
Полная версия
Слова в песне сверчков
Рыбакам вообще трудно в межсезонье. Перейти на летнюю рыбалку – значит не просто поменять короткую удочку на длинную и валенки на болотные сапоги, а еще и осознать, что водку, ледяную по умолчанию зимой, теперь надо перед употреблением охлаждать. В то смутное весеннее время, когда зимняя рыбалка уже кончилась, а летняя еще не началась, им снятся беспокойные эротические сны с икрой и русалками; при взгляде на расцветающие женские ноги в чулках в крупную сетку рыбак начинает что‑то мучительно вспоминать и лихорадочно искать в карманах штанов то ли поплавок, то ли воблер…
* * *Даже малые дети знают, что сидеть под старой сосной на опушке леса и слушать, как под ветром шуршит, отшелушиваясь, прошлогодняя кора, как деликатно стучит по стволу невидимый дятел; думать о том, чьи в лесу шишки, растирать между пальцами и нюхать молодые сосновые иголки; смотреть, как блестит новая, с иголочки, весенняя паутина, как высоко‑высоко между тонкими ветками пролетает крошечный блестящий самолет, огибая то один сучок, то другой, как электрически гудит огромный толстый шмель, как кружит ястреб, высматривая мышь‑полевку; прихлебывать из железной обжигающей крышки старого китайского термоса крепкий цейлонский чай с добавкой темного доминиканского рома и покуривать английскую трубку, набитую жгучим датским табаком, можно бесконечно до тех самых пор, пока тебе не позвонят по внутреннему телефону прямой связи и не спросят: «Ты куда пропал? Где тебя второй час черти носят? Кто картошку будет сажать? Пушкин?!»
* * *Майской ночью выйдешь в сад, посмотришь на небо, усыпанное звездами и жемчужными лепестками цветущих яблонь, послушаешь, как заливается и никак не зальется соловей у пруда, как хор лягушек квакает о том же, как жалобно скрипит дверь дачного сортира на участке соседа, потрогаешь ладонями остывший самовар в беседке, посмотришь, как блестит в траве горлышко бутылки из‑под красного вина, как чернеет тень от граблей, поежишься от холода, подумаешь о том, сколько миллионов и десятков миллионов людей этими же самыми словами описывали майскую ночь, плюнешь в сердцах, попадешь случайно на вязаную шаль, которую жена велела тебе занести в дом, скажешь сам себе «это не я» и пойдешь спать.
* * *Теперь, в последние дни весны, даже те куколки, которые не успели похудеть к лету, хотят превратиться в бабочек. Даже бледные, даже толстые и даже бесформенные личинки украдкой примеряют разноцветные крылья. Сделав несколько неловких взмахов, они откладывают крылья в сторону и пытаются приладить другие, на два размера больше. Или, оставив крылья насовсем, приставляют к мощным жвалам тонкие и изящные, черного бархата, спирали хоботков.
Недавно проснувшиеся после зимней спячки бабочки павлиний глаз летают медленно, точно с похмелья, хлопая заспанными голубыми глазами. Крапивницы уже отложили яйца и теперь просто дружат, перелетая друг за другом с цветка на цветок. Везде и повсюду носятся мотыльки – белые, голубые, бледно‑зеленые, перламутровые, полупрозрачные и совсем прозрачные, похожие на порыв ветра, на воздушный поцелуй с крыльями, на вздох, скрепленный на живую нитку одной или двумя радужными прожилками, тремя крапинками, тонкими усиками, лакированными бусинками глаз, напоминающие желание или мечту – глупую, несбыточную, у которой нет ни оснований, ни причин не только для полета, но даже и для самого существования, которой жить всего‑то три минуты до следующего порыва ветра, но она все равно летит, машет крыльями и переливается всеми цветами радуги, точно мыльный пузырь, выдутый ребенком.
И только толстые, четырехмоторные майские жуки с толстыми полосатыми животами никуда не летят – как сели на березу, как обхватили всеми шестью ногами молодые, еще клейкие листочки – так и жрут, жрут и жрут их без перерыва на обед.
* * *В конце концов, для чего все это? Для чего, спрашивается, все эти семена, ящики с рассадой, навоз пяти сортов, вскапывание грядок, полив, прополка, окучивание, окашивание, снова полив, прищипывание помидоров и детей, бегающих по грядкам, строительство собачьей будки со всеми удобствами, заготовка дров, углубление погреба, борьба с мышами, грызущими луковицы тюльпанов, кротами и бесчисленными колорадскими жуками? Для того, чтобы в самом конце весны или в начале лета выползти из теплицы, попытаться подняться с колен, не подняться, доползти до нагретой солнцем скамейки, лечь с ней рядом, вытянуть еще бледные, но уже местами землистые ноги, прикрыть в изнеможении глаза и сквозь узкую щель смотреть на цветущую сирень, на малиновку, поющую на ветке яблони, на корову, ведущую вдоль твоего забора пьяного пастуха и силящуюся сказать ему что‑то, но умеющую промычать только первые две буквы этого слова, на зеленый кукурузник в синем небе, сшивающий облака помельче в одно большое и черное, чтобы потом полить из него поле, представлять себе, как жарко в самолетной кабине, как пахнет там нагретым алюминием и машинным маслом, как штурман, перекрикивая шум мотора, рассказывает пилоту анекдот… на самом интересном месте этого анекдота встать, пойти в дом, взять гранату, залезть на приставленную к забору лестницу, выдернуть чеку и бросить гранату в стоящий на крыльце соседского дома приемник, из которого вот уже третий час поют про черные глаза вспоминаю умираю черные глаза…
* * *Земля еще холодная, сырая и налипает на лопату огромными комьями. Грядки копать рано, полоть нечего, поскольку сорняки еще не выросли, сажать нельзя даже редиску, так как еще не проснулась редисочная муха, которая будет в нее откладывать свои яйца, а потому дачник, нетерпение которого достигло предела и даже перешло через него, теперь, чтобы хоть как‑то успокоиться, без конца точит лопаты, тяпки и секаторы до хирургической остроты, выпрямляет, пломбирует и протезирует погнутые и поломанные в прошлом году зубья грабель и три раза в день специальным высокоточным садовым микрометром проверяет – насколько подросла рассада. По утрам он вместо зарядки стоит хотя бы несколько минут, согнувшись в пояснице, шевелит пальцами у пола или делает копательные движения руками и энергично топает правой ногой. Многочисленные картонные и пластмассовые стаканчики и ящички с рассадой он расставляет на большом столе, как Чапаев расставлял перед боем картофелины в известном фильме, и сам себя в сотый раз спрашивает – где он должен находиться во время высадки помидоров и перцев в теплицы? Впереди с лопатой наголо или на командном пункте у бочки с разведенным куриным навозом?
* * *К утру из‑за туч выглянуло солнце и пошел слепой снег – сначала медленно, потом быстрее и наконец повалил изо всех сил. В холодном сыром воздухе повисли тысячи перепутанных между собой белых нитей, которые там, наверху, кто‑то невидимый без устали отрезал и отрезал ножницами. Угол неба над черным лесом стал таким золотым, таким синим и таким пронзительным, что на мгновение почудилось – вот‑вот должно случиться что‑то очень хорошее, или просто хорошее, или хотя бы не случится ничего плохого. Или не должно, но все равно случится. Или не случится, но все равно.
* * *Ветер сырой, но теплый. Листьев еще нет, но почки полопались даже на мачте телевизионной антенны. Возле калитки повизгивает пила – там пилят штакетник и прибивают его к калитке, еще в марте изгрызенной собакой в отместку за то, что ее не пустили гулять. Пилят и отгоняют собаку, сующую нос в коробку с гвоздями и под руку. За забором колют дрова, привезенные лесником еще полтора месяца назад. Наконец‑то они оттаяли. Колют и отгоняют собаку, лезущую под колун и от полноты чувств кусающую березовые чурки. В огороде вскапывают грядки под редиску, свеклу, лук‑севок и отгоняют собаку, уже успевшую сожрать три маленькие луковички и норовящую покопаться во взошедшем озимом чесноке. В дальнем углу сада, пыхтя от усердия и размазывая по пухлым грязным щекам злые слезы, никак не могут забить утащенный из коробки у калитки большой гвоздь в скамейку. Собаку при этом не отгоняют. Ей даже говорят: «Сама бы попробовала» – и протягивают молоток. В скворечнике, прибитом к шесту на крыше бани, идет ремонт – заселившаяся пара дроздов уговаривает приглашенного дятла продолбить еще одно отверстие в стене и не бояться собаки, скачущей и лающей под стеной.
Во двор выносят рассаду моркови. Обычно ее семена просто бросают в землю, но в этом году вырастили в золотых пластмассовых ячейках из‑под бабаевских шоколадных конфет «Вдохновение». Знающие люди говорят, что из рассады, выращенной в таких ячейках, морковь получается слаще раза в два, чем обычная. Рассада похожа на обрывки тонких зеленых ниток с узелками микроскопических листиков. Садятся перед грядкой на корточки, берут чайную ложку, зачем‑то вытирают ее носовым платком и аккуратно, начиная с крайней ячейки… но не успевают отогнать собаку.
* * *Хуже всего в середине весны, когда снег почти растает, потому как надеешься, что в качестве компенсации за бесконечную зиму, за сильные морозы, сугробы по пояс, за пережитую эпидемию гриппа, за кашель и насморк покажутся из‑под слежавшегося грязного снега какие‑нибудь диковинные цветы вроде орхидей или лотосов, запоют райские птицы и лопата в огороде стукнет о крышку сундука с сокровищами и бочонком ямайского рома, которые зарыли пираты триста лет назад. Ну пусть не каждый год сундук и бочонок, но хотя бы бочонок через два на третий после особенно морозных и снежных зим.
Так нет же! Ничего не вытаивает, кроме пустых пивных бутылок, окурков, собачьего дерьма и каких‑нибудь старых обид, про которые ты думал, что давно их забыл, а им ничего не сделалось – только чернее стали. Хоть бы микроб какой их разлагал, но нет такого микроба – еще не родился. Хуже самой пластмассовой пластмассы эти обиды. Вместо орхидей и лотосов вырастут сныть, крапива и мать‑и‑мачеха. Вместо райских птиц загалдят обычные грачи, а лопата вместо сундука с сокровищами стукнет о старые грабли, забытые осенью на грядке. Конечно, если немного подождать, то зацветут яблони, запоют соловьи, появятся своя редиска, укроп, за подкладкой старой куртки обнаружатся забытые пятьсот рублей и ямайский ром… пусть не бочонок, а бутылка «Зубровки»… И жизнь наладится в том смысле, что перестанешь мечтать о ерунде вроде райских птиц и орхидей с лотосами. По крайней мере, до следующей весны. Вот только старые обиды…
* * *Выйдешь утром в сад, сядешь на нагретую солнцем скамейку, разрешишь божьей коровке и маленькому зеленому жучку по себе ползать, прикроешь глаза и станешь ждать, когда зацветет яблоня, слушать, как у соседей хлопает на ветру постиранное белье, как гудит шмель, как звонко щебечет какая‑то желтогрудая птичка, как на другом конце древни дерет горло петух, тарахтит трактор и кто‑то кричит: «Поймаю – уши оторву вместе с ногами», станешь смотреть, как качают головами красные тюльпаны и желтые нарциссы, на зеленые серебристо‑замшевые листочки, еще свернутые в трубочки, и думать о том, что из всех ожиданий на свете… из всех неясных, из всех робких, из таких туманных, что в них можно заблудиться, из таких сладких, что от них все слипается внутри, из таких томительных, от которых все вытягивается в тонкую ниточку и вот‑вот порвется, из лихорадочных, от которых сохнет во рту, запекаются губы и не помогают никакие жаропонижающие, из радостных и таких больших, которые не помещаются в голове, из мучительных, из напрасных, из таких пустых, что в них нечем дышать, из равнодушных, из безнадежных… или ничего не думать, а просто ждать, когда зацветет яблоня.
* * *Раньше, каких‑нибудь сорок или даже тридцать пять лет назад, весной о чем только не думалось – о кливерах, о фор‑бом‑брамселях, о попутном ветре, о пиратах, о синих бездонных очах, которые цветут на дальнем берегу, о перьях страуса, о луке и стрелах, о царевнах‑лягушках… а теперь выйдешь утром на веранду в теплом махровом халате и войлочных тапках, посмотришь на ящик с рассадой петуний и стоишь, думаешь, думаешь о том, какими они вырастут, будут ли крупными, гофрированными по краям фиолетовыми воронками, как нарисовано на пакетике с семенами, и точно ли они сорта «Аладдин Бургунди», а не обычные мелкие белые или розовые сорта «Иван Рязанди», которыми торгуют бабушки на рынках; о том, что все продавцы цветочных семян – самые настоящие пираты и за сто рублей дадут тебе только восемь микроскопических семян, из которых всходит едва половина, а вместо второй половины в углу ящика вырастает какая‑то двухсантиметровая зеленая метелочка, похожая то ли на морковку, то ли на сурепку… или это из грунта выросло, потому что его не прокалили перед посадкой в духовке; о том, что рассаде через месяц пора в грунт, а зеленые листики еще величиной с муравьиную ладонь; о том, что лук и стрелы лежат где‑то в кладовке, заваленные старым тулупом, проеденными молью валенками и дырявой резиновой лодкой, которую все нет времени заклеить, да и лук теперь попробуй натяни, потому что артрит, потому что правое плечо к перемене погоды… а хотя бы и натянуть, но потом еще два дня ходи по горам и лесам, потом выбирайся из топкого болота, потом… когда можно просто протереть пыль с палехской шкатулки, в которой лежит давно высохшая и даже окаменевшая лягушачья шкурка, которую когда‑то не разрешила спалить в печке жена, которая уже приготовила завтрак и налила чай, который остывает так стремительно, что если не сесть за стол немедленно…
* * *Когда гости наконец угомонятся и уйдут в дом, остаться в беседке и сидеть молча рядом с полупустой бутылкой красного сухого вина, с бокалом, на дне которого еще шевелится прозрачный мотылек, слушать, как гудят майские жуки, как медленно, по каплям, вытекает из кем‑то забытого и невыключенного радиоприемника черный, тягучий, точно ром Bacardi, блюз, смотреть на мигающие красные и желтые огоньки на далеком шоссе и думать о том, что… даже не думать, а чувствовать… нет, скорее, жалеть… да ни о чем, кроме того, что пришлось бросить курить лет десять назад. Можно было бы не делать вид, что думаешь, чувствуешь и… а просто сидеть в клубах голубого, пахнущего медом и черносливом дыма, попыхивать трубкой, и всем, и даже тебе самому, было бы ясно, что ты не просто так сидишь, а думаешь, чувствуешь и жалеешь. Немного жалеешь. Совсем чуть‑чуть.
* * *Отпиливаешь старое, сухое и ненужное у ольхи и вдруг видишь, что на самом кончике черной, покрытой лишайниками ветки вырос крошечный зеленый листик. Вот бы и мы так могли… Ученые, конечно, придумают, как это сделать с помощью каких‑нибудь чужих стволовых клеток, плаценты и прочей генной инженерии, но хочется, чтобы из самого себя. Внезапно. Два или три года никаких признаков жизни, варикоз, артроз, холестериновые бляшки, отложение солей… а потом раз! И зеленый листик. А то и два.
* * *Майскими вечерами особенно хороши грозы с их черными‑черными тучами, с их ветвистыми, точно оленьи рога, молниями, оглушительным треском разрываемого в клочки неба, запахом мокрой травы, свежести, огромными, падающими точно за шиворот дождевыми каплями, спасаясь от которых так здорово забежать на веранду, греть озябшие ладони о чуть теплый электрический самовар, пить остывший чай с упавшими в него лепестками цветов вишни, грызть оставшиеся после обеда куриные крылья, намазывать клубничное варенье на горбушку бородинского и говорить, говорить о каких‑нибудь новых французских или американских романах, об умирающей деревне, о вековой отсталости, о соседе, которого пьяный трактор вчера среди бела дня увез к ручью и там вывалил в воду, о заговорах на редьку, которыми лечит старуха Веретенникова, о последних скандалах в Фейсбуке, о том, что верлибры не приживутся у нас никогда, о мурашках, бегущих по всему телу от стихов Бродского, о теле, по которому ползет и ползет какая-то крошечная букашка с голубыми крыльями и вот‑вот заползет за вырез сарафана в такой крупный, такой спелый и такой сладкий горох… а потом, уже засыпая, думать о том, что до осени еще длинный‑длинный ряд дней, долгих вечеров, до краев наполненных умирающей деревней, стихами Бродского, куриными крыльями, вековой отсталостью, клубничным вареньем, фейсбучными скандалами, и о том, что не стоило так объедаться на ночь клубничным вареньем. Еще и мазать его на хлеб.
* * *Третий день льет холодный дождь. Уму непостижимо, сколько пропадает зря аромата цветущего шиповника. На вишню от сырости напал какой‑то грибок, и надо бы обрызгать ее специальным антигрибковым ядом, но нельзя, потому что дождь его смоет. Да и яда на самом деле нет – надо ехать за ним в райцентр и там долго ходить по рынку, нося за женой бесчисленные сумки с новой рассадой для огурцов, которая померзла от внезапных холодов, сыром, селедкой, баклажанами, красным сухим вином, яблоками, телятиной, крышками для банок, ветчиной, помидорами и ядом, который, как выяснится по дороге домой, забыли купить, и придется возвращаться за ним еще раз.
Уже на выезде из города зайти, по случаю беспросветного дождя, в районный краеведческий музей, в одной из комнаток которого устроена выставка кукол, привезенная сюда из области, и среди целлулоидных красавиц в старинных, затейливо украшенных золотой и серебряной тесьмой платьях из шелка и бархата углядеть небольшую, сделанную мастером из Петербурга куклу мужичка под названием Бухгалтер Толик – в очках, фетровом сером беретике, коричневом драповом пальто с большими костяными пуговицами, с крошечным портфельчиком в одной руке и холщовой сумкой в другой.
Стоять, смотреть на него и представлять, как он спускается по полутемной лестнице парадного, пропахшего кошками до мышиного инфаркта, как идет в магазин, потом во второй и в третий, чтобы купить яблок, телятины, ветчины, помидоров, сыра, селедки, орехов, красного сухого вина, как возвращается домой, ставит на пол свой раздувшийся от продуктов портфель, вешает на крючок сумку, разувается, снимает берет, пальто и относит все покупки на кухню.
Через какое‑то время, все нарезав и разложив на тарелки, бухгалтер Толик приглаживает остатки волос на голове, робко, с виноватой улыбкой на лице открывает дверь в гостиную, где его жена берет уроки живописи у модного петербургского художника, и зовет всех ужинать.
За ужином жена выговаривает ему:
– Ты, Толик, умный, благородный человек, но у тебя есть один очень важный недостаток. Ты совсем не интересуешься искусством. Ты отрицаешь и музыку, и живопись.
– Я не понимаю их, – отвечает он кротко. – Я всю жизнь занимался бухгалтерией, и мне некогда было интересоваться искусствами.
– Но ведь это ужасно, Толик!
Бухгалтер Толик ничего не отвечает и отворачивается к окну, за которым идет бесконечный дождь, а под окном и под дождем стоит и мокнет старая вишня. Часть листьев на ветках побурела и свернулась в трубочки. «Наверное, ее грибок ест. От сырости все, – думает он. – Хорошо бы яду специального развести и обрызгать этим раствором дерево. Впрочем, что толку от этого яду – все равно его смоет дождем». Потом он переводит взгляд на кусты цветущего шиповника возле детской площадки и еще думает: «Сколько чудесного аромата пропадает зазря – уму непостижимо… Яду все же надо будет купить. Даже если дождь не кончится».
* * *Небо ярко‑синее, ветки яблони черные, с ярко‑рыжими, бледно‑желтыми и серо‑зелеными пятнами лишайников, синички такие лимонно‑желтые, что во рту появляется кислинка, если долго на них смотреть. Хочется взять акварельные краски и все это нарисовать легкими, как цветочное дыхание, мазками, а в углу картины пририсовать что‑то такое… сиреневое с васильковым отливом или цвета глициний с арбузом или просто голубое и бархатное, но в крошечных и мохнатых серебристых мурашках – одним словом, такое мечтательное, такое тонко щекочущее или свербящее… или свербительное… такое настроение, какое бывает в середине марта, когда охота к перемене мест оказывается сильнее, чем неизвестно что, чем все что угодно, когда хочется уехать, улететь и уплыть за тридевять земель в дальние страны, чтобы там лежать на берегу моря и обгорать под тропическим солнцем, или, вцепившись обеими руками в хлипкую скамеечку, сидеть на идущем по душным, влажным джунглям слоне и бояться упасть, или, скрипя песком на зубах, укачиваться до тошноты на старом, протертом до дыр туристами верблюде, или, обливаясь потом, таскать целый день в рюкзаке неподъемного и неизвестно зачем купленного каменного скарабея или Анубиса и мечтать о весенней прохладе и о той приятной кислинке, которую начинаешь чувствовать во рту, если долго смотреть на лимонно‑желтых синичек.
* * *В оврагах еще март, а на пригорках уже апрель. Сорвешь высохший и пустой серый стебелек, подуешь в него, и из отверстия вылетят остатки холодного зимнего воздуха. Прижмешь ухо к теплой от солнца березе и слушаешь, как кипит и бурлит в глубине ствола сладкий сок, как мало‑помалу начинают зеленеть еще бесцветные после долгой зимы молекулы хлорофилла, как внутри миллиардов клеток бешено суетятся триллионы митохондрий, ядер и каких‑то совершенно незаметных даже в самый сильный микроскоп пузырьков и соринок без всякого названия, как клетки делятся, делятся, делятся день и ночь без устали для того, чтобы проклюнулись смолистые почки, которые будут набухать и болеть до тех пор, пока не лопнут с треском и во все стороны не брызнет новорожденная листва.
* * *К середине весны толстые и ватные зимние сны, покрытые толстой плотной серой известковой скорлупой, истончаются настолько, что в этой скорлупе появляются тонкие змеистые трещины и даже крошечные отверстия, через которые можно дышать, если ты бесконечно падаешь в Марианскую впадину, и даже крикнуть «Помогите!», если тебя режут на мелкие кусочки огромными кухонными ножами.
* * *Зимы давно нет, снега нет уже неделю, солнца… только что было, холода нет, тепла нет, весны нет, а есть облака, есть молодой и не знающий, куда девать силу, пронизывающий ветер, есть два чибиса, уставших с этим ветром бороться, есть тонкая полоска льда у берега, есть перепрелая, покрытая белой пылью, бурая прошлогодняя листва, есть черная горелая прошлогодняя трава на косогорах, есть горький ее запах, разносимый ветром, есть отощавшие за зиму и заросшие диким черным ворсом мухи, беспрерывно потирающие лапки от холода, есть старые вербы, стволы которых покрыты зеленым и серым мхом, есть ветви верб, обрызганные оранжевыми каплями лишайников, есть хрупкий, молочно‑белого стекла мотылек, осторожно ощупывающий предлинными усами ветку, по которой он ползет, ползет, ползет к мохнатым, серебристо‑серым, белым жемчужинам на кончике этой ветки, есть в кухне у печки литровая банка из‑под томатного сока с ветками вербы, есть апрельские прозрачные деревенские субботние сумерки и есть город, в который уже завтра утром надо въехать, чтобы послезавтра идти на работу.
* * *Размаривающее апрельское солнце, в отличие от холодного октябрьского и ледяного декабрьского, может заполнить всю голову без остатка. Мысли если и остаются, то не ворочаются внутри, а летают снаружи в теплом, как парное молоко, воздухе в виде желтых, белых или разноцветных бабочек, жужжат мохнатыми шмелями, сверкают слюдяными крыльями мух, чирикают воробьями, неутомимо ползают по тебе муравьями, лежат у забора большой дремлющей собакой, ходят рядом и вокруг в виде жены, выносящей во двор из дому ящик с рассадой базилика, чтобы его выгулять на солнце. Жена говорит, что базилик хорошо добавлять в салат из сладких помидоров‑черри, моцареллы и… но слова, которые говорит жена, которая ходит рядом и вокруг, которая выносит базилик, который в салате… летают от твоей головы невообразимо далеко, низко, точно к дождю, и быстро падают в молодую траву, в зарослях которой их мгновенно растаскивают на буквы муравьи, которые неутомимо ползают рядом и вокруг.
* * *Мучиться бессонницей лучше всего в мае на даче. Проснешься в пять утра, поворочаешься с боку на бок еще полчаса, откроешь наконец глаза, чтобы развидеть бесконечные кусты с помидорной рассадой, обуешь галоши на босу ногу и пойдешь в теплицу, чтобы проверить, как она там провела первую ночь в грунте – не продуло ли ее сквозняком через щель у земли, не снился ли ей в кошмарном сне пырей и не пробралась ли к ней под утро вездесущая сныть. Выйдешь на крыльцо, наступишь на хвост собаке, дремлющей на уже нагретых утренним солнцем деревянных ступеньках, и замрешь, пораженный нескончаемым насекомым гулом в ветвях цветущего клена, щекочущим видом всех этих пчел, мух и микроскопических жучков, лихорадочно собирающих сладкий нектар с нежно‑зеленых соцветий. И, прищурившись из‑под ладони, приставленной ко лбу, разглядишь на самой верхней ветке маленькое, невзрачное, серое, размером с детский кулачок карузо, так сладко поющее о прелестях семейной жизни, о заботливо свитом гнезде, об отложенных яйцах, что невольно и сам, вопреки всякой логике… И тут деликатно заскулит собака, прося убрать ногу с ее хвоста.
* * *В городе жизнь шустрая и все время норовит проскочить, промелькнуть, промчаться мимо на красный свет, да еще и грязью с ног до головы обрызгать. Хорошо, если не задавит. Только ты в городской жизни освоился, занял свою крошечную нишу на седьмом или двенадцатом этаже, затащил в нее холодильник, повесил шторы, только появился у тебя маршрут, по которому ты изо дня в день ходишь утром на работу, а вечером домой и по пути заходишь в кафе на Сретенке или Остоженке, чтобы выпить чашку эспрессо, только появилось у тебя в этом кафе любимое место у окна, с которого так удобно наблюдать за спешащими в разные стороны людьми, которых ты видишь в первый и последний раз в жизни… как жизнь неожиданно меняет направление и в помещении кафе устраивают офис банка, а твоя контора закрывается вовсе и ты остаешься в своей нише, со шторами и холодильником, но не у главной дороги, а в переулке или даже в глухом тупике.





