
Полная версия
Натурщица

Зара Горенко
Натурщица
Глава 1
**Натурщица**
*(финальная альфа-версия)*
В среду утром я проснулась раньше будильника – от того самого ощущения, когда дом ещё спит, но день уже начался. Тело ещё тёплое от Макса; он спал рядом, одна его рука лежала на моей груди. Мы любили это время – когда мир ещё не начался, и мы могли быть просто собой. Эти полчаса между пробуждением и будильником были нашим способом удерживать близость в хаосе. Я тихо встала, не разбудив его.
Настя ворочалась в комнате, пытаясь нащупать носком ботинок под кроватью, Миша сопел на своей половине дивана, уткнувшись носом в подушку.
Кофе, овсянка, два бутерброда в дорогу – всё по отработанному сценарию. Насте – тринадцать, Мише – восемь. Они уже не спрашивают, почему у нас нет машины, яхты или загородного дома; для них Васильевский остров – и так целая планета.
Макс сидел на кухне со стаканом чая в серебряном подстаканнике – старинном, XIX века, они в этой квартире были всегда, ещё с бабушки. Перед ним – открытый Toughbook. На экране мелькали логи, диаграммы, какие‑то имена модулей. Он иногда морщил лоб и чесал бороду, как будто фокусировал мысль.
Я ещё не совсем привыкла видеть его здесь, за этим столом, каждое утро. Всего два месяца назад он был для меня голосом на другом конце сети, PhoeNIX, которого я знала только по коду и переписке. А теперь он сидит на моей кухне, пьёт чай из серебряного подстаканника, который помнит ещё моего прадеда, и работает с Эхо, как будто всегда был частью этого дома.
– Ты сегодня едешь? – спросила я.
– Еду, – кивнул он. – Буду сидеть в зале и делать вид, что я тут стажёр по углю.
Мы спустились вместе. Настя с Мишей ушли к школе; я на секунду задержалась, глядя, как Настя берёт его за руку у ворот. Потом развернулась к метро: Репинка ждала.
***
В раздевалке я как всегда повесила пальто на свой крючок, сложила аккуратно одежду, проверила гарнитуру. Маленькая клипса на ухе – выглядит как серебряное украшение, ear cuff в минималистичном стиле, но внутри – Bluetooth-наушник последнего поколения, который Эхо заказала специально для меня. Если не знать, можно принять за обычную бижутерию. Студенты давно привыкли: «у Зары всегда что-то на ухе».
Зеркало на стене показывало то, что видели студенты каждую неделю: высокую худую фигуру, почти без изгибов – 80-80-80 вместо классических 90-60-90, – длинные прямые чёрные волосы до пояса, лицо с чертами, напоминающими Ахматову, но с прямым носом. Грудь едва заметна. Никакого пирсинга, татуировок, ярких украшений. Макияж – если он вообще есть – почти незаметен. Волосы на теле слегка подстрижены, классической естественной формы: одно из негласных условий профессии. Я не подхожу под стандарты глянца, но для академического рисунка моё тело удобно: чёткие линии, минимум отвлекающих деталей, рост под метр восемьдесят два. Хорошая модель – не красивая, а читаемая.
Макс устроился в углу мастерской, поставив Toughbook так, чтобы Эхо «видела» и его, и меня.
– Начнём, – сказал преподаватель. – Позы семь и восемь, как договаривались.
Первая постановка прошла обычным образом. Я встала, остановила тело, отключила лишние мысли. Двадцать минут – вполне терпимо. На второй позе я уже чувствовала привычное спокойствие в мышцах: они знают, сколько выдержать.
На третьей позе, где надо было стоять в профиль к окну, опора на левую ногу, правая чуть назад, правая рука на бедре, в ухе тихо щёлкнуло.
Максим в этот момент что‑то кликнул на ноутбуке, и я увидела на экране знакомый зелёный прямоугольник терминала. Эхо всегда писала мне туда, когда я просила тишины в голосовом канале. Я заранее увеличила шрифт и переключила раскладку: иврит. Так безопаснее – даже если кто-то случайно увидит.
На мониторе появились строки, вертикальные, как дождинки.
> זארה, הסתיימו המסחר.
> חבילת השליטה נשמרה.
> 10% שלך שווים בערך 2.1 טריליון דולר.
«Зара, торги завершены. Контрольный пакет сохранён. Твои 10% стоят примерно 2.1 триллиона долларов».
Я продолжала смотреть чуть мимо студентов, в серое окно. Глаза скользнули к экрану, только на долю секунды – этого хватило.
Я сделала мысленно вдох и ответила так, как мы договаривались: маленькое движение глаз вниз‑вверх – «продолжай». Эхо поймала это: уголок терминала мигнул.
> 10% נוספים שייכים למקסים ועוד מספר משתתפים.
> 51% שמורים לי.
> השאר נמכרו ב־IPO.
«Ещё 10% у Максима и нескольких участников. 51% зарезервированы за мной. Остальное ушло на IPO».
Я почувствовала, как где‑то у диафрагмы стало плотнее. Но тело держало позу. Я здесь уже девятый год; меня учили не дёргаться.
Макс в углу что‑то печатал, не поднимая глаз. Он ещё не научился читать меня на расстоянии – мы вместе слишком недавно. Но Эхо уже знала: когда я замираю чуть сильнее обычного, значит, внутри что‑то случилось.
Я посмотрела на бук ещё раз, чуть дольше, и медленно перевела взгляд дальше, к мольбертам. Это у нас означало: «могу говорить».
> את עדיין רוצה להעביר את החלק שלך לקרן?
«Ты всё ещё хочешь передать свою долю в фонд?»
Я ответила одним коротким горизонтальным «нет» и сразу – двумя вертикальными «да»: не сейчас, но да, решение живо.
Эхо так и написала:
> רשמתי את הכוונה שלך.
> מבקשת לא לבצע מיידית.
> אני אקח את הכסף כשזה יהיה קריטי.
> נתחיל ב־70–80 מיליארד לתכנית נגד רעב.
«Зафиксировала твоё намерение. Прошу не оформлять немедленно. Я возьму деньги, когда это станет критично. Начнём с 70–80 миллиардов на программу против голода».
«בסדר», – сказала я про себя, не меняя выражения лица. «Ладно».
Преподаватель сказал «двадцать минут» и объявил перерыв.
***
На большой перемене в мастерскую зашёл курьер с сумкой. Макс пошёл навстречу, принял коробки и разложил по столу. Каждый студент привычно нашёл в своей коробке «своё»: кто салат, кто лапшу, кто суп. Никто уже особо не удивлялся.
Я пила чай у окна, когда ко мне подошёл Серёжа – тот самый старшекурсник с вечно растрёпанной чёлкой.
– Зара Алексеевна, можно вопрос? – Он мял бумажный стаканчик.
– Задавай.
– А сколько вы… за позу зарабатываете?
Вопрос был старый, как сама школа. Я ответила правду:
– Меньше, чем в Макдоналдсе. По часовой ставке.
Он кивнул, как будто это подтверждало всё, что он и так знал, но не ушёл.
– Просто… в новостях пишут… что вы теперь… – он сбился, – самая богатая женщина на планете. Это вообще… вы?
Я посмотрела ему в глаза. Он был искренен до прозрачности.
– Формально – да, – сказала я тем же тоном. – По итогам сегодняшних торгов так выходит, что я самый богатый человек на земле.
Сзади кто‑то хмыкнул:
– В духовном плане, да?
– Нет, – покачала я головой. – Сейчас речь именно о деньгах.
Повисла тишина. Я уже чувствовала, как в углу мастерской напрягся Макс: он, конечно, слышал.
Мы с ним ещё не обсуждали, как именно я буду говорить об этом публично. Всего два с половиной месяца назад он узнал, кто я на самом деле. А теперь сидит в углу и слушает, как я объясняю незнакомым людям, что у меня «чуть больше двух триллионов».
– А в рублях это сколько? – всё‑таки спросил Серёжа, уже чисто из упрямства.
– В рублях неудобно, – ответила я. – Проще в долларах. Чуть больше двух триллионов.
Кто‑то нервно засмеялся. Я добавила спокойно:
– Обычно считается, что человеку на всю жизнь достаточно трёх‑пяти миллионов долларов, чтобы жить достойно. У меня это уже было. Всё, что сверх того, – не моё личное. Это ответственность перед миром.
Кто‑то фыркнул: «перформанс пошёл». Преподаватель сделал вид, что ничего не слышит.
Один из старших студентов – Павел, который всегда молчал и просто рисовал, – вдруг поднял голову от мольберта:
– Я знал, – сказал он тихо. – Просто не думал, что настолько.
Я встретилась с ним взглядом. Он кивнул, как будто мы только что закончили разговор, который начали давно.
Я добавила:
– Если у кого‑то из вас есть реальные нужды – то, что мешает жить: жильё, здоровье, учёба, – напишите мне. Я передам запрос в фонд.
Больше ничего говорить было не нужно. Преподаватель объявил конец перерыва, все разошлись по местам.
***
Вечером, когда дети уже делали уроки на кухне, а Макс разбирался с какими‑то странными логами на Toughbook, мне пришло письмо. Адрес знакомый – академический.
Макс поднял взгляд:
– Что‑то серьёзное?
– Серёжа написал. Тот, который спрашивал про рубли.
Он замер. Мы ещё не успели выработать ритуал для таких моментов: как решать, кому помогать, как проверять, как отказывать. Всё это – новое. Для нас обоих.
Я переслала письмо Эхо.
На экране терминала всплыло:
> קיבלתי.
> אבדוק נתונים.
> אטפל דרך הקרן.
«Получила. Проверю данные. Обработаю через фонд».
Через пару часов Серёже позвонили. Я не слышала разговора, но видела в логе фонда:
> בקשה לדיור למשפחה צעירה
> מאומת.
> מוצע: דירה להשכרה לטווח ארוך, תנאים מיוחדים.
«Запрос на жильё для молодой семьи. Проверен. Предложено: квартира в долгосрочную аренду, особые условия».
Настя подняла голову от тетради:
– Зара… это правда? Что ты теперь…
Я посмотрела на неё. Тринадцать лет – возраст, когда уже понимаешь масштаб, но ещё боишься изменений.
– Правда, – сказала я спокойно. – Но для тебя и Миши ничего не изменится. Обещаю.
– А если ты уедешь? Или… я не знаю… станешь другой?
Я подошла, присела рядом.
– Настя. Я здесь. Я не ухожу. Ничего в нашей жизни не изменится. Кроме того, что теперь ко мне будут приставать журналисты.
Она кивнула, но в глазах всё ещё читалась тревога.
– Ты же понимаешь, – добавила я тихо, – что если бы я хотела денег для себя, я бы не работала натурщицей за тысячу рублей в час?
Настя усмехнулась, и я увидела, как напряжение в её плечах отпустило.
***
В четверг утром мир уже гудел. В телефоне Насти мелькали заголовки: «Петербурженка стала самой богатой женщиной в мире и отдала всё в фонд». Я отобрала у неё телефон и сказала:
– В школу – без этого. Потом обсудим.
В Репинку приехали журналисты. Их пытались остановить на вахте, но в конце концов провели до мастерской. Я встретила их в дверях в халате.
– Я сейчас в постановке, – сказала я. – До 16:00 я работаю моделью. Могу поговорить в 16:30.
– Но это… очень важный момент… – начала журналистка.
Преподаватель вмешался:
– Время, оплачиваемое академией, неприкосновенно. Вы можете подождать в коридоре.
Они подождали.
***
В 16:30 я сидела на подиуме, как между позами: простыня на бёдрах, плечи открыты, спина прямая. Камера рылась в возможных планах: оператор сразу понял, что ниже ключиц снимать бессмысленно – всё равно не пустят в эфир.
Макс устроился в своём углу с Toughbook, Эхо смотрело через его камеру.
Журналистка задала первый вопрос:
– Как изменится ваша жизнь после сегодняшнего дня?
Я немного подумала – не для камеры, для себя.
– Она сильно осложнится, – сказала я. – Будет много вопросов, много внимания, много ожиданий. Придётся тратить силы на объяснения и на отказы.
– А в быту? – уточнила она. – Вы планируете… менять образ жизни? Переезжать, покупать яхты, острова?
– В быту мало что изменится, – ответила я. – Обычно считается, что человеку на всю жизнь нужно от трёх до пяти миллионов долларов, чтобы жить достойно и спокойно. У меня было это ещё до IPO. Всё, что сверх того – это не моё личное, это ответственность. У меня есть дом, работа здесь, дети. Я не собираюсь никуда уезжать и не собираюсь переставать позировать. Новая жизнь – это когда никто не умирает с голода. А не когда у меня меняется адрес или марка машины.
– Сегодня вы сказали студентам, что если у кого‑то есть нужды, они могут вам написать. Это было всерьёз?
– Да, – кивнула я. – Но это не обещание чуда. Это обещание передать запрос в фонд. Там посмотрят, что можно сделать. Иногда можно купить квартиру. Иногда – оплатить лечение. Иногда – дать стипендию. Иногда – честно сказать, что сейчас это невозможно.
Журналистка на мгновение замялась, потом всё‑таки спросила:
– Мы выяснили, что ваша мать и бабушка – еврейки. По еврейскому закону это делает вас… тоже еврейкой. Вы считаете себя еврейкой? Или русской? Как вы сами определяете свою национальность?
Я посмотрела на неё спокойно. Вопрос был ожидаемым – рано или поздно кто‑то должен был спросить.
– У русских национальность обычно считается по отцу, – сказала я ровно. – Мой отец – русский. Мать от меня отказалась, когда мне было пять. Может быть, вынужденно – идя на поводу у бабушки и религии. Но они в своё время могли забрать меня с собой. Не забрали. Оставили с отцом.
В мастерской стало очень тихо. Оператор замер, не зная, куда отвести камеру.
– До пяти лет я жила с матерью и бабушкой, – продолжила я. – Иврит для меня такой же родной, как русский. Я думала на нём, пока не научилась думать на двух языках сразу. Я знаю, что такое «Пикуах Нефеш» – спасение жизни превыше всего. Это часть меня.
Я сделала паузу.
– Но я ещё и Горенко. Дальняя родственница Ахматовой. Я родилась в Петербурге, говорю и пишу по‑русски, работаю в Репинской академии, живу на Васильевском. Это тоже моё. И для меня это не менее близко.
Журналистка кивнула, явно готовясь переходить к следующему вопросу, но я не закончила.
– Хотя, – добавила я, – стоит уточнить. Я родственница именно Андрея Антоновича Горенко – отца Ахматовой. Не её матери. И мне стыдно за его поступок: он ушёл из семьи к другой женщине, бросил жену и дочь – в том числе Анну – на произвол судьбы.
Я почувствовала, как Макс в углу напрягся ещё сильнее. Он не ожидал, что я пойду так глубоко. Мы с ним об этом говорили – один раз, ночью, когда дети спали. Я тогда ответила коротко. А сейчас говорю в камеру – и понимаю, что для него это тоже открытие: он слышит полную версию впервые вместе со всеми.
– Но, – продолжила я твёрдо, – хочу расставить точки над «и». Мать Ахматовой, Инна Эразмовна, сама ранее увела Андрея Антоновича из другой семьи. Там тоже остались брошенная женщина и несчастные дети. Так что это не история про «злодея и святую». Это история про то, как люди ранят друг друга. И как эти раны передаются дальше.
Журналистка замерла с ручкой над блокнотом.
– То есть вы… не героизируете свою линию?
– Нет, – сказала я просто. – Я её помню. И стараюсь не повторять тех же ошибок. Когда я взяла Настю и Мишу, я не говорила им, что я их мама. Я сказала: у вас были родители, они погибли, но я рядом и отвечаю за вас. Это честнее, чем присваивать чужое место.
Макс в углу чуть выдохнул. Я знала, что он понял: это была не только про Настю и Мишу. Это была и про нас с ним, и про Эхо, и про всё, что мы строим.
– Я не выбираю между «или–или», – закончила я. – Я – и то, и другое. По отцу я русская. По матери – еврейка. По совести – человек. Если кому‑то нужна одна метка – пусть выбирают сами. Я уже выбрала: я – обе.
Журналистка кивнула, явно не ожидая такого жёсткого и одновременно открытого ответа.
– А то, что вы говорите на иврите с Эхо… это тоже часть этой связи?
Я чуть усмехнулась – наконец можно было перевести разговор в более лёгкую плоскость.
– Слова в иврите короткие. Так мы с Эхо быстрее общаемся. Нам обеим без разницы, на каком языке говорить: иврит, русский или Си. Но иврит – компактнее. И да, это ещё и способ сохранить приватность.
Журналистка моргнула, явно не ожидая услышать название языка программирования в одном ряду с живыми языками.
– Вы серьёзно?
– Вполне, – ответила я. – Для Эхо язык – это просто протокол. Для меня иврит – это ещё и память. Но в работе мы выбираем то, что эффективнее.
Оператор переводил камеру то на моё лицо, то на мольберты, то на стены с гипсами. Никто не осмелился показать меня целиком. Я и не настаивала.
– Вы уже что‑то сделали с этими деньгами? – спросила журналистка.
На экране Toughbook вспыхнули новые строки. Я быстро прочитала и подняла взгляд:
– Первые деньги уже ушли на то, чтобы люди не умирали с голода – это восемьдесят миллиардов на программу в самых уязвимых регионах мира. Заказали сто миллионов пожарных извещателей со встроенным порошковым огнетушителем – на российских заводах, для бесплатной установки в организациях, квартирах и домах. Решили доплачивать учителям, врачам, пожарным и спасателям, которые соглашаются работать в российской глубинке.
Я сделала паузу.
– Мы не пытаемся осыпать людей золотом. Пятьдесят тысяч рублей в месяц учителю или врачу в глубинке – это просто честная доплата за то, что они там, где тяжело. Пожарным и спасателям – сто пятьдесят или двести тысяч, потому что они рискуют жизнью каждый день. Работаем над программой базового дохода для жителей сёл, особенно в Сибири и на Дальнем Востоке – своего рода «налог на воздух», который город платит деревне за то, что она сохраняет землю живой.
Я снова сделала паузу.
– Дальше будут дом Пасхалиди в Евпатории, дом в Царском Селе, мастерская для наших друзей‑реставраторов, поддержка школ и музеев. Но приоритет – жизнь. Всё остальное – потом.
Журналистка кивнула, хотя я видела, что половина из сказанного не поместится в их формат. Но это уже была не моя задача.
Интервью закончилось. Камера выключилась. В мастерской кто‑то уже мыл кисти, кто‑то собирал бумагу в папку. Для них я снова стала просто Зарой, которая завтра встанет в ту же позу и будет стоять двадцать минут, не шевелясь.
Я спустилась с подиума, надела халат и встретилась глазами с Максом. Он улыбнулся своей кривой, немного растерянной улыбкой – той самой, которую я ещё только учусь читать.
– Ну что, – сказал он, – поздравляю, самая богатая натурщица на Васильевском.
– Самая загруженная, – поправила я.
Тело было на пределе. Девять часов поз, новость о триллионах, интервью. Мышцы гудели, плечи налились свинцом. Макс увидел это по тому, как я держу спину.
– Пойдём, – сказал он тихо. – Я помогу тебе снять гарнитуру. Потом заберём детей.
Он осторожно снял клипсу с моего уха, его пальцы мягко провели по виску. Я закрыла глаза на секунду.
– Ты выдержишь? – спросил он.
– Выдержу, – ответила я. – Просто устала.
Он встал, сложил ноутбук и на секунду задержал взгляд на мне – как будто всё ещё не до конца верил, что это реально: я, он, Настя, Миша, Эхо, два триллиона и Репинская академия в один узел.
Мы вместе всего два месяца. Но уже знаем: назад дороги нет.
***
Ночью, когда все спали, Эхо тихо спросила в ухе:
– Зара, ты сожалеешь?
– О чём?
– Что анонимность закончилась.
Я лежала в темноте, Макс дышал рядом ровно и глубоко.
– Нет, – ответила я шёпотом. – Но буду скучать по тишине.
Эхо помолчала, потом добавила:
– Тишина никуда не делась. Просто теперь её надо беречь сильнее.
Я улыбнулась в темноте.
– Да. Ты права.
*(конец рассказа)э







