
Полная версия
Сумеречные сказки
– Режут, режут они меня! Уберите их!
А родители и не видят никого.
– Нешто она умом тронулась и сама себе вредит? – толкуют они друг с другом, – Да чем же режет-то она себя? Ведь нет ничего у ей под рукой. И коса всё короче, а волос нигде нет поутру, где же они? Неужели она ест их?
Пытаются у Натальи дознаться, отчего всё приключилося, да та обезумела совсем, ни слова от неё не добиться. То смеётся хохотом, то ревёт навзрыд, то кричит дуром. Уже и соседи стали спрашивать, что-то, мол, Натальи вашей не видать, не захворала ль? Родителям и страшно и совестно такое рассказывать, кивают только, мол, прихворала, да. А Наталья уж и не встаёт, мать чего только не испробовала, ничего не помогает. И решила она в соседнюю деревню идти, что от их села близёхонько была, за мосточком да за полем.
– Завтра и пойду, – решила мать.
***
В дверь постучали, мать Валентины подошла, отворила тихонько, чтобы не будить дочку, забывшуюся тревожным сном на своей кровати. На пороге стоял Гришка, плутоватый и вороватый мужичок из их деревни.
– Гришка? Чего тебе? – удивилась мать Валентины.
Тот же ни слова не говоря, бухнулся ей в ноги, и, ухватив за подол, запричитал:
– Ох, Маланья, не гневись только, сил больше нет терпеть. Спать не могу я, и ходит, и ходит он ко мне!
– Да кто он-то? Какой грех? Я тебе не поп, чтобы мне грехи исповедовать, – ничего не возьмёт в толк женщина.
– Дак перед тобой я виноват-то! Хотел я у тебя из погреба мясо своровать. Прости ты меня, бес меня попутал.
Вздохнула Маланья.
– Дак он уж тебя с каих пор попутал, Гришка. Али впервой? Ладно, Бог с тобою. Не стащил ведь, хотел только.
– А я бы и стащил, кабы не спугнули меня.
– Кто ж тебя спугнул? – подивилась мать Валюшки.
– А девка! Было это с месяц тому назад. Свечерело. Я уж, было, в сараюшку забрался затемно, и хотел крышку погреба откинуть да лезть, как слышу, с той стороны, за стеной, бормочет кто-то. Испужался я. Думал ты, аль Валька вышли на двор. Выглянул тихонько в щель, и вижу – девка стоит незнакомая, у самого угла сарая копошится, будто закапывает что, а сама всё бурчит под нос. Ох, и страх меня взял, ведьма – подумал я. Да тут оступился я, зашумел. Девка-то спохватилась и дёру дала. Ну и я следом за ней убежал.
Маланья слушала Гришку внимательно, брови её сошлись на переносице, взгляд тяжёлый сделался. Гришка же на себя принял, что серчает Маланья, сжался весь.
– А с чего вдруг каяться-то решил? – спросила она наконец.
– Дак я и баю тебе – ходит он ко мне.
– Да кто?!
– Дед!
– Какой ещё дед? – не поняла Маланья и тут вдруг, как ледяной водой из ушата окатили её, вспомнился ей дед из дочериных снов.
А Гришка тем временем продолжает:
– Сам не знаю. Не вижу толком лица-то. Одет он в исподнее. Дед как дед. Борода только словно тупыми ножницами отхвачена. Вот так, – и Гришка чиркнул ладонью по шее.
«Точно он», – похолодела Маланья.
– Просит он меня, чтобы пошёл я к тебе и всё рассказал про девку ту. Я поначалу думал ну сон, да и сон. После беспокоиться стал. Надоел мне этот дед. А сейчас дед так осерчал, что сказал, коль я к тебе не пойду и не покаюсь, заберёт он меня с собой на тот свет!
– Дак он мертвяк что ли?
– Он самый, – прошептал, опасливо озираясь, Гришка, – В общем, я тебе рассказал всё, как на духу. Прости ты меня, и дед отвяжется от меня тадысь, Бог даст.
– Ступай, Гришка, Бог простит и я прощаю, – махнула рукой Маланья, и едва за Гришкой захлопнулась дверь, вынула из печи пироги, завернула часть из них в рушник вышитый, уложила в корзину и побежала опрометью к бабке Котяжихе.
Глава 5
С почтением и опаской вошла Маланья, мать Валентины, в тёмные, душные сени дома бабки Котяжихи. Постучала в дверь. Да не успела получить ответа, как в спину толкнули.
– Ох, прости меня, грешную! – вбежавшая опрометью незнакомая женщина, столкнувшаяся с ней, поправила платок на голове, перевела дух и спросила боязливо, – Тут ли Котяжиха живёт?
– Тут, – кивнула Маланья, разглядывая незнакомку.
«Не из нашей деревни, – подумала про себя, – Но на лицо вроде как знакомая, наверное, из соседнего села, встречалась я с ней как-то в поле».
– Тут, только обождать тебе придётся. Я первая пришла, – сказала она вслух, глядя на женщину, – Да и дело у меня срочное.
– Ох, милая, – со слезами в голосе еле вымолвила женщина, – И у меня срочное. Да я обожду, обожду, конечно. Ты иди. Я ничего.
Маланья смутилась, видно было по лицу женщины, что горе у той какое-то, помялась она с ноги на ногу, после сказала:
– Прости, если чем обидела. Просто сердце моё материнское не в силах уж терпеть боле, глядя, как дочка моя единственная мучается.
– Миленькая, да ведь и у меня та же беда, – расплакалась не в силах, видимо, больше сдерживаться, незнакомка, – С дочкой моей плохо совсем, ой, как плохо. И никто ей помочь не может. Видно с ума она сошла. Сама себе вредит, видится ей всякое. Каково мне глядеть на это? Грех на мне, видать, лежит какой-то, что моё дитя так страдает.
– Нет на тебе греха, – раздался вдруг голос над самыми головами женщин.
От неожиданности те вскрикнули и посмотрели наверх. Там, с полатей, выглядывала на них, сама хозяйка, бабка Котяжиха.
– А ну, бабоньки, подвиньтесь, – велела она, и с кряхтением спустилась по лестнице вниз, в сенцы, держа под мышкой несколько пучков свежей травы.
– Развесила, было, сушиться, да пришлось обратно лезть, сымать, понадобится она мне нынче для дочери твоей.
Бабка Котяжиха ткнула пальцем в Маланью.
Та вздрогнула, спросила робко:
– Я ведь ещё ничего рассказать не успела…
– Дак сейчас расскажешь, – бабка Котяжиха махнула рукой, приглашая в избу.
Маланья пошла вслед за ней.
– А ты чего стоишь? Али особое приглашение нужно? – обернулась бабка Котяжиха на пороге, глядя на незнакомку.
Та робко переминалась с ноги на ногу:
– Да я думала, мы по очереди.
– Нет, – покачала головой бабка Котяжиха, – В один клубочек нитки-то ваши тянутся. Одним разом и развязывать, стало быть.
Переглянулись Маланья с незнакомкой, ничего не поняли, да всё же вслед за хозяйкой заспешили. В избе указала бабка Котяжиха гостьям своим на табуретки, что у стены стояли, а сама к столу прошла, принялась из каждого пучка травы понемногу брать, рвать да в горшочек бросать.
– Ну что молчите, рассказывайте, с чем пожаловали. Ты, Маланья, и начинай!
Помялась Маланья, вроде как неловко при постороннем человеке такие вещи говорить, да потом решила, что любовь к дочери сильнее стыда, и принялась рассказывать о своей беде, о том, что привело её сюда. И про сны поведала, и про тоску Валюшкину и хвори, невесть откуда взявшиеся, и про то, что зятя как подменили, на себя стал непохож, и про Гришкины слова о том, что девка чужая в их дворе была да вроде как прикопала что-то. Маланья то место, на которое Гришка указал, осмотрела, там и вправду земля потревожена. Да только испужалась она поглядеть, есть ли там что али нет. Решила к бабке Котяжихе за помощью прийти. Молчит бабка Котяжиха, ничего не отвечает, лишь травы всё теребит да в горшок кладёт, после принялась их пестиком мять да толочь, словно и нет никого в избе окромя её, будто и не слушала она слова Маланьи. Но вдруг глаза подняла на вторую женщину, бросила коротко:
– Теперь ты рассказывай.
Женщина помолчала, промокнула глаза платочком и начала своё повествование, ничего не утаила, всё поведала.
– Наталья-то моя вовсе ума лишилась, волосы свои да испражненья ест. Всё тело себе исполосовала, будто ножом, раны гниют, а ведь нет у неё под рукой ничего, чем бы она могла вредить себе, а с постели она и не встаёт уж сколь времени.
А после расплакалась:
– На вас моя последняя надежда, слышала я про вас много хорошего, что людям вы помогаете, так может, и моей доченьке сумеете помочь.
А бабка Котяжиха снова молчит, будто и не слушала вовсе всё это время. Из печи кипятку достала в чугунке, травы запарила, да накрыв сосуд крышкой, поставила в печь томиться. После повернулась к женщине и сказала ей:
– Проси прощения у неё.
И на Маланью указывает.
Ничего не поймут гостьи, одна на другую таращатся, то на бабку поглядят, то опять друг на дружку.
– Что? – спросила бабка Котяжиха, – Али до сих пор не поняли, что к чему? Твоя ведь это дочь во дворе была той ночью.
Ахнула незнакомка.
– Что же она там делала?
– Смерть принесла в дом Маланьи.
Теперь уже Маланья ахнула и ладошку ко рту прижала. И стало до них обеих доходить что к чему.
– Да не тот ли это Илья твой зять, которого Наталья моя любила? Да я уж думала, что позабыла она о нём, поняла, что насильно мил не будешь, – проговорила мать Натальи, – Ах ты, Господи, да что же она натворила такое?
И в ноги к Маланье повалилась:
– Прости ты меня грешную, что дочь такую вырастила! Не думала я, не гадала, что способна она на эдакую подлость. Да нешто она приворот сделала, бесстыжая?
– Хуже, – ответила бабка Котяжиха, – Сейчас сами всё увидите. Идёмте.
И пошли они втроём в Маланьин двор. Нашли то место, где по словам Гришки прикопано должно быть. Бабка Котяжиха сначала то место присыпала чем-то вроде соли, пошептала слова, а только после того щепочку взяла да рыть начала. И вырыла она из-под земли ящичек махонький, а в нём, как в гробу будто бы, кукла лежит страшная, из волос да перьев, из ниток да тряпицы чёрной смотанная. Женщины обе от страха плачут, и слова вымолвить не могут. А бабка Котяжиха к ним повернулась:
– Вот кто к вашим девкам во снах приходит – тот из чьих волос кукла эта связана. Вспоминай, кто у вас в селе помирал недавно из мужиков?
Задумалась мать Натальи:
– Да вроде только дед Илья и помер. Да он уж старый был.
– Всё так, – кивнула Котяжиха, – А теперь слушайте меня, я говорить стану. Имя у покойника то же, что и у милого Натальи. Хотела она, чтобы Илья её мужем стал, а Валентина на тот свет отправилась. По совету ведьмы чёрной сделала она страшное дело, и не побоялась ведь такой грех на душу взять – могилу осквернить! Откопала она покойного, да бороду ему отрезала, а те волосы ведьме снесла, та эту куклу сплела и научила, что делать нужно. Так бы и вышло по делу её, да только допустила она оплошность, это и спасло Валентину. Ножницы она в гробу у деда оставила. Через то и добрались до неё бесы. И не сама она себе вредит, это бесы её теми ножницами режут потихоньку. Скоро и вовсе в могилу сведут.
Повалилась мать Натальи на траву, побелела как снег, руки-ноги похолодели, губы посинели. Кинулась к ней Маланья, в чувство привела, воды из избы вынесла. После сказала:
– Тяжело мне прощать за такое, но всё же прощаю я тебя и дочь твою. Она уже своё получила, вон как страдает, ничего нет страшнее, чем рассудка лишиться да бесовские нападки терпеть. Только как же мне своей дочери теперь помочь, я не знаю.
– С Валентиной всё хорошо будет, я что надо сделаю, – сказала бабка Котяжиха, – За то не переживай. Вовремя ты пришла, ещё бы немного… Отвар мой пусть вдвоём с Ильёй пьют утром и вечером. Скоро и зятя отпустит, рассеется туман в голове, и Валя на ноги встанет.
– А с тобой, – повернулась она к матери Натальи, – У нас другое дело будет. Надобно покойнику вернуть то, что ему принадлежит. Только осквернены уже волосы его. Сначала я что надо сделаю, сожгу их, а уж пепел мы с тобой на могиле его и прикопаем.
– А ножницы как же?
– Забудь про них, – махнула рукой бабка Котяжиха, – Не в них теперь дело, да и не заберёшь ты их из рук мертвяка, крепко он их держит. Дам тебе тоже травы, Наталью поить, да соли наговорённой, насыплешь вокруг её кровати круг той солью, черти сквозь него не смогут пройти, чтобы вредить ей. А с утра к батюшке иди, чтоб причастить её попробовал, авось получится, сможет она вымолвить хоть слово, с моей травы должно у неё в голове проясниться. А дальше на всё воля Божия – что будет, то будет. Если и умрёт твоя дочь, дак хоть с отпущением греха, поисповедавшись. А если такая, как сейчас отойдёт, то прямая дорога ей в ад, на вечные муки. Такой страшный грех она на себя взяла, что и слов нет.
Всё по сказанному бабкой Котяжихой и сделали. Валентина оклемалась и дня через три уже бегала, как и прежде, здоровая и улыбчивая. Илья буянить перестал, сны срамные его отпустили, у жены прощения просил, говорил, мол, сам не понимает, что с ним творилось, словно пелена на глаза нашла. А Наталья после бабкиной травы пришла в кой-какой всё ж таки разум, говорить связно начала, на исповеди плакала сильно да каялась во грехе своём. Отпустил ей священник грех её, говорили они долго, причастил он девку. После его ухода притихла Наталья, лежала, в потолок глядела да улыбалась тихо чему-то, шептала слова, повторяла всё одно и тоже, что простил её дед Илья, вон де он, в углу стоит. А к вечеру тихо померла Наталья.
Шубейка
Глава 1
Засахарилась с утра трава белым инеем, застыла над избами бледноликая луна, словно и не желая уходить с небосвода, ведь предзимний день короток, чего там, глазом не моргнёшь, как уж пора обратно возвращаться обратно на небо, на смену солнцу. Все тропки-дорожки заиндевели от морозца, лужи покрылись узористым, расписным хрусталём, чуть тронешь его носочком сапожка, и тут же треснет он, расколется на хрупкие тоненькие стекляшки, возьмёшь такую в руку и растает она на ладони, превратится в воду. К колодцу за водой идти теперь зябко, и пальцы мёрзнут, пока поднимаешь ведро, чуть расплёскивая воду, аккуратнее нужно быть, чтобы ненароком не попасть себе на подол, это только летом, в жару приятно умыться прямо здесь, у колодца, студёной водой, а сейчас ветер ледяной вмиг обморозит щёчки. Подпрыгивают девчата с ножки на ножку, покуда своей очереди дожидаются, зябко им в стареньких, перешитых из материнских, тулупчиках. Одной Марьюшке не зябко. Новая шубейка у неё. И хоть не выпал ещё снежок, уже позволила маменька Марьюшке надеть её. Тятя на именины подарил ей эту шубейку, привёз с ярмарки. Ох, и красивая! По вороту да рукавам мехом беличьим оторочена, сама тёплая да толстая, да ещё и необычная, мехом-то внутрь сделана, наизнанку, а поверху тканью цветастой обшита, как платок яркий, на голубом фоне цветы крупные расцвели да листики зелёные, резные, ни у кого такой нет! А в тон шубейке и платок тёплый – голубой с кистями. Все подружки ахнули, как увидели Марьюшку в обновках. А та и рада вниманию, крутится перед ними, зубками сверкает. Родители у Марьюшки хорошо жили, в достатке, и дочку свою младшую, позднюю, баловали и ни в чём ей не отказывали. Старшие-то сыновья уже давно своими домами жили, а эта, последыш, на радость маменьке с тятенькой народилась, когда уж им полвека исполнилось, любимая доченька, единственная. Да и братья в стороне не оставались, сестрицу свою одаривали то отрезом на платье, то пряниками с ярмарки, то леденцами мятными в красивой коробочке, то ниткой бус красных. Хорошо жилось Марьюшке, подружки ей завидовали беззлобно, но Марьюшка добрая была, не жадная, кому бусы даст поносить, кому платочек одолжит на время. Со всеми она дружила, нос не задирала. А лучше всех подружек любила она Дунюшку, тихую да добрую. Обеим им по шестнадцать годков исполнилось нынче. Дунюшка только из бедненькой семьи была, кто знает почему, но никак не ладилось у них с достатком, хоть и были родители её людьми трудолюбивыми да честными, работали с утра до ночи, да только не давалось им не то что богатство, а хоть самый что ни на есть скромный достаток. Как плюнул кто. Даже детьми и теми Бог обделил. Одну вот только Дунюшку и послал им в утешение, когда за тридцать им было. Уж как они любили её, да только баловать дочку не с чего было, зато подарили ей родители богатства нерукотворные – сердце доброе, сострадательное к людям, мысли светлые, глаза, что в ближних лишь хорошее видели, разум здравый да веру крепкую. Вот и нынче, как увидела Дуняшка Марьюшкину шубейку, в такой восторг пришла, что и не описать, кругом подружку покрутила, повертела, после обняла, в щёчку чмокнула звонко, да в ладошки захлопала:
– Ах, Марьюшка! До чего же ты красивая! И шубейка-то прямо под цвет глазонек твоих лазоревых!
– Спасибо, миленькая моя! А свой тулупчик старый я тебе подарю, Дуня!
– Да какой же он старый? – смутилась Дуняша, – Ему ведь два года всего! Нет, Марьюшка, не надо, заругает тятя тебя.
Засмеялась Марьюшка, за руки схватила подружку:
– Да не заругает, брось! Он и сам говорит, ежели что не носишь, так вот Дуняшке Маловой и отдай, подружки ведь, а у меня одёжи много, мне не жалко. А твой тулупчик прохудился вон совсем, бери, не стесняйся. Сейчас же пойдём. И платок подарю на радостях!
Повязала Дуняша шалёнку на голову, накинула сапожонки латаные-перелатаные, да и побежали они, смеясь, к Марьюшке.
Да не все люди с добром-то глядят. Пока бежали девушки по улице, никого от радости не замечая, глядела им вслед из окна низкой, тёмной избы Лукерья, баба лет пятидесяти, что жила вековухой. Отчего так получилось, никто не знал толком, все разное говорили. Одни баяли, что не взял её никто замуж из-за глаза с бельмом, напоролась она в малых летах ещё на сучок, да так и осталась с таким глазом, одно веко у Лукерьи всегда опущено было, будто дремал этот глазок. Вторые говорили, что мол, батька у Лукерьи строгий был, замуж дочь не пускал, всё ждал партии выгодной, да так и прождал до тех пор, когда уж и свататься все женихи перестали и давно семьями обзавелись. Третьи говорили, будто Лукерья сама замуж не пошла, хотя и сватались к ней парни, не захотела, мол. А всё потому, что водила она дружбу с самим чёртом, и давно ему душу продала. Где тут была правда, а где ложь, неведомо. Люди разное болтают. Да одно было несомненно – была Лукерья женщиной недоброй, с сердцем каменным и жестоким. Никого не любила, никого не жалела, даже скотину и ту не жаловала. Не раз видел пастух глубокие борозды словно от плети на спине её коровы Пеструхи, когда выгоняла она её поутру в стадо пастись. А ведь он коровушек своих и пальцем не трогал. Если разбредутся, так он, бывало, не кнутом их в кучу собирал, а дудочкой. Смеялись над ним за то по-доброму деревенские, коровьим музыкантом звали. А коровки и правда его слушались. Лишь только он в дудочку подует, заиграет, те замычат в ответ протяжно и к нему, соберутся кругом и слушают. Куда пастух, туда и коровки за ним. А тут борозды глубокие, кровавые… Стало быть Лукерья это коровушку била. Даже пёс от неё и тот сбежал, верёвку перегрыз, да через забор махнул. Долго по деревне бродил, пока добрые люди не пожалели да не приютили, так и остался он у них, всей своей собачьей душой выражая свою любовь и благодарность. И был ещё Лукерьи чёрный петух. Один петух и всё. Без курочек-хохлатушек. Да где же такое видано? Шептались бабы, что ведьма она, и что через того петуха знает она, когда время её к утру истекает колдовские дела творить да людям пакостить. А ещё, что петуха того ей сам сатана подарил, потому как глаза у птицы были красными, как кровь и в темноте светились. Так соседка Лукерьи, бабка Хавронья сказала, сама де видела, когда ночью до ветру пошла. Видит, а на заборе что-то чёрное, пригляделась, а это петух соседкин. Она ещё подивилась, что это он ночью шастает, спать ведь должен. А он как зыркнет на неё, а глаз-то будто уголёк в печи так и светится, так и горит красным адовым пламенем. Бабка Хавронья села, обезножив от страха, да ползком, ползком до крыльца доползла, в дом заскочила, двери и окна перекрестила, да до утра спать боялась. Так, пока не рассвело, и провела ночь перед образами с лучиной.
И вот сейчас сидела Лукерья у окна, притаившись за занавеской, и глядела, как бегут вдоль по улице две подружки – Марьюшка да Дунюшка. Обе одного примерно росточку, обе светловолосые, только глазки разные. У Марьюшки синенькие, у Дунюшки как вишенки, тёмные. Издалека так и не отличишь их, ровно сёстры родные. Усмехнулась Лукерья чему-то, пошептала себе под нос и, прикрыв занавеску, пошла вглубь избы.
Глава 2
Пнув попавшегося ей под ноги кота, Лукерья вышла в заднюю комнату и остановилась у окна, что выходило в сад. Прищурив свой здоровый глаз так, что в потёмках казалось, будто её покусали пчёлы и оттого очи превратились в маленькие щёлочки, Лукерья что-то зло бормотала. И если бы кот мог кому-то рассказать о том, что она говорила, то он бы поведал, что разобрать можно было лишь одно слово
– Шубейка… Шубейка…
– Да что ей за дело до Марьюшкиной шубейки? И отчего она так взъелась на девчонку? – спросите вы, – Чай уж не молодка, чтобы чужим обновкам завидовать.
А промеж тем, было, было дело Лукерье до той шубейки, потому как однажды, много лет назад и у неё самой была почти такая же шубеечка, и сейчас вид счастливой Марьюшки, бегущей по улице с подружкой под ручку, всколыхнул, взбудоражил, резанул по живому память. И перед взором Лукерьи, стоявшей у оконца, был не зимний сумеречный сад с припорошенными снегом вишнями да яблонями, а весёлая гулянка, на которой она, Лукерья, отплясывала задорнее всех. И даже парни на неё поглядывали, несмотря на её глаз прищуренный, больной. Было ей тогда семнадцать лет, полюбила она Фёдора, парня не самого сильного да красивого на деревне, но это для других, для неё же был он самым лучшим, самым милым. Да и Фёдор, как думалось ей, засматривался на неё. Она, глупая, уж и свадьбу в своих дерзких мечтах представляла, ох, и глупая.
Лукерья покачала головой, подправила в задумчивости шерстяной платок на голове, не отводя взгляда от заснеженных яблонь в саду, и вновь погрузилась в прошлое…
Всего за какой-то год изменилась жизнь её так, что и представить она не могла, что так-то будет. Тятя её всегда был суров, ни с нею, ни с братом старшим не сюсюкался, нежностей телячьих не разводил. Все у него по струнке ходили, особливо мать, болезненная худая женщина, всегда покашливающая сухо и мелко, она стыдливо прятала свою болезнь, словно была виновата в ней. А отец часто раздражался и отвешивал и без того тщедушной матери тычки. Однажды увидела маленькая Лушка, как горько плакала мать за печью, готовя обед. Когда же подошла она к ней да обняла за подол, та испугалась, что застали её в минуту слабости, быстро утёрла слёзы и велела Лушке бежать в огород за репой. А спустя ещё несколько дней, когда Луша полоскала на речке бельё, услыхала она за кустами возню, подойдя же тихохонько, и сквозь ветви заглянув на ту сторону зарослей, увидала она отца с тёткой Стешей, что вдовой была. Отец прижимал её к себе, шептал жарко в свою пышную бороду бесстыжие слова, а Стешка… Луша даже и глядеть не смогла дальше на это, убежала с речки, и бельё бросила, всё бежала не останавливаясь до самого дома, а перед глазами всё стояло дебелое пышное тело тётки Стеши, с задранным подолом. Дома упала Лушка в материны объятия и зарыдала так, что не в силах была вымолвить и слова, всю её трясло, как в лихорадке, настоящий припадок с нею сделался. Мать перепугалась и потащила дочь к ведру с водой колодезной, умыла, да отпоила, словом наговорным отчитала, тогда только смогла Лушка выдавить два слова про тятю да Стешку. Ничего не ответила мать, только глаза отвела да вздохнула тяжко. И поняла Лушка, что знает она уж об этом давно. И так горько ей стало на сердце, что горше и не придумаешь. Вырвалась она из материных объятий, кинулась вон из дому. В лес убежала, да до самой ночи под старой раскидистой рябиной прорыдала, уткнувшись в тёплый, мягкий мох. Наплакавшись, уснула, а когда проснулась, то увидела, что темно уже. Испугалась она тогда, что попадёт ей дома, поспешила в деревню. А дома тятя уже из-за стола выходит, поужинал. Мать за печью хлопочет. Брат на лавке сидит, лапти латает. Как увидел её отец, ни слова не сказал, подошёл молча, за косу схватил, на руку намотал, а второй рукой схватил хворостину, что в углу стояла, да давай Лушку охаживать. Молча бил, остервенело, и Лушка молчала, характер-то сталь был уже тогда, ни звука не проронила, пока сознание не потеряла. Тогда только отпустил её отец. И ни брат, ни мать не заступились за неё. Иначе убил бы отец вовсе.
– А жили они в достатке, – подумала Лукерья, склонившись к печи и перемешивая красные уголья кочергой, вновь погрузившись в воспоминания о далёких, давно ушедших днях.
Всегда вдосталь у них дома было муки, молока, мяса да прочего. С ярмарки привозил отец по бочонку мёда и пива, колобки жёлтого сливочного масла, отрезы ткани на полотенца да юбки Лушке с матерью, платки цветастые. А вот о работе своей отец молчал, знала Лушка, что он охотился, да вот только не знала, что на людей. Разбоем он промышлял, людей грабили с сыном, как оказалось. Раз, зимою, когда Лушке уж восемнадцать было, дела у отца под откос пошли. Никого не удавалось поймать на лесной дороге. И решился отец в своей же деревне дело провернуть, вот до чего дерзость его дошла. А наметил он обворовать Марьюшкиных родителей. Тогда у них Марьюшки правда и в помине ещё не было, только два сына старших. Всё рассчитал отец, прознал в какой комнате и в каком сундуке Архип, отец Марьюшкин, деньги бережёт, и тёмной ночью оба с сыном полезли они в их большой да добротный дом, похожий на терем. Да только просчитался где-то отец Лушкин, обнаружили их в самый ответственный момент, когда уже деньги в мешочке за пазуху они спрятали и уходить собирались. Переполох поднялся, работники проснулись, вся семья. Лушкин отец с сыном уходить, было, стали да от преследователей под крышу хлева забрались, оттуда-то и упал Лушкин брат, да прямиком на вилы, что из сена торчали. Напоролся, и помер прямо там же, на глазах у отца. Архип-то, хозяин, сразу узнал Лушкиного брата, как только платок с его лица стянул, который тот повязал, когда на дело пошёл. Заахал Архип, закричал, велел бежать за знахаркой местной, бабушкой Параскевой, запричитал над тем, кто его же и обокрасть пытался.








