
Полная версия
Чужие боги

Чужие боги
Дайон Дели
© Дайон Дели, 2026
ISBN 978-5-0069-2578-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1
Ветер гулял в кронах столетних дубов, перешептываясь с соснами. Он приносил запахи прелой листвы, хвои и далекого дыма из селения – мирный, хозяйский запах. Но здесь, в глухой чаще, пахло иначе: влажной землей, звериной шерстью и тихой, звериной же яростью.
Ратибор стоял недвижимо, прислонившись к шершавому стволу. Ладонь левой руки чувствовала живое тепло дерева, будто оно делилось с ним силой. В правой, опущенной вдоль бедра, тяжело лежал боевой топор – не секира дружинника, а добрый, крепкий топорище с широким, чуть изогнутым лезвием. Им можно и дров нарубить, и щепку точную снять, и голову врагу раскроить. Инструмент и оружие – для мужчины бережской крови разницы не было.
Он не просто ждал. Он слушал. Закрыв глаза, он впускал в себя лес. Скрип сучьев под лапой белки, далекий стук дятла, шелест ящерицы в валежнике – все это складывалось в единую песню. И в этой песне была фальшивая нота. Тяжелое, сопящее, раздражительное пыхтение. Земля пошатывалась под чьим-то весом.
Кабан. Не молодой вепрь, а секач, старый и злой. Ратибор почуял его запах – терпкий, свирепый. Он медленно открыл глаза. Зрачки расширились, вбирая скудный свет подлеска. Сердце билось ровно и глухо, как барабан перед битвой. Он отодвинул от себя мысли о теплой похлебке дома, о смехе сестры, о спорах на вече. Остался только лес, топор и зверь.
Медведь учил: чтобы победить зверя, нужно самому стать немножко зверем. Не бояться его ярости, а пригласить ее в себя. Ратибор втянул воздух, ощущая, как холодок у живота сменяется медленным, растекающимся по жилам жаром. Пальцы сжали топорище так, что кости побелели. В висках застучало. Мир окрасился в более резкие тона: каждый пенек, каждый корень стал четким, как нарисованный. Страх ушел, растворившись в этом жаре. На смену ему пришла тихая, всепоглощающая ярость. Берсерк. Медвежья ярость. Дар Велеса Лесного.
Секач вышел на поляну, не подозревая, что уже не охотник, а добыча. Он был огромен, с горбом на загривке, усеянным засохшей грязью и смолой. Маленькие глазки сверлили пространство с тупой злобой. Клыки, желтые и выщербленные, напоминали кривые ножи.
Ратибор не стал ждать. С тихим, нечеловеческим рыком он выступил из-за дуба. Не крик, а именно низкий рык, идущий из самой груди. Кабан вздрогнул, замер на мгновение от неожиданности, а потом с визгом бросился навстречу. Тонна ярости, мышц и костей, готовая смести все на пути.
Ратибор не уклонялся. Он сделал шаг навстречу, в последний мигань отшатнулся вбок, пропуская смертоносный рывок мимо бедра, и всей силой своего тела, развернувшись как на волчке, всадил топор секачу в шею, чуть ниже брони из смолы. Удар был точен и страшен. Топор вошел глубоко, с хрустом и чавканьем. Горячая кровь брызнула на лицо, на руки, пахнущая железом и дикой жизнью.
Кабан рухнул, брыкаясь, захрипел. Ратибор стоял над ним, дыхание свистело в горле. Медвежья ярость отступала, оставляя после себя пустоту, дрожь в коленях и странную, горькую печаль. Он положил ладонь на грубую щетину зверя и прошептал:
– Дух твой силен. Пусть найдет он покой в чертогах Велеса. Мясо твое станет силой моего рода. Благодарю за жертву.
Это был не просто охотничий трофей. Это был договор. Лес давал, и за это его уважали, ему поклонялись, его боялись.
Когда последняя дрожь покинула тело секача, Ратибор вытер лезвие о мох, перевязал рану на боку зверя свежим папоротником, чтобы не портилось мясо, и взвалил тушу на плечи. Путь назад в Бережье был долог, и солнце уже клонилось к верхушкам сосен.
Тяжелая ноша гнула спину, но Ратибор шел легко. Он нес домой не просто мясо. Он нес доказательство: мир под дубами стоит на своих законах, и он, Ратибор, сын Бережья, эти законы знает и чтит. Он еще не знал, что за околицей его мира уже ступает нога, готовая эти законы перечеркнуть.
Возвращение в Бережье всегда было особым чувством. Чаща отступала, открывая широкий луг, спускавшийся к реке. За рекой, на высоком яру, стояло селение, обнесенное частоколом из заостренных бревен. Над стенами возвышались не только дымные кровли длинных домов, но и резные, увенчанные конскими головами столбы – Чуры родовые. Каждый род Бережья имел свой лик, вырезанный из цельного ствола: медведь, волк, сокол, тур. Они смотрели пустыми глазницами на лес, на реку, на дорогу, храня своих детей.
Ратибора заметили с вышки. Раздался низкий звук рога – не тревога, а приветствие удачливому охотнику. Ворота отворились. Первыми выбежали мальчишки с восторженными криками, за ними потянулись мужики, оставляя работу у навесов, где сушились сети, и у горнов, где Любша, друг Ратибора, высекал искры, подправляя лезвие серпа.
– Секача! Ратибор секача положил! – неслось по селению.
Тушу сняли с его плеч и понесли к общинным весам у дома старейшин. Вес – полновесный, будет сало на зиму, мясо на пир, щетина и клыки Любше на резьбу. Женщины смотрели с одобрением, старики кивали. Добыча охотника была благом для всех, залогом, что зима будет сытной.
Но в одобрении этом Ратибор уловил тень. Не страх, нет. Скорее, озабоченность. Люди перешептывались, поглядывая на Дом Веча – большое срубное строение под отдельной крышей, у самого центрального родового столба, изображавшего лик Перуна с серебряной молнией в деревянной руке.
– Велеслав созывает, – сказал подошедший Стоюн, обтирая потное лицо после тренировки с деревянным мечом. Он был на голову ниже Ратибора, но шире в плечах, словно сбитый из корней дуба. – Снова про знамения свои. Уже всю округу ими напугал.
– А что на сей раз? – спросил Ратибор, принимая от соседки ковш холодной ключевой воды.
– Воронье над священной рощей кружит не так, рыба в сети шершавой стороной пошла… – Стоюн махнул рукой. – Стариковское брюзжанье. Небо треснет, скажет, оттого что я чихнул не в ту сторону.
Ратибор усмехнулся, но в душе согласился не полностью. Велеслав был не просто брюзгой. Он был последним в их округе настоящим волхвом, хранителем глухих знаний, умевшим читать по полету птиц, шептать с ветром и понимать язык земли. Если он говорит – стоит слушать. Хотя бы для того, чтобы потом решить, соглашаться или нет.
К вечеру у Дома Веча собралось все взрослое население Бережья. Мужики стояли впереди, женщины – сзади, но в тени, не вмешиваясь, но слушая каждое слово. В центре, на резном кресле из корня, сидел Велеслав. Он был древен, как мох на валунах. Борода, седая и жидкая, лежала на коленях. Но глаза под нависшими бровями горели острым, молодым огнем. В руках он держал посох с набалдашником в виде вороньей головы.
Ратибор прислонился к косяку, рядом с ним встал Любша, дотошный резчик, чьи пальцы были вечно исцарапаны, но чьи работы – от ложек до личин на столбах – казались живыми. Любша редко говорил на вече, но слушал всегда внимательно.
– Собрал я вас, дети Перуновы, Велесовы, Макошины, – начал Велеслав, и его голос, сухой и трескучий, заполнил тишину. – Не для похвалы добытчикам, не для дележа добра. Для того, чтобы сказать: пора стянуть пояс потуже да наточить топоры.
В толпе прошел ропот.
– Опять? – кто-то выкрикнул с задних рядов.
– Опять, – холодно подтвердил волхв. – Ибо знамения не прекращаются, а учащаются. Земля стонет по ночам, вода в святом источнике помутнела. А вчера… – Он сделал паузу, давая словам упасть, как камням в глубокий омут. – Вчера я видел сон. Шли люди в черном, с крестами на грудах. Шли, и где ступала их нога, там трава вяла, а деревья склоняли вершины. И был над нашей землей дым. Не добрый дым очагов, а черный, едкий дым пожарищ.
Тишина стала гнетущей. Даже Стоюн перестал ухмыляться.
– Откуда им идти-то, дед? – спросил Ратибор, нарушая молчание. Его голос прозвучал громче, чем он ожидал. – Мы здесь, у самого края света. До княжего града пять дней хода, и то через топкие болота. Кому мы нужны?
– Нужны, – отрезал Велеслав, устремив на него горящий взгляд. – Потому что они идут не за нашими бобрами или медом. Они идут за душами. Слухи доходят. Из южных земель, от купцов сольвычегодских. Князь в Киеве, Владимир, крестился в воде греческой. И не просто крестился – начал ломать капища. Перуна ихнего, что на холме стоял, в Днепр сбросили, привязав к хвосту конскому. Боги старые попраны.
В толпе поднялся гул недоверия и ужаса. Сбросить бога в воду? Это было немыслимо, как отрубить себе голову. Даже если бог чужой – такое святотатство должно было навлечь кару небесную.
– Может, бог ихний сильнее? – робко спросил кто-то из молодых.
Велеслав ударил посохом о пол.
– Сила не в том, кто выше столкнет! Сила в правде, в крови земной, в договоре с духами! Они приходят с крестом, как с топором. Их бог – бог книжников и князей, бог порядка, который строится на костях нашей воли. Они скажут: молитесь так, а не иначе. Хороните так, а не иначе. Живите так, как они велят. А не согласитесь – огонь и меч.
– Пусть попробуют! – громыхал Стоюн, ударяя кулаком по ладони. – Наши леса их проглотят. Наши топоры найдут их черепа.
– Найдут, – согласился Велеслав, но без восторга. – Но сколько наших черепов расколотых ляжет рядом, прежде чем они отступят? Я стар. Я вижу не только зарю, но и сумерки. Сумерки наших богов наступают. Но тьма – нет. Мы можем отстоять свою тьму, свой лес, свой закон. Или нас сомнут.
Споры длились до глубокой ночи. Старейшины, помнившие набеги соседних племен, склонялись к осторожности: укрепить частокол, сделать скрытые хранилища в лесу. Молодежь, во главе со Стоюном, рвалась в бой с невидимым еще врагом. Ратибор молчал. В нем боролись два чувства. Ярость охотника, только что победившего зверя, говорила: Мы сильны. Лес с нами. Но трезвый ум, унаследованный от отца-землепашца, шептал: Дед не зря стращает. Гроза сгущается там, где ее не ждешь.
Любша, выходя вместе с ним из Дома Веча, тихо сказал:
– Резчик смотрит на дерево и видит, где сучок гнилой, где свиль крепкая. Чтобы вырезать лик, нужно понять сердцевину. Велеслав видит гнилой сучок в нашем стволе. Но я не понимаю… Крест – он какой? Из дерева? Металла? Как им бьются? И зачем им наша вера, если у них своя есть?
– Не в вере дело, Любша, – хмуро ответил Ратибор, глядя на темные силуэты родовых столбов против звездного неба. – В силе. Кто сильнее, тот и диктует. А они, видно, считают себя сильнее.
Он потрогал рукоять топора у пояса. Она была гладкой, привычной, родной. Но впервые за долгое время она не давала ощущения полной уверенности. Где-то далеко, за лесами и болотами, люди с крестами уже шли. И дым, о котором говорил Велеслав, уже казался не призраком сна, а горьким запахом грядущего.
Пока мужчины спорили на вече, а Ратибор, отмыв с рук кровь кабана, молча слушал пророчества и угрозы, в их родовом доме царила иная тишина. Не гнетущая, а сосредоточенная, наполненная шепотом листьев, запахом сушеных трав и тихим клокотанием горшка на краю очага.
Доброгнева поправляла подушку под головой матери. Лада, когда-то статная и звонкоголосая женщина, чьи руки управлялись и с тестом, и с ткацким станком, теперь была легка, как пуховая перина. Сухая горячка, подхваченная прошлой сырой осенью, не отпускала ее до конца. Щеки впали, глаза смотрели куда-то внутрь себя, но в них еще теплился свет, когда она видела дочь.
– Полоскать горло будешь, матушка, – тихо сказала Доброгнева, поднося к губам матери деревянную чашу с отваром из шалфея и коры дуба. – И эту мазь на грудь, под тряпицу, на ночь. Из почек сосновых и барсучьего жира.
Лада послушно кивала, ее тонкие пальцы дрожали, беря чашу. Силы говорить у нее не было, только благодарный взгляд.
Доброгнева не была волхвом, как Велеслав. Она не читала знамений в полете птиц и не беседовала с духами леса напрямую. Ее сила была иного рода – прикладной, укорененной в самой земле и в цикле жизни. Она знала, какая трава от лихорадки, какая – для заживления ран, а какой пучок, повешенный над дверью, не пустит в дом злую напасть. Ее учила старая знахарка Маремьяна, умершая прошлой зимой, успев передать девочке тетрадь, исписанную тайными значками и рисунками трав, и главное правило: Сила – в просьбе, а не в приказе. Лес и земля – не рабы. Они – родичи. С ними договариваются.
Когда мать задремала, Доброгнева накинула на плечи платок из грубой льняной ткани, взяла небольшую плетеную корзину и вышла из дома. Вече уже разошлось, но тревога висела в воздухе, как предгрозовая мгла. Мужики кучковались у домов, разговаривая вполголоса, женщины молча растапливали вечерние очаги. Она прошла мимо, не задерживаясь, направляясь к дальнему концу селения, где за оградой, в тени трех древних вязов, стоял их родовой Чур.
Это был не столб, как у других родов. Их Чуром служил огромный, замшелый валун, принесенный сюда древним ледником. На его поверхности предки высекли лик Макоши-Пряхи, богини судьбы и плодородия. Черты сгладились временем и дождями, но все еще угадывались: широкие скулы, спокойные глаза, длинные волосы, струящиеся вниз, как нити. У подножия камня лежали дары: горсть ягод, ломоть хлеба, несколько шерстяных нитей – символы просьб о здоровье, урожае, благополучии в делах.
Доброгнева подошла и опустилась на колени на прохладную землю. Она не молилась громко. Она положила перед камнем из своей корзины лепешку на меду, испеченную утром, и пучок сушеной зверобоя – травы солнца, прогоняющей хвори.
– Мать Сыра Земля, Макошь-Пряха, – начала она шепотом, настолько тихим, что его почти заглушал шелест листьев. – Внемлите. Не для себя прошу, для родимой моей, Лады. Отпустите хворобу, что съедает ее силы. Пусть нить ее судьбы будет еще длинной и крепкой. Примите дары наши, простые. Направьте руку мою, чтобы травы взяли силу вашу и помогли.
Она замолчала, прислушиваясь. Не к голосам – к чувствам. Тишина здесь была особой, густой и доброжелательной. Камень словно излучал спокойное, древнее тепло. Она провела ладонью по мху у его основания, ощущая под пальцами влажную прохладу и жизнь. Здесь не было места ярости Ратибора, его боевому трансу. Здесь царила сила принятия, терпения, тихого упорства жизни, пробивающейся сквозь камни.
Доброгнева достала из корзины маленький глиняный светильник в форме уточки, зажгла в нем фитиль, пропитанный воском, и поставила у лика Макоши. Огонек заколебался, затем выровнялся, отбрасывая теплые тени на древние черты.
– Пусть свет этот, малый, как жизнь человеческая, будет знаком нашего поминовения и почтения, – прошептала она.
Она просила не о победе в бою, не о славе, не об отмщении. Она просила о простом: о здоровье матери, о тихом благополучии рода, о том, чтобы весенние воды не размыли закрома, а летнее солнце не спалило посевы. Ее богиня была богиней повседневности, уюта, нити, что связывает поколения.
Внезапно, легкий порыв ветра прошелестел в ветвях вязов. Пламя светильника дрогнуло, и тень на камне на миг исказилась, став длинной и острой, почти как… крест. Доброгнева вздрогнула, сердце екнуло. Она быстро подняла глаза, но тень снова была округлой и мягкой. Игра света? Или знак?
Она вспомнила страшные слова Велеслава, дошедшие и до нее. Люди с крестами… дым над землей… Ее тихий мир, мир трав, камней и шепота у домашнего Чура, вдруг показался хрупким, как скорлупка птичьего яйца. Что значат ее травы против железа и огня? Что значит просьба против приказа?
Она потушила светильник, собрала корзину. Перед уходом еще раз положила руку на камень.
– Храните нас, – выдохнула она уже не шепотом, а с внезапной, острой мольбой. – Храните этот мир. Он, может, и мал, и прост… но он наш.
Она вернулась в дом. Мать спала беспокойно. Доброгнева села у очага, взяла в руки пучок неочищенной шерсти и начала медленно, механически перебирать его, снимая соринки. Ритмичное, успокаивающее движение. Но внутри все звенело от тревоги. Она смотрела на пламя очага и думала не о богах, а о брате. О его ярости, готовой вспыхнуть, как сухой хворост. Она любила его буйную силу, но боялась ее. Потому что сила Ратибора ломала. А ее сила – лечила. И она смутно чувствовала, что грядут времена, когда понадобятся обе. И что им, возможно, придется столкнуться друг с другом.
Глава 2
Через несколько дней после веча, когда тревога, не рассеявшись, притихла, будто зверь в засаде, в Бережье пришел чужак.
Его заметил сторож на вышке: одинокая фигура брела по лесной дороге, опираясь на посох. Не купец с обозом, не дружинник – путник. Одет был просто: потертая рубаха, порты, плащ из грубого сукна. Но через плечо был перекинут не мешок, а деревянные гусли в мешковине.
Весть об этом облетела селение мгновенно. Гусляр! Странствующий певец, носитель вестей и сказаний. В Бережье таких видели редко, раз в несколько лет. Его появление было как глоток свежего воздуха после тяжелых речей Велеслава. Пусть расскажет о дальних странах, о подвигах богатырей, споет веселые или жалостливые песни. Вечером у костра – самое время.
К закату на центральной площадке у Дома Веча собралось почти все селение. Разожгли большой костер, вынесли гусляру табурет, поставили перед ним кружку с пивом и миску с тушеной репой. Старики устроились на бревнах, молодежь села прямо на землю, дети забрались на завалинки. Ратибор стоял в тени, прислонившись к столбу своего рода, рядом с ним – Стоюн и Любша. Доброгнева сидела неподалеку, обняв колени, глядя на огонь.
Гусляр был немолод, седые пряди падали на худое, обветренное лицо. Но глаза его, голубые и острые, блуждали по собравшимся с любопытством, будто запоминал каждое лицо для будущей песни. Он отпил из кружки, смахнул пену с усов и неспешно вынул гусли. Инструмент был темным от времени, струны блестели в огне.
– Благодарствую за хлеб, за кров и за огонь, люди бережские, – сказал он голосом, негромким, но поставленным, так что было слышно на краю круга. – Песня в обмен на угощение – старый договор. Спое я вам, что видел, что слышал. Про дела княжьи, про города великие, про чудеса заморские.
Он провел пальцами по струнам. Зазвучал переливчатый, тоскливый наигрыш. Голос у него был высокий, немного дребезжащий, но удивительно цепкий.
Ой, вы, леса мои, леса темные,
Вы послушайте песню невеселую.
Как за синим морем, за Хвалынским,
В граде Цареграде, что златоверхим,
Жил-был царь могучий, Василевс православный…
Он пел про Царьград. Про несметные богатства, про храмы, где золото сияет так, что больно глазам, про толпы народа в белых одеждах. Люди слушали, разинув рты. Для них это было как сказка про тридевятое царство. Ратибор хмурился: слишком уж все было пафосно, неродно.
Потом песня сменилась. Наигрыш стал торжественнее, бодрее.
А в граде Киеве, на крутых горах,
Князь Владимир Красное Солнышко думал думу.
Как бы Русь могучую в едину веру собрать,
Чтоб не молились кто в рощу, кто в воду,
А все как один, в единого Бога!
В толпе прошел легкий, настороженный ропот. В единую веру? Велеслав, сидевший в первом ряду с каменным лицом, не шелохнулся.
Гусляр, увлеченный, не замечал или делал вид, что не замечает. Его пальцы бегали по струнам быстрее.
Посылал он послов и к болгарам, и к немцам,
К жидам хазарским ходили дружины.
Но всего краше вера греческая,
В храме Софии, под куполом неба!
И крестился князь в реке Почайне,
И велел креститься боярам, дружине,
А потом и всем людям, от мала до велика…
– Лжешь! – не выдержал кто-то из стариков. – Не может того быть! Князь наш, язычник!
– Молчи! – шикнули на него другие. – Дай договорить!
Гусляр продолжал, и в его голосе появились зловещие, ударные ноты.
А как принял князь веру новую, крепкую,
Велел старых богов из капищ повыносить.
Перуна медяного, с серебряной главой,
Привязали к хвосту конскому, да в Днепр-реку!
Волокли по грязи, по крутым берегам,
Били палками медное тело его,
А двенадцать мужей с палками шли, причитали:
Выдыбай, боже! – насмехаючись…
Тишина, воцарившаяся на площади, была оглушительной. Казалось, даже костер перестал трещать. Люди сидели окаменевшие, с лицами, на которых застыло непонимание, переходящее в ужас. Выдыбай… Выдыбай – значит выплывай. Над богом-громовержцем, самым сильным, почитаемым и князьями, и простым народом, насмехались, как над упавшим в грязь пьяницей. Его волокли, били… топили.
Доброгнева прикрыла ладонью рот. Ратибор почувствовал, как по спине пробежал ледяной холод, а потом кровь ударила в виски. Рука сама потянулась к топору. Рядом Стоюн тяжело дышал, как бык перед нападением.
– Это… это богохульство, певец, – тихо, но четко произнес Велеслав. Его голос резал тишину, как нож. – Ты пел нам сказку или быль?
Гусляр опустил гусли, встретившись с ним взглядом. В его глазах не было ни злобы, ни торжества. Была усталая правда.
– Быль, старик. Сам видел, как по Днепру плыла статуя, пока ее за пороги не унесло. Видел, как на холме, где он стоял, кресты новые ставят. Песня моя – не хула. Песня моя – что видел, о том и пою. Время такое нонеча. Новые боги идут, старые… тонут.
– Молчи! – рявкнул Ратибор, шагнув вперед. Его ярость, наконец, прорвалась наружу. – Ты вонь принес в наше селение! Ты плюешь на наших предков! Перун… – голос его сорвался. Осквернить Перуна! Это было страшнее любой угрозы войны. Это был удар в самое сердце мира.
Гусляр не испугался. Он грустно посмотрел на Ратибора.
– Не я плюю, витязь. Время плюет. Княжеская воля. Киев крестился. Чернигов крестится. Сюда, на север, в леса, тоже придет. Рано или поздно. Я песней предупреждаю. Знать надо, что творится в большом мире.
– Нам твой мир не нужен! – крикнул Стоюн. – Убирайся, пока цел!
В толпе поднялся гул. Одни кричали, что гусляра надо прогнать, другие – что он всего лишь вестник, третьи плакали, закрыв лица руками. Идиллия была не просто нарушена – ее растоптали, облив грязью и насмешкой.
Гусляр молча собрал гусли, встал. Он выпил остатки пива, кивнул на миску с недоеденной репой.
– За угощение спасибо. За правду – не обессудьте. Она редко бывает сладкой.
И он ушел той же дорогой, в сгущающиеся лесные сумерки. А в Бережье осталась тишина, тяжелая, как камень на груди. Песня развеяла последние сомнения. Велеслав был прав. Враги были не у ворот. Они уже победили в самом сердце Руси. И теперь их тень, длинная и холодная, тянулась сюда, под сень священных дубов. Не вера шла. Шла княжеская воля, одетая в кресты. И против воли княжеской, как оказалось, бессилен даже сам Перун.
Утро после песни гусляра было серым и нерешительным. Туман стлался по низинам, цепляясь за частокол, делая знакомые контуры домов и столбов призрачными. Люди выходили на работу молча, будто опасались разбудить что-то громким словом. Разговор о Перуне, выброшенном в Днепр, висел в воздухе, как трупный запах. Его боялись произносить вслух, но от этого он чувствовался только острее.
Ратибор с отвращением мял в руках мокрую ветошь, протирая лезвие топора. Делал это яростно, стараясь стереть не грязь, а ощущение беспомощности, оставленное вчерашним вечером. Что можно противопоставить песне? Топор против струн? Но песня уже сделала свое дело: посеяла семя сомнения. А если их бог сильнее? – этот шёпот, пусть и заглушённый, теперь был здесь.
– Туман, – сказал Любша, подходя и садясь на корточки рядом. Он вырезал из обломка сосновой коры маленькую птицу. – Как будто земля сама укрыться хочет. Прячется.
– От кого? – буркнул Ратибор.
– От глаз. Чужих глаз.
Стоюн, точивший нож о брусок, зло сплюнул:
– Пусть приходят, эти глазёры. Мои глаза им тоже кое-что покажут.
И они пришли.
Сначала с вышки донесся не крик, а растерянный оклик: Люди идут! Со стороны града! Потом глухой, мерный стук. Не беспорядочный топот, а строевой шаг. Через рассеивающийся туман на дороге показались фигуры. Впереди шел человек в темном, длинном одеянии, подпоясанный веревкой. Голова его была обрита по кругу, оставляя лишь круглую прядь волос на темени. В руках он держал высокий деревянный посох, увенчанный не птицей или знаком, а поперечной перекладиной. Крест.
За ним, звеня кольчугами и оружием, шли десять дружинников. Не ополченцы, а профессиональные воины из княжего града. На поясах у них висели мечи, в руках – круглые щиты с незнакомыми знаками. Их лица были закрыты стальными наличниками шлемов. Они шли не как гости, а как хозяева, вступающие на свою землю.
Селение замерло. Женщины схватили детей и бросились в дома. Мужики сбегались к воротам, хватая кто топор, кто вилы. Но не нападали. Вид строя, железа и этой странной, гипнотизирующей фигуры впереди сковывал волю.
Велеслав, опираясь на посох, вышел вперед. За ним, сжав кулаки, встали Ратибор, Стоюн и другие молодые воины.


