ПАНИ БОЯРЫНЯ
ПАНИ БОЯРЫНЯ

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Станислав Ленский

ПАНИ БОЯРЫНЯ

Станислав ЛЕНСКИЙ ПАНИ БОЯРЫНЯ повесть

Глава 1. Омовение

Свет из окна с ромбовидными свинцовыми переплетами падал косыми сгустками на деревянные половицы, поднимая в воздух золотую пыль. Изразцовая печь в углу еще хранила тепло, а с бревенчатых стен тянуло тонким запахом сушеной мяты, полыни и лаванды. В этой боярской светлице московского терема время, казалось, текло гуще.


Александр, сын литовского богатого шляхтича Гаштольда, опустился на колени перед высоким дубовым креслом. Его платье было иноземного покроя, но теперь смотрелось потрепанным и местами порванным. Под жупаном белела тонкая сорочка.


Он осторожно взял в руки медный таз, куда служанка Настёна только что лила воду из ковша, подогретого у печи.


В кресле, обитом темно-синим сукном с вытканными золотыми орлами, сидела Марина, дочь окольничего Романа Колычёва. Её наряд – темно-синяя летница, шитая золотой нитью по подолу, рукавам и округлому вороту, – говорил о знатности и богатстве. Голову покрывал убрус из тончайшего голубого шелка, скрепленный под подбородком жемчужной застежкой. Но не наряд приковывал взгляд, а то, что покоилось на её коленях: короткая, изящная плеть из черной лосиной кожи, с рукоятью, обвитой серебряной проволокой. Предмет не хозяйственный, не бытовой. Предмет власти.


Александр не поднимал глаз. Его пальцы, привыкшие сжимать рукоять меча и поводья коня, сейчас с неожиданной нежностью коснулись её правой ступни. Он снял красный сафьяновый черевик, расшитый жемчугом, затем – тонкий белый шелковый чулок. Её нога оказалась продолговатой девичьей, с высоким подъемом и бледной кожей, сквозь которую просвечивали голубые жилки. На щиколотке тонко звенела золотая цепочка.


Он опустил её ступню в теплую воду. Она не дрогнула.

«Так и должно быть, литвин, – сказала Марина, и голос её был тих, мелодичен. – Мой мои ноги!»


«Слушаюсь, госпожа», – отозвался он, начиная омывать её ногу ладонью. Кожа была гладкой, как лепестки тех лилий, что росли в прудах его далекого родового имения под Вильной.





Он был не рабом. Он был пленником. И не простым. Прошлой осенью, в стычке на спорных землях у Смоленска, его конный отряд был разбит московской ратью. Сам он, легко контуженный в плечо, был взят в плен не каким-нибудь стрельцом или даже одним из, так называемых, «детей боярских», а самим воеводой Колычёвым. Узнав, кто попал в руки, боярин не взял его с собой в Москву – ценный заложник для будущих переговоров. Но по дороге случилось непредвиденное. Боярин брал с собой в поход дочь. Девица рано лишилась матери и безраздельно пользовалась любовью отца. Захотелось ей посмотреть на «войну», тем более что и войны никакой не было. Просто поход к границам Литвы. Вот и взял боярин дочку. Стычки были не серьезные. Отряд большой опасаться, казалось, было нечего. Да только даже тлеющий огонь обжигает. Союзники Литвы крымцы на «украинах» шастали. Налетели степняки и на обоз боярина Колычёва. В суматохе боя Александр, будучи обезоруженным как пленник, но не связанным, выхватил саблю у одного из своих стражников, да и вступил в бой на стороне Москвы. Прикрыл собой повозку, где и находилась дочь воеводы Марина. Он отбил троих наездников, получив новую рану, но девушка осталась невредима.


С тех пор статус его изменился. Он был уже не просто пленником, но и человеком, спасшим жизнь боярской дочери. По древнему обычаю, жизнь его теперь принадлежала ей. Он мог быть отпущен на свободу или оставлен в качестве её личного слуги. Она выбрала последнее.


«Теперь ты мой холоп, – говорила Марина, наблюдая, как его сильные, но аккуратные руки омывают её пятку. – Заслужил… ноги мне мыть».


«Я в вашей воле, госпожа».


«Да в моей, – поправила она мягко, и плеть на её коленях будто шевельнулась. – Мне клятву верности давал!»


Он поднял глаза. В её лице, строгом и прекрасном, он читал не жестокость, но сильную, всепоглощающую волю. Это была не капризная боярышня. Это была боярышня, воспитанная в убеждении, что мир держится на власти и покорности. И в той странной форме, в какой это возможно между пленником и госпожой, между литвином-католиком и православной русской возникала странная связь.


Он вымыл одну ногу, вытер её мягким полотенцем, перекинутым через плечо, и принялся за другую. Ритуал этот она установила сама. Раз в неделю. Не для чистоты – для смирения. Для напоминания. Его смирение было нужно ей, как воздух. Его гордость, его рыцарская спесь – костер, который она методично гасила, капля за каплей.


«Говорят, в твоей Литве женщины властны над мужчинами, – заметила она, позволив ему поднять и вторую ступню».


«Говорят многое, госпожа. Не всё правда».


«А правда в чем?»


«Правда в том, что я здесь. На коленях. А вы – надо мной». Он сказал это без вызова, констатируя факт. В его голосе прозвучала усталость, и не только физическая.


Она наклонилась вперед, и жемчуг на её убрусе тихо зашелестел. Плеть скользнула с её колен, и она приложила холодную серебряную рукоять к его щеке.


«Ты жалеешь? Что не дал мне тогда быть уведенной в степь?»


Он замер, чувствуя холод металла на своей коже. В её глазах, серых и глубоких, как осеннее небо над Москвой-рекой, он не видел насмешки. Видел вопрос.


«Нет, – честно ответил он. – Не жалею».


«Почему?»

Рукоять медленно провела по линии его скулы.


Потому что в её взгляде была та же сила, что и в его отце. Потому что в её беспощадности была честность. Потому что, став её собственностью, он обрел странную свободу – свободу от выбора, от долга, от бесконечной войны между его миром и её миром. Здесь, в этой светлице, пахнущей травами и воском, для него существовал только этот таз с теплой водой, эти бледные ступни и тихий голос, решающий его судьбу.


«Вы – моя госпожа, – сказал он просто, и это было исчерпывающим ответом.


Она откинулась назад, убрав плеть. На её губах, обычно плотно сжатых, дрогнул не то чтобы улыбка, а тень чего-то, что могло бы ею стать.


«Хорошо. Доволен. Обуй».


Он взял с лавки чистые чулки и натянул на её ноги с той же тщательностью, с какой омывал. Затем – сафьяновые черевики. Поднялся с колен. Спина ныла, но он держался прямо.


«Сегодня вечером ко мне придут гости, подружки, – сказала Марина, глядя в окно, где уже клонилось к закату зимнее солнце. – Будь рядом. Стой у двери на коленях. Пусть видят».


Пусть видят, кого она себе взяла в слуги. Пусть видят литвинского шляхтича, стоящего в почтительности и покорности.


«Буду стоять, госпожа».


Она кивнула, и он понял, что больше не нужен. Взяв медный таз с водой, он поклонился и направился к двери.


– Александр!


Он обернулся. Она сидела все так же прямо, царственно, и свет из окна теперь освещал её целиком, превращая золотые нити на её одежде в огненные реки.


«Вода… была в меру горячей. Спасибо».


Он снова поклонился, ниже, и вышел, прикрыв за собой тяжелую дубовую дверь. В руках он нес таз с водой, в которой отражалось теперь разбитое ромбами окно и тёмный силуэт женщины с плетью на коленях – его госпожа, его прекрасная тюремщица.


Девушки мило щебетали в девичьей светлице Марины, устроившись на резных лавках у стола, уставленного тарелками с медовыми пряниками, пастилой и орехами в меду. Воздух звенел от их смешков и споров. Александр всё это время стоял на коленях у порога, в тени, неподвижный, как изваяние. Единственное, что выдавало в нем живое существо – это ровное, чуть слышное дыхание.


– Ну и как же Маринушка, он тебе служит? – спрашивала Елена, бойкая черноволосая девушка с глазами, как две спелые вишни.


– Ноги мне моет, Лена, – отвечала Марина, отламывая кусочек пряника. – Его гордыню надо не сломать, а… переплавить.


– Переплавить? – фыркнула Варвара, девушка плотного сложения, с румяными щеками и умным, насмешливым взглядом. – Да он, гляди, у тебя и так уже восковой стал. Стоит, не дышит. А правда ли, Марина, что в ихней Литве да в Польше бабы над мужиками верховодят? Слыхала я такие байки.


Марина медленно обвела взглядом подруг, потом бросила короткий взгляд на неподвижную спину Александра.


– Александр, – позвала она, и голос её прозвучал холодно и звонко, как удар лезвия о лёд. – Подойди.


Он поднялся с колен, движения его были плавными, отработанными. Подошёл и снова опустился на одно колено в двух шагах от девичьего круга, опустив глаза.


– Госпожам интересно, – сказала Марина, – правда ли, что в ваших краях шляхтичи своим паннам поклоняются? Как идолам каким?


В светлице воцарилась тишина. Елена и Варвара, забыв про пряники, с любопытством разглядывали литвина. Он помедлил с ответом, собирая мысли.


– Не поклоняются, госпожа, – ответил он на чистом, лишь слегка окрашенном акцентом русском языке. – Чтут. Рыцарь, избравший даму сердца, служит ей верой и правдой. И нет в том зазора… чести своей не умаляет.


– И как же служит? – тут же подхватила Елена, наклоняясь вперед. – Вирши слагает? Цветы дарит?


– И это бывает, – кивнул Александр. – Но прежде всего – хранит её честь и доброе имя. Слушается её воли в делах сердечных. И… – он сделал едва заметную паузу, – …не считает унижением оказать ей знаки почтения, которые иным могут показаться низкими.


– Какие же? – не отставала Елена.


– Руку поцеловать… преклонить колено… – голос его звучал ровно, как будто он пересказывал летопись. – Или, если дама позволит, прикоснуться губами к её стопе, как к святыне.


Варвара аж поперхнулась от смеха.


– Ноги целовать?! Да ты что! Это ж последнее дело! Мужик – он глава! Нельзя ему бабе ноги лизать!


– Варя! – пожурила её Елена, но глаза её горели азартом. – А по-моему… ничего. Я б не отказалась. Чтобы могуч такой воин, да перед тобой на коленях… Чувствовать себя, как царица Елена Прекрасная!


– Грех, Лена, грех! – качала головой Варвара. – Гордыня это! Наша-то сестра должна смиренной быть. Я вот, когда выйду замуж, буду мужу ноги мыть да покорность оказывать. Так и благочестивее, и мир в доме будет.


Марина, до сих пор молча слушавшая, медленно поднялась. В её глазах вспыхнул тот самый знакомый Александру огонь – холодный, властный, экспериментирующий.


– Ты права, Елена, – тихо сказала Марина, и от её тихого голоса стало ещё тише. – Быть царицей в своих покоях – не грех, а долг знатной боярыни. Нельзя позволить мужчине забыть, кто в доме солнце, а кто – луна, отражающая его свет. Александр.


– Госпожа.


– Ты слышал спор. – Она сделала шаг к нему. – Госпожа Елена желает почувствовать, каково это – быть польской панной. Госпожа Варвара уверена в обратном. Я же встаю на сторону Елены. Исполни её желание. Покажи нам, как литовский рыцарь честь своей даме отдаёт.


Елена ахнула и прикрыла рот рукой, но глаза её сияли восторгом. Варвара нахмурилась и отодвинулась.


– Марин, да ну тебя, шутишь…


– Я не шучу, – отрезала Марина. – Александр. Начни с меня.


Он поднял на неё глаза. Взгляд их встретился. В её глазах не было ни насмешки, ни жестокости. Была та же всепоглощающая воля, требующая абсолютного подчинения и проверяющая его преданность здесь и сейчас, на глазах у посторонних. Он медленно кивнул.


– Слушаюсь.


Он встал, подошёл к креслу Марины и снова опустился на колени. Движения его были неторопливыми, почти церемониальными. Он взял её расшитый жемчугом красный черевик, бережно снял его, затем – тонкий шёлковый чулок. Его рука мягко обхватила её пятку. Он наклонился, и его губы, тёплые и сухие, коснулись сначала её подъёма, потом – нежно, почти благоговейно – каждого из пяти пальчиков. Золотая цепочка на щиколотке тихо звякнула.


Марина не дрогнула. Она сидела прямо, с холодным, почти отстранённым выражением лица, но кончики её ушей горели алым. Елена замерла, заворожённая зрелищем. Варвара смотрела, широко раскрыв глаза, и постепенно её недовольное выражение сменилось каким-то смущённым, почти испуганным интересом.


Затем Александр, не поднимаясь с колен, развернулся и приблизился к Елене. Та заерзала, смеясь от смущения.


– Ой, что ты, право…


– Прошу, госпожа, – тихо сказал Александр, не глядя ей в лицо.


Она, покусывая губу, неуверенно протянула ножку в добротном сафьяновом башмаке. Он так же бережно снял его, обнажив носок, расшитый скромным узором. Его поцелуй был таким же почтительным, но чуть более быстрым. Елена взвизгнула, потом залилась смешком, отдернув ногу.


– Щекотно! И… странно!


Наконец, он двинулся к Варваре. Та отпрянула к стене.


– Нет уж! Я не хочу! Не надо!


– Варвара, – голос Марины прозвучал мягко, но не допускал возражений. – Ты отстаивала свою правду. Дай и ему исполнить приказ. Или ты боишься, что твоё мнение не устоит?


Сопя, Варвара, насупившись, протянула ногу. Александр выполнил ритуал. Его губы коснулись её ступни. Варвара вся напряглась, лицо её залилось густым румянцем. Она смотрела на темную голову у своих ног с каким-то остолбеневшим изумлением.


Когда он закончил и отполз назад, встав на колени в центре комнаты, воцарилась тягостная, звенящая тишина. Былое веселье испарилось, словно его и не было. Девушки переглядывались, краснея и не зная, что сказать. В воздухе висело что-то новое, щекочущее нервы и смущающее душу, – тень того самого «греховного», о котором шепчутся в темноте сенных девушек.


Марина первая пришла в себя. Она выпрямилась, и её лицо вновь стало непроницаемым.


– Довольно. Александр, ты свободен. Уйди.


Он молча поднялся и вышел, бесшумно закрыв за собой дверь. Его уход словно снял заклятие.


– Ох, Мариша… – выдохнула Елена, обмахиваясь платочком. – Ну и нравы у твоего литвина… Я аж вся вспотела.


– Бесовские нравы, – мрачно проговорила Варвара, но в её голосе уже не было прежней уверенности. Она задумчиво смотрела на свою ногу, будто пытаясь ощутить след того странного поцелуя. – И зачем ты это устроила?


– Чтобы думали, – тихо сказала Марина, глядя в окно, где уже сгущались сумерки. – Чтобы знали, что есть иная правда, кроме той, что в «Домострое» написана. И чтобы помнили, кому принадлежит воля в этой светлице.


В её голосе звучало удовлетворение, но в глубине серых глаз, устремлённых в наступающую ночь, плавала тревожная тень. Она зажгла в своих подругах не просто любопытство, а некий смутный, запретный огонёк. И теперь сама порою не могла понять – где в этой игре кончается холодный расчёт власти и начинается что-то иное, то, отчего у неё самого сжималось сердце, когда его губы касались её кожи.


Глава 2. Незаслуженное наказание

Пять дней прошло с омовения ног и развлечения боярских дочек. Александр жил в странном подвешенном состоянии. Его не держали в темнице, но и свободы у него не было. Марина поселила его в небольшом чулане. Он знал, что это лишь формальность. Его настоящей клеткой была не комната, а его клятва и тот пронзительный взгляд ее глаз, который он иногда ловил на себе.


И вот он стоял в горнице, спиной к низкой дубовой лавке, обнажённый по пояс. Воздух был густым и душным. Капли пота стекали по его спине, прочерчивая светлые дорожки на загорелой коже со старым шрамом на груди – памятью о битве под Оршей.


Марина стояла перед ним, зажав в руке хлыст – не изящную плеть для устрашения, а хлыст из гибких, свитых в косу прутьев. Её лицо было бледным, как полотно, губы сжаты в тонкую бескровную нить. Но в её глазах, казалось, бушевал пожар, который она отчаянно пыталась потушить ледяной строгостью.


Повод возник случайно. Утром, когда она проходила через двор, Александр, чистивший сбрую, не опустил глаз достаточно быстро. Он посмотрел на неё – не как слуга на госпожу, а как мужчина на женщину. Взгляд был мгновенным, но её чернавка Настёна, вечно вертевшаяся поблизости, тут же вскрикнула: «Барышня! Да он глазами тебя ест, окаянный! Непочтение!»


Этого было достаточно. Непочтение. Бунт против установленного ею порядка. Грех, который могла искупить только боль.


«Ты забыл своё место, литвин, – сказала Марина, и голос её слегка дрожал, выдавая напряжение. – Я твоя госпожа. Не просто женщина. Ты смотришь на землю в моём присутствии. Не на меня. Понял?»


«Понял, госпожа, – глухо ответил Александр. – Виноват».


Он знал, что виноват не в том, на что указала Настёна. Он был виноват в том, что за эти дни начал видеть в ней не только тюремщицу. Он начал видеть изгиб шеи, когда она снимала убрус вечером, тонкость её запястья. Он начал слышать в её командном тоне иные обертона – скуки и одиночества.


«Двадцать ударов, – провозгласила Марина, поднимая хлыст. – Для памяти. Спусти порты и ложись на лавку».


Первый удар обжёг его ягодицы огнём. Александр вздрогнул, но не издал звука. Слёзы брызнули в глазах. Второй удар лег рядом, оставляя на коже багровую полосу. Боль была острой, очищающей. С каждым ударом стыд и смятение, копившиеся в нём, словно выжигались этим огнём.

Но важнее боли был взгляд. Он чувствовал его на своей спине. Взгляд Марины. Это был не взгляд палача, довольного страданиями жертвы. Это был взгляд исследователя, отчаянного и жадного. Она смотрела на рельеф его мышц, сдвигавшихся под кожей при каждом ударе, на капли крови, выступившие на свежих полосах. Она смотрела на него как на мужчину – впервые открыто, под прикрытием справедливого наказания. И в этом взгляде была запретная, обжигающая правда.


Он терпел. Стиснув зубы, впиваясь пальцами в край лавки. Он терпел, потому что понимал: эта порка – залог. Залог чего? Не прощения. Залог того, что между ними прорвалась плотина условностей. Она видела его обнажённым. И он, принимая боль из её рук, признавал её право не только наказывать, но и смотреть. Это был их порочный, молчаливый договор.


А у дверей в сени, прикрыв рот краем холщового рукава, стояла на коленях Настёна. Чернавка с хитрыми, как у горностая, глазками. Она-то всё видела. Видела, как барышня весь вечер металась по светлице, выбирая не слишком тяжёлый хлыст. Видела сейчас, как рука госпожи с каждым ударом не крепчает, а слабеет, и как взгляд её не отрывается от торса мужчины с таким голодом, что Настёне даже стало жарко.


«Ох, дурочка боярская, – мысленно смеялась Настёна, наблюдая в щель. – Захотела поглядеть – так смотри. Чего выдумываешь-то? Пороть взялась, а сама… любуется. И он, ясный сокол, молчит, терпит. Знает, поди, собака, что к чему».





Настёна была из простонародья, где чувства не заворачивали в парчу ритуалов. Любовь там была проще: присмотрелся – приголубил. И она ясно читала то, что её госпожа и пленник отчаянно пытались скрыть даже от самих себя. Это зрелище было для неё и потешным, и трогательным, и опасным. Потому что знала Настёна: от такой игры с огнём, где плеть служит для ласки, а боль для признания, добра не жди. Но кто её, холопку, будет слушать?


Последний удар лег уже почти без силы, лишь слегка обозначив алую полосу. Марина опустила руку, дыша тяжело, как после долгого бега. Хлыст выскользнул из её ослабевших пальцев и с глухим стуком упал на пол.


На белых ягодицах Александра полыхал жаркий узор. Он медленно выпрямился, повернулся к ней. Глаза их встретились. В его взгляде не было ни ненависти, ни страха. Была усталость, понимание и та же странная, невысказанная близость, что родилась в тишине между ударами.


«Одевайся и иди в баню, – с трудом выдавила Марина, отводя глаза к его ногам. – Омойся. Потом Настёна даст тебе мазь».


Он молча кивнул, встал с лавки, натянул порты, накинул верхнюю одежду и, не спеша, скрылся за дверью горницы.


Марина осталась одна, глядя на упавший хлыст, будто впервые видя его. Она дрожащей рукой провела по лавке и прижала ладонь к своим горящим щекам. На пальцах пахло деревом и… его потом. Это был запах мужчины. Запах, от которого у неё перехватило дыхание и в груди заколотилось что-то дикое и непокорное, чего никаким хлыстом не выбьешь.


А из-за двери донёсся сдавленный смешок – быстрый, как взмах крыла птицы. Настёна не удержалась. Марина вздрогнула и обернулась, но в сенях уже никого не было, только сквозняк колыхал пламя лучины в железном светце.


Судьба, думала Марина, глядя на запотевшие стены. Судьба свела их на поле боя. Судьба связала их клятвой. Судьба теперь стегала их обоих по душам этим жгучим хлыстом, который она сама же и подняла. И куда эта судьба их заведёт – она, боярышня Марина Колычёва, уже боялась себе признаться.


Глава 3. Полное смирение

Жгучая боль от мази, которую цепкими пальцами втирала в его зад Настёна, была ничто по сравнению с язвительным хихиканьем, что лилось из-за его плеча.


«Ой, барин, а зад то у тебя как две булки сдобные, – прищелкивала языком служанка, намеренно сильно надавливая на очередную полосу. – Полосочка к полосочке. Барышня наша – мастерица узоры выводить. Ровненько так».


Александр стискивал зубы, уткнувшись лицом в подушку из сена. Унижение жгло сильнее ран. Быть высеченным по воле госпожи – это одно. Стерпеть можно, найдя в этом свой извращенный смысл. Но быть отданным на усмотрение этой чернавки, этой вечно юркой, глазастой девки, чей смешок звенел, как медный грош, – это ломало что-то внутри. Его гордость, уже подточенная пленом, снова подняла голову, оскалившись.

Через несколько дней, когда Настёна, проходя мимо, снова отпустила колкое замечание о том, как «литвинские рыцари хлысты нежно целуют», терпение его лопнуло.


«Замолчи, глупая холопка, – вырвалось у него сквозь стиснутые зубы. – Твое дело служить, а не языком молоть».


Мгновенно исчезла с лица Настёны самодовольная улыбка. Глазки её сузились, стали холодными, как лед на проруби. Ни слова не сказав, она развернулась и поплыла прочь, словно лодка с дурной вестью.


Жаловалась она мастерски, со слезами в голосе и дрожанием губ: «Барышня, милостивица… Он… он меня холопкой глупой назвал! Сказал, место мое у навоза, а не при господах…»


Марина, вышивавшая у окна золотую нить по бархату, подняла голову. В её глазах вспыхнул не просто гнев, а нечто более холодное и страшное – оскорблённая справедливость. В её мире, который она так тщательно выстраивала, каждый винтик должен был находиться на своём месте.


Она встала. Шёлк её одежды зашелестел, как гневный шёпот.

«Как он СМЕЛ? – голос её был тих, но от этой тишины похолодел воздух в светлице. – Ты – МОЯ холопка. Настёна. Твоя воля – моё отражение. Твоё слово – моё слово в твоих устах. Для него ты – такая же Хозяйка, как и я. Он оскорбил не тебя. Он оскорбил МЕНЯ. Он забыл своё место вновь. И на этот раз – окончательно».


Она повернулась, и взгляд её был подобен отточенному лезвию.

«Пороть. Немедленно пороть. Пусть придёт весь дворовый люд смотреть. Пусть видят, что происходит с теми, кто забывает иерархию».


На этот раз не было тайны горницы. Сцена была публичной, на хозяйственном дворе, у столба для привязи коней. Собрались конюхи, поварихи, сторожа – все, кто под руку попал. В их глазах читалось жадное, тёмное любопытство.

Александр лежал на широкой скамье, обнажённый ниже пояса. Не было ничего, чтобы смягчить позор. Только холодный весенний ветерок, щекотавший белую кожу.

Марина стояла над ним с конским кнутом в руке. Лицо её было каменной маской. Ни тени сомнения, ни искры того странного интереса, что был прежде. Только желание покарать. Она должна была выжечь дотла последние угольки его шляхетской спеси.


Кнут свистнул в воздухе, и это был другой звук – тяжёлый, влажный, злой. Он не выжигал, он рвал. Первый удар лег поперёк свежих, едва заживших полос, и Александр вскрикнул, не в силах сдержаться. Второй, третий… Марина секла методично, строго, попадая по ягодицам, по бёдрам, по спине. Это было не исправление. Это было уничтожение. С каждым ударом в нём умирало что-то – гордость, шляхетская спесь, но ещё сильнее зарождалось то, что он почувствовал во время первой порки. Любовь. А ещё он понял свою ошибку не умом, а телом, кричащим от боли. Он оскорбил не Настёну. Он оскорбил весь порядок Марины, её мир, в котором даже её служанка была неприкосновенна по праву принадлежности ей.

На страницу:
1 из 2