – сказала Мирзага, садясь на низкий диванчик и протягивая ему запылённые ступни. Голос её старался звучать повелительно, но в глубине темных глаз читалась неуверенность и мольба: Пойми. Пойми меня.


Данила посмотрел на её ноги, на воду, на её лицо. И понял. Это не было продолжением наказания. Это был хитроумный, отчаянный мостик, который она перекинула через пропасть, разделявшую рабыню и раба. В этом приказе скрывалось невысказанное дозволение прикоснуться.


Для Данилы это не было приказом – это был дар. С того самого первого дня, когда он увидел её во дворе, его взгляд невольно искал не только её лица, но и мелькавших из-под шаровар ступней. Он стал пленником этих ног еще до того, как стал пленником её души.


Они были поразительны. Узкие, с высоким, арочным подъёмом, будто созданным для того, чтобы ласкать ладонью. Пальцы – ровные, изящные, с миндалевидными ногтями цвета перламутра, аккуратными, будто отшлифованными самой природой. Тонкая, почти синеватая кожа на своде, через которую проступали хрупкие жилки, и чуть огрубевшие, но от этого еще более милые его сердцу, подушечки под пальцами и пятки – следы редких, тайных прогулок по двору. На левой щиколотке тончайшая серебряная цепочка с крошечным бубенцом, звеневшим при каждом шаге. Для него это был не знак собственности, а сокровенное украшение, подчёркивающее хрупкость и благородство линий. Ему снились эти ноги: он видел, как целует каждый палец, как ощущает под губами биение крови у нежного внутреннего изгиба лодыжки, как дышит ароматом её кожи, смешанным с запахом дорогих масел и пыли свободы. Он жаждал поклоняться им, как святыне, стать вечным стражем у их подножия, рабом не по принуждению, а по доброй, исступлённой воле.


И вот она давала ему разрешение. Не на поцелуи, а на прикосновение. Этого было достаточно, чтобы дух перехватило.


Он медленно опустился на колени перед тазом. Но вместо того, чтобы сразу взять её ступню, он склонился ниже. Его руки, сильные и неожиданно нежные, обхватили её щиколотку. Он почувствовал под пальцами тонкую кость, тёплое биение пульса. Он поднёс её грязную, в пыли и мелких травинках, подошву к своим губам и тихо, почти благоговейно, поцеловал её в самое мягкое место, у основания пальцев. Это был не поцелуй раба. Это был поцелуй обожания, принятия всей её сути – и прекрасной, и «запылённой» этой жизнью. Его губы запомнили шероховатость кожи, её тепло, её суть.


Мирзага ахнула, чувствуя, как жар пробежал по всему телу от этого прикосновения. Она не отдернула ногу, затаив дыхание.


Затем он приступил к омовению. Он делал это с невероятной, сосредоточенной нежностью, словно разгадывая тайну. Его большие пальцы круговыми движениями втирали розовую пену в изгиб подъёма, ладонью омывал каждую пяточку, задерживаясь, чтобы смыть малейшую частицу земли. Мизинцем он осторожно проводил в межпальцевых промежутках, и каждый раз, когда палец скользил там, где кожа была особенно нежной и скрытой, по её телу пробегала мелкая дрожь, которую она едва сдерживала. Он мыл не просто ноги. Он смывал пыль её тоски, омывал следы её неволи, совершал тихий, интимный обряд освобождения. Каждое движение его рук было молитвой, написанной на её коже.


В тишине юрты, нарушаемой лишь плеском воды, рождался их безмолвный диалог. Он говорил ей руками: «Я вижу тебя. Я принимаю. Я поклоняюсь». А её затаённое дыхание, учащённый пульс под его пальцами отвечали: «Спасибо. Продолжай. Ты один можешь это».





Закончив, он вытер её ноги дочиста мягким полотенцем, впитывая каждую каплю, следя, чтобы ни одна складочка не осталась влажной. Потом замер на мгновение, глядя на воду в тазу, которая помутнела от её праха и его рук. И вдруг, склонившись, зачерпнул пригоршню этой воды и поднёс ко рту.


«Что ты делаешь?!» – вырвалось у Мирзаги шёпотом.


Данила отпил глоток, потом второй. Вода, горьковатая от мыла и пыли, стекала по его бороде. Он поднял на неё глаза, и в них горел тот самый огонь, который она увидела в первый день.


«У нас говорят, – сказал он медленно, подбирая татарские слова, – если полюбил всерьёз… ноги мыть и воду пить».


Это была клятва. Древняя, варварская, абсолютная. Он выпил воду, в которой растворилась её суть, смытая им с этих божественных стоп. Это означало: «Я принимаю тебя в себя целиком. Твоя пыль – моя святыня. Ты внутри меня теперь. Навсегда».


Слезы выступили на глазах Мирзаги, горячие и очищающие. Никто и никогда не дарил ей такой жертвенной, всепоглощающей преданности. Она протянула руку, коснулась его волос – коротко, пугливо, ощутив их жесткую, живую текстуру. Потом, движением, полным невероятного доверия и новой, робкой власти, она поставила свою чистую, благоухающую розой ножку ему на макушку. Подошва, ещё тёплая от его рук и воды, легла на его голову. Это не было главенством. Это было вручением. Она вручала ему себя, свою хрупкость и свою судьбу, а он, склонив голову под этой ношей, принимал её как высшую честь. Это был её ответный обет.





«Иди, – прошептала она, убирая ногу, ощущая, как воздух холодеет на месте его прикосновения. – Иди».


На пороге юрты, как тень, стояла верная Гюльназ. Никто не видел слез на глазах госпожи, никто не слышал слов. Но сквозь тонкие стенки доносился тихий плеск воды, а на лицах двух людей, выходящих по отдельности, было написано слишком много. Слишком много тихого счастья и трепета.


Но в каменном подвале Данила, положив голову на скрещенные руки, чувствовал на губах вкус пыли, розы и её кожи – вкус, который будет преследовать его вечно. Его руки, сжатые в кулаки, всё ещё помнили невесомость её стоп, податливость её пальцев под его прикосновением. Он был рабом, но в этот миг он чувствовал себя властителем сокровища – памяти о её совершенстве.


А Мирзага в своей опочивальне, касаясь собственных, теперь странно чуждых стоп, вспоминала прикосновение его рук и губ и сгорала от стыда, восторга и страха. Каждая точка, к которой он прикасался, теперь казалась отмеченной, живой, будто он пробудил в её коже дремлющие нервы. Мост был построен из воды, пыли и розового мыла. Теперь по нему могла прийти как вечная весна, так и всё сжигающая гроза.


Слухи, конечно, поползли. Не о любви – о странной одержимости молодой хозяйки. «Она заставляет того уруса мыть ей ноги, – шептались служанки. – И сама сидит, будто в забытьи». Старшая жена пожимала плечами: «Пусть тешится, раз мужу не нужна. Лишь бы не опозорила дом».

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу