
Полная версия
Мои нежные кузины

Станислав Ленский
Мои нежные кузины
Часть 1. Незабываемое лето
Глава 1. Милые хозяйки

Эта удивительная история произошла со мной в юности, в ту последнюю, уютно-сонную эпоху перед бурями, когда Российская империя жила размеренным ритмом поместий и гимназий. Лето 189… года. Я, семнадцатилетний гимназист Алексей Горецкий, был отправлен в Отрадное имение своего дяди, полковника Афанасия Петровича Горецкого, – поправлять здоровье, набираться сил перед выпускным классом и глотнуть «настоящего русского воздуха», как говорил отец, городской чиновник. Путешествие из столицы было целым миром: грохот буфера, запах угля и махорки, бескрайние поля, мелькавшие за окном вагона третьего класса, сонные станции с криками разносчиков: «Кипяток! Сёмга! Пирожки!».
Дяди в имении не было, он находился с полком на летних сборах, но поместье жило своей жизнью – размеренной, патриархальной, пропитанной запахом скошенного сена, цветущей липы и старого паркета. Встретил меня на станции в тарантасе, запряжённом парой сытых битюгов, кучер Никодим, в синей поддёвке и с окладистой бородой. Дорога от станции до усадьбы тряская, пыльная, мимо бескрайних ржаных полей, крестьянских изб с резными наличниками и стай босоногой ребятни.
Дяди, правда, тогда в имении не было, он находился с полком на учениях в полевых лагерях, зато в поместье обитало замечательное семейство полковника – его жена Амалия Николаевна и две её очаровательные дочки старшая Зинаида и младшая Машенька. Зина была старше меня на год, Машенька ровесница. Встречи с этими девицами я опасался более всего. Был я, тогда как свойственно моему юному возрасту застенчив, неловок и смущался по любому поводу. Особенно в присутствии юных особ женского пола, также волновали меня и дамы постарше. В общем женщины меня и влекли, и страшили. Всему виной возраст, когда над верхней губой пробивается пушок младых усиков, а в груди теснятся первые еще не ясные, смутные желания и чувства, от которых учащается сердцебиение и жар приливает к лицу, вызывая на щеках стыдливый румянец.
Лицо моё было бледным от городской жизни и упорных занятий, с чёткими, но мягкими чертами: прямой нос, высокий лоб, на который всегда норовили упасть тёмно-каштановые, непослушные кудри. Над верхней губой лишь намечался золотистый пушок – предмет и гордости, и стыда. Глаза, карие и большие, по мнению матери, были «задумчивыми», а по моему собственному ощущению – лишь растерянно вбирали в себя этот новый незнакомый мир. Одет я был в дорожный костюм – тёмный, слегка поношенный пиджак и брюки, которые уже казались мне узковаты, белая сорочка с накрахмаленным, тесным воротничком.
Подъехали к белому двухэтажному дому с колоннами и зелёной крышей, утопавшему в сирени и жасмине. На широкой террасе, в кружевной тени от вьющихся роз, меня уже ждали. Сердце моё ёкнуло.
Их было трое. И первой, конечно, взгляд приковала Амалия Николаевна. Ей было тридцать шесть, но в ней была та редкая, царственная красота, которую годы не умаляют, а лишь оттачивают. Высокая, с лебединой шеей и безупречной осанкой, она казалась изваянием из тёплого мрамора. Лицо – овальное, с правильными, словно выточенными чертами: высокие скулы, прямой нос с едва заметной горбинкой благородства, тонкие, но выразительные губы цвета спелой вишни. Но главное – глаза. Большие, светло-карие, с золотистыми искорками и таким длинными, тёмными ресницами, что взгляд её казался одновременно глубоким, проницательным и томно-ленивым. Русые волосы, отливающие тёплым мёдом, были убраны в сложную, но изящную причёску у затылка, открывая изящные уши и шею. На ней было лёгкое летнее платье цвета лаванды, с кружевным воротничком и тонким поясом, подчёркивавшим тонкую талию. В её улыбке, в манере чуть склонить голову, в спокойном, влажном взгляде была бездна уверенности и спокойной, почти божественной снисходительности.
Рядом, словно два прекрасных, но ещё не распустившихся бутона, стояли её дочери.
Зинаида, старшая, была высока и стройна, как тополь. Её красота была классической и чуть холодной: идеально ровные черты, гладко зачёсанные тёмно-русые волосы, собранные в тяжёлую косу, и серые, внимательные глаза, в которых светился острый ум и лёгкая насмешка. В её сдержанности чувствовалась материнская выучка.
Машенька, моя ровесница, была её полной противоположностью. Пышные, медного отлива кудри выбивались из-под простой ленты, лицо с живым румянцем на круглых щеках всё играло выражениями. Карие глаза искрились озорством, а когда она улыбалась – а улыбалась она часто – на щеках появлялись прелестные, неглубокие ямочки. В её движениях была милая, птичья резвость.
Желая показать себя галантным, я, поднявшись на террасу, приблизился к Амалии Николаевне. Она протянула руку – узкую, с длинными пальцами, с одним лишь золотым обручальным кольцом. Охваченный внезапным порывом робкого восторга, я не просто склонился к её руке, но и опустился на одно колено, чувствуя, как жар заливает мои щёки.
– Так вот ты какой, Алёша, – прозвучал над головой её голос, низкий, бархатный, с лёгким, едва уловимым акцентом, выдавшим её остзейское происхождение. – Давненько мы тебя не видели. Как ты вырос! Правда, девочки? Какой высокий и стройный. Ну, проходи в дом, приведи себя в порядок.
Мне отвели комнату в мансарде – светлую, с покатым потолком и огромным полукруглым окном, из которого открывался вид на старый, запущенный сад и пруд. Было спартански просто: железная кровать с пуховой периной, дубовый шкаф, комод с мраморной столешницей, умывальник с кувшином и фаянсовым тазом. Но чистота и запах свежего сена, доносившийся из открытого окна, делали её уютной.
За ужином в столовой с тёмным дубовым гарнитуром и портретами предков в золочёных рамах на стенах я, краснея и путаясь в словах, отвечал на расспросы об учебе, увлечениях, о жизни в столице, о родственниках и общих знакомых. Окруженный таким пристальным женским вниманием я смущался и временами отвечал невпопад, чем веселил девочек и вызывал улыбку на лице Амалии Николаевны.
Ах, какая чарующая была эта улыбка! Тридцатишестилетняя дама была чрезвычайно хороша собой. Потом я узнал, что все офицеры полка её мужа, в том числе и женатые были тайно в неё влюблены. И только авторитет полкового командира не позволял им открыто волочится за прекрасной полковничихой. В присутствии такой красавицы потерял бы голову любой бравый вояка, не то, что безусый школяр. Вот я и краснел, и бледнел, отвечая на самые простые вопросы моей обворожительной тётушки.
…А ночью мне приснился сон. Я стоял не в светлой столовой, а в огромном, сумрачном зале, больше похожем на тронный. Сквозь высокие стрельчатые окна лился неясный, мистический свет. И на возвышении, в резном кресле, похожем на трон, восседала она – Амалия Николаевна. Но не в лавандовом платье, а в тяжёлых, парчовых одеждах, отливавших багрянцем и золотом. На её гладко зачёсанных волосах лежала легкая диадема. В руке – не веер, а небольшой, изящный скипетр. Лицо её было прекрасно и совершенно неподвижно, как у иконы. И я… я стоял на коленях на холодном каменном полу, одетый в простую грубую рубаху. Я не был племянником или гостем. Я был холопом. Рабом. И это ощущение не было унизительным – оно было исполненным странного, экстатического покоя и предназначения. Я склонился, коснулся лбом плиты у подножия её трона, чувствуя на затылке тяжесть её властного, одобряющего взгляда. И в этой абсолютной, добровольной покорности была какая-то высшая правда и сладость.
Я проснулся с бьющимся сердцем, в поту. Первые лучи летнего солнца уже золотили пол. Видение было так ярко, так властно, что я не мог от него отмахнуться. Лёжа и глядя в потолок, я стал разбирать его. И чем больше размышлял, тем более находил, что эта грёза не лишена смысла. Разве она не царица в этом имении? Разве её красота, её стать, её самообладание не делают её существом высшего порядка? Разве не должно благоговеть перед таким совершенством? А как ещё выразить это благоговение, как не полным, абсолютным преклонением? Как не поклоном до земли? Как не готовностью быть у её ног? Конечно, только так! Во сне моя душа, освобождённая от условностей, поняла истину, которую дневной разум боялся признать.
И тут же меня охватила жгучая, почти физическая досада. Какой же я был слепой, неуклюжий дурак! Я преклонил лишь одно колено! Жест галантного кавалера из плохого романа. Нет! Перед ней следовало встать на оба. Не просто коснуться губами кончиков пальцев, а склониться ниже, смиренно, благоговейно, коснуться лбом её туфельки, как во сне. Выказать не учтивость, а поклонение. Пусть бы даже Зина и Маша засмеялись, сочли бы сумасшедшим. Их мнение, их девичья весёлость померкли перед ослепительным величием их матери. Только так я и должен был перед ней стоять. Только в положении раба, признающего её неоспоримое превосходство, я находил своё истинное место. И я корил себя за эту упущенную возможность, за малодушие, заставившее меня играть в светские приличия там, где требовалась глубокая, почти религиозная самоотдача.
«Наивный! – мысленно воскликнул бы я тогда, если бы мог заглянуть в будущее. – Ты и не подозреваешь, что твоя юношеская экзальтация и преклонение перед женской красотой уже замечены, уже взвешены. Ты не знаешь, какую роль уготовили тебе в своих играх эти прелестные, безжалостные девицы, чьи планы относительно тебя, простого гимназиста, только-только начали вызревать в их прекрасных, хищных головках».
Глава 2. Таланты и поклонники
Утро в имении начиналось с густого, молочного тумана, стлавшегося над лугами и оврагами, словно дыхание спящей земли. Сама местность была типичной для средней полосы России – неброской, но пленительной в своей умиротворённой широте. Холмистые поля, перелески темнеющего вдали бора, извилистая, неширокая речка, на которой стояла старая мельница. Центром этого мира был усадебный дом, а его душой – старый липовый парк с запутанными аллеями и заросшим прудом, куда я и отправился на рассвете, следуя предписанию эскулапов о «водных процедурах» и собственному юношескому желанию движения.
Пруд был живописен и немного таинствен. Вода, тёмная у камышей и отливающая изумрудом на открытых местах, пахла тиной и кувшинками. Купался я с наслаждением, чувствуя, как смывается дорожная пыль и городская вялость. Забравшись в густые заросли рогоза и камыша у противоположного берега, я замер, наблюдая за выводком утят. И тут – словно эхо из моего вчерашнего сна – послышался серебристый, сдавленный смех. Сердце заколотилось. Оказалось, в двадцати шагах от меня была маленькая, скрытая от главного пляжа заводь, которую хозяйки использовали как свою купальню.
И вот они появились – две наяды, выбежавшие на песчаную отмель, ослепительные в своей наготой. Солнце, только что пробившееся сквозь туман, золотило их тела. Зинаида была подобна античной статуе – длинноногая, с высоко поднятой головой, узкими бёдрами и маленькой, упругой грудью. Её движения были точны и грациозны, даже в этой простой беготне к воде. Машенька же была воплощением мягкой, славянской прелести: более округлые формы, соблазнительный изгиб талии, переходящий в полные, совершенные бёдра, и грудь, уже обещавшую пышность. Её бег был легче, веселее, ямочки на щеках, казалось, не сходили с лица. Они плескались, смеялись, и я, затаив дыхание, испытывал мучительный восторг и стыд подглядывающего. Кто из них прекрасней? Вопрос был неразрешим. Строгое совершенство одной и сладостная нега другой сводили с ума.
Когда они, наконец, вышли, обсохли на солнце и, не спеша, стали одеваться в лёгкие утренние капоты, я боялся пошевельнуться. Ушли они, унося с собой запах мокрых волос и свежести. Я выбрался из укрытия дрожащий. И на песке, у самой воды, увидел отпечаток – чёткий, изящный след босой ноги. Безотчётный порыв, более сильный, чем разум, пригнул меня к земле. Я опустился на колени и, зажмурившись, прикоснулся губами к углублению, оставленному пяткой. Песок был прохладным. Чей след? Зинин, с её аристократической стопой? Или Машин, более короткой и пухлой? Не важно. Обе казались мне божествами, достойными такого немого поклонения.
За завтраком в солнечной стеклянной веранде, где на столах стояли глиняные крынки с парным молоком и вазочки с земляничным вареньем, царила невинная атмосфера. Кузины улыбались, Амалия Николаевна расспрашивала о моём сне. А потом разговор, будто невзначай, свернул к искусству. Зинаида, отломив кусочек свежего калача, объявила:
– Мы с Машей задумали небольшой домашний спектакль. Хотим поставить отрывок. Не из Островского или Грибоедова, это скучно. А из чего-то… пикантного. От одного автора из Австро-Венгрии.
– О, неужто опять твой любимый фон Захер-Мазох? – лениво уронила Амалия Николаевна, поправляя кружевную накидку на плечах.
– Да, мама, он! – глаза Зинаиды загорелись холодным, заинтересованным огоньком. – Леопольд фон Захер-Мазох. Его называют «галицийским Тургеневым», но это не совсем точно. Тургенев пишет о сложных чувствах, а Захер-Мазох… он пишет о истинной природе чувств. О том, что в основе страсти лежит не обладание, а добровольное подчинение. Что высшее наслаждение для возвышенной натуры – не повелевать, а склониться перед тем, кого считаешь совершеннее себя. Чаще – перед женщиной. Его идеи – это свежий ветер, это смело!
Я слушал, поражённый. Имя писателя мне было незнакомо, но слова Зинаиды падали на благодатную почву, взрыхлённую вчерашним сном и утренним поцелуем следа.
– Алексей, вы нам необходимы, – продолжила Зина, обращаясь ко мне. – Нам нужен мужчина на главную роль. Мы собираемся блеснуть перед молодёжью из соседних имений – Муромскими, Берестовыми, Лутовиновыми.
– Я… я никогда не играл, – пробормотал я.
– Пустяки! Главное – понять суть. Вы будете графом Солтыком, чья душа разрывается между двумя женщинами: чистой, как горный ручей, Анной (тут она кивнула на Машеньку, та скромно потупилась) и роковой, властной Эммой. Вам предстоит объяснение с Эммой.
– А кто будет Эммой? – спросил я, уже догадываясь.
– Ну, конечно, я, – с лёгким высокомерием ответила Зинаида. – После завтрака начнём репетировать в садовой беседке. Вы согласны?
Возражать перед её взглядом было невозможно. Я кивнул.
Беседка, увитая диким виноградом, стала моей первой сценой. Машенька, якобы занятая, отсутствовала. Воздух был густ от запаха нагретой хвои и цветущей липы.
– Итак, ситуация, – начала Зинаида, деловито расхаживая по деревянному настилу. – Эмма отвергает графа. Она говорит, что служит высшим, мистическим силам и не может принадлежать простому смертному, пусть и знатному. Ваша задача – убедить её, что ваше поклонение, ваше рабство станет мостом между её миром и вашим. Вы падаете на колени. Вот здесь.
Я опустился. Паркет беседки был тёплым.
– Прекрасно. А теперь кульминация. Граф, охваченный страстью и отчаянием, целует ей ногу. Это жест одновременно мольбы, обожания и полной самоотдачи. – Она сделала паузу, изучая моё лицо. – Алексей, скажите честно, вы когда-нибудь целовали девушке ногу?
– Нет… – выдавил я, чувствуя, как горит всё лицо.
– Жаль. Но научиться можно всему. Искусству поцелуя, как и любому другому, нужно учиться. Чтобы не было фальши, чтобы зритель поверил. Публика должна видеть не актёра, а человека, для которого этот жест – единственно возможное выражение души. Поэтому – репетируем. Целуйте. Мне. То есть Эмме.
Она шагнула вперёд и поставила передо мной на дерево ногу в лёгкой кожаной сандалии. Мой мир сузился до этой точки. Не было ни сада, ни имения, только я на коленях и её нога, от которой исходил тонкий запах кожи и тепла.
– Прямо… сейчас? – глупо переспросил я.
– Конечно, сейчас. Мы же репетируем, – её голос звучал непреклонно. Я наклонился и робко прикоснулся губами к подъёму стопы.
– Нет, нет, – раздалось сверху. – Слишком робко и формально. Это не светский поцелуй руки. Здесь должна быть страсть. Целуйте не подъём, а пальцы. И не закрывайте их головой – зритель должен видеть контакт. Попробуйте снова. Вложите в это чувство.
Я склонился вновь, стараясь побороть дрожь. Губы коснулись верхних фаланг её пальцев через тонкую кожу сандалии. Это было странно, унизительно и невыразимо волнующе.
– Уже лучше, но всё ещё как у гимназиста, заучивающего урок. Граф Солтык жаждет этого. Для него это причастие. Давайте ещё. И постарайтесь захотеть этого.
В третий раз я припал к её ноге дольше, стараясь представить, что это единственная нить, связывающая меня с этим холодным божеством. Губы ощутили тепло кожи, форму пальцев.
– Вот… совсем другое дело, – в голосе Зинаиды послышалось удовлетворение. – Прогресс налицо. Я нарочно начала со сложного, чтобы вы сразу вошли в суть роли. Понимаете, граф хочет быть рабом. Чтобы сыграть это убедительно, вам нужно… почувствовать это желание. На время наших репетиций и подготовки, – она помолчала, давая словам улечься в моём сознании, – я предлагаю вам не просто играть, а вжиться. Стать не актёром, а настоящим поклонником. Моим слугой. Это будет ваш актёрский метод. Подавать мне что-то, когда я попрошу, предугадывать мои мелкие желания. И, чтобы жест не забывался… например, раз в день, находить момент и почтительно поцеловать мне ногу. Без свидетелей, конечно. Как упражнение для мышечной памяти и души. Это поможет стереть грань между игрой и правдой. Вы согласны попробовать?
Её предложение повисло в воздухе. Оно было безумным, неслыханным. Но разве оно не перекликалось с моими собственными ночными думами? Разве я не мечтал о санкции на своё поклонение?
– Я… если вы считаете, что это поможет искусству… я попробую, – тихо сказал я.
– Отлично, – она мягко убрала ногу. – На сегодня достаточно. Идите, осмыслите свою новую роль. Переспите с ней, как говорят в театральной среде. А теперь пойдёмте, нужно переодеться к обеду. Мама не любит, когда нарушаются установленные порядки.
Я поднялся с колен, ощущая лёгкое головокружение. Следом за стройной фигурой Зинаиды, шедшей к дому с видом полководца после удачного манёвра, я брел, чувствуя, как старый, понятный мир рос сийского имения треснул, и я проваливаюсь в новый, странный и душный, где правила диктовали не здравый смысл и приличия, а тёмные, увлекательные идеи далёкого австрийского писателя и воля прекрасной, холодной девы.
Глава 3. Тайны старой мельницы
Послеобеденный покой в Отрадном был густым и сладким, как мед. Солнце стояло в зените, заливая партерный сад ослепительным светом, в котором дрожали мошки. Я вышел на террасу, намереваясь укрыться с книгой в гамаке, но едва переступил порог, как из-за кадки с олеандром выпорхнула Машенька.
– Алексей! Вот и прекрасно, что вы на свободе, – её глаза блестели озорством, а на щеках играл тот самый прелестный румянец. – Не хотите ли совершить маленькую авантюру? Я давно мечтаю сходить к старой водяной мельнице. Говорят, место жутковатое, но живописное. Черти, конечно, водятся, – она таинственно понизила голос, – но с надежным телохранителем мне не страшно. Вы же меня не бросите?
Просьба её была столь непосредственна, а взгляд таким умоляюще-доверчивым, что отказаться было немыслимо. Да и мысль остаться наедине с этой прелестной, живой девицей, без строгого надзора Зинаиды, заставила сердце забиться чаще.
– От чертей, пожалуй, не спасу, но попробовать стоит, – с трудом сохраняя равнодушный тон, согласился я.
– Отлично! Только тише… – она приложила палец к губам, и это движение показалось мне невероятно соблазнительным. – Чтобы Зина не увязалась. Она только и будет читать лекции про архитектурный стиль или готические ужасы. А мне просто хочется приключений!
Прежде чем я успел опомниться, её теплая, узкая ладонь скользнула в мою, и она, смеясь, потащила меня вглубь сада, прочь от дома. Её пальцы, казалось, обжигали мою кожу. Мы прошли через полуразрушенную калитку в дальнем конце парка, за которой начиналась узкая, малохоженая тропинка, убегающая под сенью разлапистых елей к реке. Воздух здесь был прохладнее, пах грибами и влажной землей.
На одном из поворотов Машенька внезапно остановилась.
– Ой, как же в туфлях неудобно! Пыль набивается, – с деланным вздохом заявила она и, придерживаясь за мое плечо, одной, затем другой ногой сбросила легкие летние туфельки. – Вот, теперь свободна! Люблю чувствовать землю босыми ногами. Алёша, будьте ангелом, поднимите их.
Я, покорно нагнувшись, поднял ещё теплые от её ног туфельки. Они были удивительно маленькие и легкие. Я нес их почти благоговейно, а она шла впереди, легко ступая по пыльной тропке, изредка взвизгивая, наступая на острый камешек. Её босые ноги, с высоким подъемом и розоватыми, аккуратными пятками, мелькали из-под подола платья – белые, быстрые, неземные. Я не мог отвести от них взгляд, чувствуя, как кровь приливает к лицу, а в голове стучит одна мысль: я несу её туфли. Я, гимназист Алексей Горецкий, несу обувь прекрасной барышни, как паж или верный оруженосец. И это не казалось унизительным – это было сладко и пикантно до головокружения.
Наконец в просвете деревьев показалась мельница – огромная, двухэтажная, из почерневших от времени бревен, поросшая мхом и хмелем. Она стояла на самом берегу, и под ней с глухим рокотом клокотала вода, падая в темный омут. Место и вправду было гнетуще-таинственным.
– Пойдем внутрь! – не скрывая любопытства, воскликнула Маша и, подобрав полы платья, юркнула в зияющий дверной проем.
Внутри царил полумрак, пронизанный золотыми пыльными лучами, пробивавшимися через щели в стенах. Воздух был насыщен запахом старого дерева, сырости и чего-то затхлого. Сводчатый потолок усиливал звуки.
– У-у-гу-гу! – крикнула Маша, и эхо многократно отразилось от стен, смешавшись с её смехом.
Мы осторожно обошли огромное пустое помещение. Посреди него зиял прямоугольный провал в полу, куда когда-то опускалось мельничное колесо. Над ним все еще висел старый деревянный лоток, и по нему, с монотонным журчанием, струилась из желобов холодная, прозрачная речная вода, падая в черную бездну внизу.
Пол вокруг провала был выложен гладким, отполированным временем камнем. Машенька, постояв на нем секунду, вздрогнула и приподняла одну ногу.
– Ой, какой холодный! Ноги просто леденеют. Алёша, дайте туфли, пожалуйста.
Я подал ей туфельки. Она взяла одну, но, взглянув на свою ногу, замялась. Стопа была покрыта тонким слоем дорожной пыли и прилипшими травинками.
– Фу, какая грязнуля, – с отвращением сказала она, – негоже такую в чистую туфельку совать. Весь шелк изнутри испачкается. Знаете что? Придержите меня, я сполосну ноги под струей.
Я неловко обхватил её за талию, стараясь не думать о тонкости стана под слоем батиста и кружев. Она, смеясь и балансируя, наклонилась к струе, но вода была ледяной, струя – неуловимой, а платье мешало. Через мгновение она уже была вся забрызгана, подол отяжелел от воды, но нога оставалась грязной.
– Ничего не получается! – с досадой воскликнула она, и в её голосе послышались нотки каприза. – Я вся мокрая, а эта пыль не отстает. Алёша, милый, вы не могли бы… помочь? Вам же виднее.
– К-конечно, – пробормотал я, чувствуя, как глохнет от собственного смущения. – Что нужно сделать?
– Видите, самой не справиться. Зайдите на ту сторону провала. Я вот так подберу подол повыше, вытяну ножку, а вы её хорошенько отмоете. Только, ради Бога, быстрее, а то вода просто ледяная!
Мой разум отказывался верить в происходящее. Я, словно во сне, обошел зияющую дыру и встал на противоположный каменный выступ. Машенька, стоя на одной ноге, ловко и, как показалось, без тени стыда, собрала складки мокрого платья выше колена, обнажив стройную, белоснежную икры и вытянула ко мне через провал свою правую ногу. Это было зрелище невыразимой, запретной красоты. Я замер, ошеломленный. В полумраке мельницы её нога казалась светящейся, совершенной.
– Ну же, Алексей, я замерзаю! – её голос вывел меня из ступора.
Я, краснея до корней волос, опустился на одно колено у самой кромки провала. Холодная вода из лотка лилась мне на руку. Я зачерпну её ладонями и, с трепетом, которого не испытывал ни перед одной святыней, коснулся её ступни. Кожа была удивительно нежной и прохладной. Я старательно, с почти религиозным рвением, смывал пыль с её подошвы, пятки, с каждого пальчика. Прикосновения к её коже обжигали мои пальцы сильнее любой воды. Я слышал её прерывистое дыхание и чувствовал, как её нога иногда вздрагивала от холода или, быть может, от чего-то еще.




