
Полная версия
Мирское

Руслан Гайсин
Мирское
I
Бальный зал Дворянского собрания гудел, как растревоженный улей. Сотни свечей в хрустальных люстрах отражались в паркете, превращая его в зыбкое золотое озеро. Воздух был густ от запаха помады, духов, воска и человеческого тепла. Всё здесь было правильно, красиво и невыносимо для Сергея Мирского.
Он стоял у колонны, отделявшей танцующих от зрителей, и чувствовал себя так, будто наблюдал за сложным, бессмысленным ритуалом через толстое стекло. Музыка доносилась приглушённо, движения пар казались замедленными. Он ловил обрывки фраз: «…премилейший водевиль…», «…акции железной дороги…», «…у графини Лидии новый парикмахер из Парижа…». Каждое слово, каждый смешок отзывались в нём тупой щемящей тоской.
«Сплин, – мысленно диагностировал он себя с горькой иронией. – Болезнь мыслящего человека в праздном обществе. Прекрасный материал для литературного героя. Жаль только, что жить с этим в собственной шкуре так неудобно».
Ему было двадцать пять лет, он был здоров, не беден, образован – окончил философский факультет Московского университета. Всё было для счастья, кроме самого счастья. Вернее, кроме понимания, зачем это счастье нужно.
– Мирский! Опять врос в пол и философствуешь? – раздался рядом весёлый, насмешливый голос.
К Сергею подходил гусарский поручик Пётр Долгорукий. Его мундир сидел безупречно, усы были закручены с небрежной элегантностью, а в глазах светился тот особенный, завоёванный скукой блеск, который Сергей так ненавидел и которому втайне завидовал.
– Не философствую, Долгорукий. Просто наблюдаю. Антропологический интерес, – сухо ответил Сергей.
– Наблюдаешь? – Гусар взял бокал шампанского с подноса у проходящего лакея и сделал глоток. – Вижу. Ты всегда наблюдаешь. За другими. За собой. За тем, как ты наблюдаешь. Знаешь, как мы в полку таких, как ты, зовём?
– Предполагаю, что нелестно.
– «Мыслитель». И это ещё самый мягкий вариант. По сути, ты, друг мой, не живёшь, а читаешь по себе пометки на полях. Всё у тебя – «надо бы», «а что, если», «но с другой стороны». А жизнь-то тем временем проходит. Вот смотри.
Долгорукий кивнул в сторону танцующих. Пары кружились в вальсе.
– Вот княжна Орлова. Глаза – небо, стан – лебедь. Ты уже полгода вздыхаешь по ней втихаря. А подойти, сказать слово, пригласить на танец? Нет. Ты размышляешь: «А вдруг откажет? А что подумают? А достойна ли она моих высоких чувств?». А я вот подошёл вчера, пошутил, пригласил на сегодняшнюю прогулку – и мы завтра катаемся на санях. Потому что я – действую. Пусть глупо, пусть бездумно. Зато живу. А ты… ты – «лишний» на этом празднике жизни. Красиво, правда? Сам придумал.
Слово «лишний» повисло между ними, точно удар хлыста. Сергей побледнел. Это был тот самый диагноз, который он боялся услышать, даже мысленно себе поставить. И его с такой лёгкостью вынес приговор человек, чьи духовные запросы, казалось, ограничивались хорошей сигарой и плохой женщиной.
– Ты смеешься, – тихо сказал Сергей.
– Нимало. Я констатирую. Ты – герой нашего времени. Только без пистолета и без Тамани. Скучноватый такой герой. Ну, прощай, мыслитель! Меня ждут более весёлые собеседники.
Долгорукий хлопнул его по плечу и растворился в толпе, оставив Сергея наедине с его мыслями, которые теперь казались ему не глубокими, а жалкими.
Именно в этот миг он увидел её. Она стояла чуть поодаль, у высокой кадки с пальмой, и смотрела не на танцующих, а куда-то в пространство, поверх голов. Анна Николаевна Зарецкая. Жена чиновника особых поручений, человека видного и, по слухам, холодного. Сергей встречал её взгляд раньше – на лекциях, в театре. Это был взгляд не светской куклы, а человека, который тоже что-то ищет и, возможно, не находит.
Безотчётно, движимый внезапным порывом противоречить Долгорукому, он направился к ней.
– Анна Николаевна. Вы, кажется, тоже не в восторге от всеобщего веселья?
Она вздрогнула и обернулась. Её серые глаза были задумчивы и чуть печальны.
– Ах, это вы, Сергей… Сергей Николаевич. Веселье… Оно такое громкое. Иногда хочется тишины, чтобы расслышать собственные мысли.
– Знакомая потребность, – он кивнул, чувствуя, как спадает привычная маска отстранённости. – Но здесь её не удовлетворить. Это место создано для того, чтобы мысли заглушить.
Она улыбнулась, и в уголках её глаз легли лучики морщинок – следы не столько возраста, сколько постоянной, сдержанной грусти.
– Вы сегодня особенно суровы. Или откровенны.
– Простите. Это, наверное, от праздности ума. Он, не находя достойного занятия, начинает разъедать сам себя.
– «Праздность – мать всех пороков»? – спросила она.
– И отец всех философий, – парировал он. – Только философии эти получаются больные, самокопательские. Как у меня.
Разговор пошёл легко, сам собой. Они говорили о недавно прочитанных книгах – о Гоголе, о новом романе Жорж Санд. Говорили тихо, почти шёпотом, создавая в шумном зале свой собственный, отдельный островок. Сергей ловил себя на том, что говорит без обычной иронии, просто, как будто давно её знает. Она слушала внимательно, и в её взгляде было понимание, которого он так жаждал и ни в ком не находил.
Когда муж Анны Николаевны, высокий, с бесстрастным лицом и аксельбантом на мундире, подошёл, чтобы вежливо прервать их беседу, Сергей почувствовал острое, почти физическое разочарование.
– До свидания, Сергей Николаевич, – сказала Анна, подавая ему руку. – Было очень… интересно.
– До свидания, Анна Николаевна.
Он смотрел, как они уходят. Долгорукий снова материализовался рядом.
– Что, мыслитель, нашёл родственную душу? – спросил он, и в его голосе не было насмешки, а была какая-то странная, почти завистливая серьёзность. – Берегись. Замужние женщины с печальными глазами – самая опасная категория. Они заставляют верить, что ты можешь их спасти. А в итоге топят.
Сергей ничего не ответил. Он шёл домой по заснеженной, тихой Москве, и в его ушах звучали два голоса. Насмешливый голос Долгорукого: «Ты – лишний». И тихий, печальный голос Анны Зарецкой: «Чтобы расслышать собственные мысли».
Он зажёг свечу в своей каморке на Арбате, уставленной книгами. В окне чёрным зеркалом отражалась его собственная бледная, уставшая от мыслей физиономия. Он взял перо, обмакнул его в чернильницу и на чистом листе бумаги вывел с нажимом:
«Что делать?»
Два слова. Вечный вопрос. Ответа не было. Была только тишина и чувство, что завтра нужно будет снова надеть маску и выйти в этот свет, где он был так же лишним, как тень при полуденном солнце, и так же одинок, как маяк в открытом море.
Он задул свечу. В темноте было легче дышать.
II
Следующие две недели стали для Сергея временем странного, болезненного двоемирия. Днём он влачил привычное существование: посещал лекции в университете (формально он уже закончил, но остался вольнослушателем), заходил в Английский клуб, где в углу, за газетой, предавался всё тому же созерцанию. Но это была лишь тень жизни. Реальность начиналась вечерами, когда он отправлялся в салоны, где могла оказаться Анна Зарецкая.
Он не искал встреч специально, но его словно магнитом тянуло туда, где она могла быть. И она появлялась. Всегда с мужем, всегда в тени его значительной фигуры, но всегда находила минуту, чтобы обменяться с Сергеем взглядом, парой слов.
Наконец, ему удалось передать ей через знакомую даму, хозяйку одного из литературных салонов, записку с приглашением встретиться в Нескучном саду. Он писал осторожно, почти шифром: «Быть может, Вы разделите мою любовь к осенним аллеям? Завтра, в три». Он не ждал ответа, уже корил себя за глупую дерзость и бестактность.
Но она пришла.
Они встретились у старого грота. Октябрьский ветер срывал последние листья с дубов и шуршал по гравию дорожек. Анна была в тёмно-синей накидке, лицо её казалось ещё бледнее от холодного воздуха.
– Это безумие с моей стороны, – сказала она сразу, без предисловий, и в её голосе слышалась не упрёк, а констатация факта.
– И с моей, – признал Сергей. – Но я не мог иначе.
– Почему?
Он смотрел на неё, на тонкие черты лица, на умный, усталый взгляд, и понимал, что не может лгать.
– Потому что в Вашем присутствии мои мысли перестают быть только мыслями. Они… обретают плоть. Становятся диалогом. Я перестаю быть одиноким в собственной голове.
Она молчала, обводя кончик зонта по земле.
– Я знаю, что это такое, – тихо проговорила она наконец. – Одиночество вдвоём. В браке, в гостиной, в театре… Всё правильно, всё прилично. И полная тишина внутри. Мой муж – достойный человек. Он строит карьеру, он обеспечивает мне положение. Но он никогда не спрашивает, о чём я думаю. Ему это неинтересно. Ему интересны доклады, проекты, высочайшее благоволение.
С этих пор их встречи стали регулярными. Они гуляли в опустевших садах, говорили о прочитанном. Сергей читал ей свои сокровенные мысли, записанные в тетрадь, – размышления о долге, о свободе, о России. Она слушала, задавала точные вопросы, иногда спорила мягко, но уверенно. В ней он нашёл не только родственную душу, но и умного, тонкого критика. Их отношения оставались платоническими, но напряжение между ними росло с каждым днём. Это была не юношеская страсть, а глубокая, трагическая связь двух людей, нашедших друг друга слишком поздно.
Однажды, после чтения отрывков из «Героя нашего времени», она спросила:
– Сергей, а вы не боитесь стать Печориным? Человеком, который анализирует всё, даже собственную гибель?
– Я боюсь стать им ещё больше, – ответил он мрачно. – Печорин хотя бы действовал, пусть и разрушая. Я же только анализирую собственное бездействие. Я – его бледная, московская тень.
В ту же ночь, вернувшись домой в состоянии, близком к экзальтации, он схватил перо. Чувства переполняли его, требуя выхода. Он писал ей письмо. Письмо-исповедь, письмо-признание, письмо-предложение.
«Анна, каждое мгновение рядом с Вами – упрёк всей моей прежней жизни, прожитой в сомнениях. Вы – та реальность, перед которой меркнут все мои философские построения. Я не могу больше лгать себе и Вам. Этот полумрак, эти тайные встречи унизительны для того чувства, что я испытываю. Я предлагаю Вам всё, что у меня есть: свою запутанную душу, свои неясные перспективы и любовь, которая сильнее всякого страха. Бежим. Оставим этот свет, эти условности. Поедем в Италию, в Швейцарию – куда угодно, где можно просто жить и быть вместе…»
Перо летало по бумаге. Он писал страстно, убеждённо, чувствуя себя наконец-то героем, а не зрителем. Закончив, он перечитал написанное. И по мере чтения пыл угасал, сменяясь леденящим холодом анализа.
«Что я могу ей дать? – зазвучал в голове язвительный внутренний голос, очень похожий на голос Долгорукого. – Я – небогатый дворянин без определённых занятий. У неё – положение, комфорт, репутация. Я предлагаю ей обменять это на жизнь скитальца, на позор в глазах общества, на бедность. Разве это не эгоизм? Не желание украсть её у мужа, не предложив ничего взамен, кроме своих прекраснодушных мечтаний?»
Он представил её лицо, читающее это письмо. Не восторг, а страх и жалость. Он представил, как её имя будут трепать в гостиных, как она, от природы замкнутая, будет прятаться от чужих взглядов. Он представил скудные комнаты в чужой стране, где постепенно иссякнет и страсть, и поэзия, останется лишь суровая проза быта, которую он, привыкший к теоретизированию, переносил куда хуже любого практика.
Рука его дрогнула. Он медленно, почти механически разорвал письмо на мелкие кусочки и бросил их в камин. Полоски бумаги почернели, свернулись, вспыхнули и обратились в пепел. Вместе с его единственным, отчаянным порывом к действию.
Он не спал всю ночь. А утром, явившись на лекцию, встретил в коридоре знакомого, который спросил:
– Ты слышал новость? Зарецкого производят в статские советники и назначают в Петербург, в одно из ключевых министерств. Говорят, карьера головокружительная. Поздравишь его?
Сергей только кивнул, чувствуя, как земля уходит из-под ног.
Он увидел её в последний раз в том же салоне, где они познакомились. Она стояла рядом с мужем, который принимал поздравления. Их взгляды встретились на мгновение. В её глазах не было упрёка. Была глубокая, бездонная печаль и… понимание. Она поняла всё. Поняла, что письма не будет. Поняла, почему его не будет. Это было хуже любого осуждения.
Через неделю они уехали.
Сергей провожал их тайком, стоя в толпе у Иверских ворот. Карета тронулась, скрипя полозьями по укатанному снегу. Он поймал последний проблеск её лица в окне. Затем карета свернула за угол и скрылась из виду.
Он остался один на морозной московской улице, с чувством тяжёлой, окончательной потери. Он не сжёг своё состояние, не наделал долгов, не дрался на дуэли. Он не сделал ничего рокового и героического. Он просто не сделал. Его первая настоящая любовь, первая возможность вырваться из плена собственных мыслей – разбилась о скалы его рефлексии. Долгорукий был прав. Он был лишним не только на балу. Он был лишним в собственной жизни.
На обратном пути он зашёл в книжную лавку и купил томик стихов Лермонтова. Дома он открыл его на знакомых строчках:
«И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг –
Такая пустая и глупая шутка…»
Он закрыл книгу. Шутка действительно казалась пустой и глупой. Но плакать ему не хотелось. Хотелось только одного – найти такую идею, такую правду, которая оказалась бы сильнее его собственного, всё отравляющего анализа. Идею, ради которой можно было бы наконец-то перестать думать и начать действовать.
III
В первые дни после отъезда Анны Сергей погрузился в состояние, близкое к нравственной прострации. Москва, лишённая её присутствия, казалась пустой декорацией. Он бродил по знакомым улицам, но теперь они не вызывали в нём ни мыслей, ни чувств, лишь тупое отупение. Слова Долгорукого о «чтении пометок на полях» собственной жизни звучали в ушах неумолимым приговором. Нужно было что-то делать. Не для неё – она была потеряна. Для себя. Чтобы доказать себе, что он способен на что-то большее, чем рефлексия.
Спасение, как ему казалось, пришло откуда не ждали. Через университетские связи он получил два приглашения, оба на один вечер, оба – в интеллектуальные кружки, о которых ходили легенды. Одно – от Владимира Костина, блестящего молодого профессора всеобщей истории, известного своими радикальными взглядами. Другое – от Алексея Сурового, потомственного дворянина, променявшего службу на изучение древних рукописей и народного быта.
Сергей, раздираемый любопытством и жаждой найти хоть какую-то опору, решил посетить оба.
Кружок Костина собирался в скромной, но уютной квартире близ Пречистенки. Первое, что поразило Сергея при входе – густой сизый дым дешёвого табака, сквозь который смутно угадывались силуэты молодых людей в поношенных сюртуках и очках. Воздух был наэлектризован. Здесь не было ни карт, ни шампанского, ни светских шуток. Здесь спорили.
Владимир Костин, высокий, худощавый, с живыми, горящими глазами, стоял у камина и, жестикулируя, что-то доказывал. Увидев Сергея, он прервался и широко улыбнулся.
– Мирский! Прекрасно, что пришли. Коллеги, это Сергей Мирский, один из немногих, кто всерьёз штудирует Гегеля не ради экзамена, а ради истины. Садитесь, мы как раз говорим о главном!
Сергея усадили на диван, вручили стакан холодного чая. Разговор немедленно захлестнул его.
– …Суть в том, – продолжал Костин, – что Россия отстала от исторического процесса. Европа прошла через Реформацию, Просвещение, Великую французскую революцию. У них – конституции, парламенты, гражданское общество. А у нас? Замороженная монархия, чиновничий произвол и рабство! Да-да, я не боюсь этого слова – рабство шестой части мира!
– Но Владимир, народ наш к свободе не готов, – осторожно возразил какой-то молодой человек с бледным лицом.
– Кто готов? – вспыхнул Костин. – К свободе готовятся, делая её! Нельзя научиться плавать на берегу. Надо отменить крепостное право, дать гласность судам, ввести земское самоуправление. И главное – просвещать, просвещать и ещё раз просвещать! Печатать книги, журналы, открывать школы. Наше дело – быть катализатором разума!
Глаза у Костина горели фанатичным светом. Он говорил о «деле» не как о карьере или службе, а как о миссии. В его словах была энергия, уверенность, пламенная вера в силу разума и прогресса. Сергея это завораживало. Здесь были ответы! Чёткие, ясные, построенные на логике европейской философии. «Долой косность, да здравствует Разум и Конституция!» Казалось, стоит принять эту систему взглядов – и все его внутренние противоречия разрешатся сами собой. Он перестанет быть «лишним» и станет солдатом прогресса.
– Вы согласны, Мирский? – вдруг напрямую обратился к нему Костин.
– Я… я восхищён ясностью вашей мысли, – искренне сказал Сергей. – Всё это кажется неоспоримым. Но…
– Но? – насторожился Костин.
– Но как это сделать? – вырвалось у Сергея. – Ваши идеи – они как будто парят в воздухе. А внизу – реальность. Тот же чиновник, тот же мужик, который, возможно, и не хочет вашей конституции, а хочет только, чтобы барщину уменьшили.
– А! – воскликнул Костин. – Значит, вы из тех, кто верит в «особый путь»? В нашу святую, богоносную отсталость?
– Нет, я просто спрашиваю о механизме.
– Механизм – в распространении идей! – уверенно заявил Костин. – Мы создаём рукописный журнал. Пишем, обсуждаем, распространяем среди мыслящих людей. Мысль – та же пуля. Она находит свою цель. Присоединяйтесь к нам, Сергей. Ваш ум, ваша образованность нужны делу.
Сергей чувствовал, как его затягивает этот водоворот. «Дело». Красивое, сильное слово. Оно сулило избавление от мучительной праздности.
Из квартиры Костина он вышел с пылающей головой и стуком в висках. Было уже поздно, но он, почти не думая, направился на другую окраину Москвы, в деревянный особняк в стиле ампир, где собирался кружок Алексея Сурового.
Атмосфера здесь была совершенно иной. Никакого табачного дыма. Вместо него – запах старых книг, воска и сушёных трав. В просторной горнице горели лампады перед потемневшими иконами в красном углу. Собралось человек десять. Все – с бородами, в просторных старинного покроя кафтанах или косоворотках. Пили не чай, а квас из глиняных кувшинов. В центре комнаты, в кресле с прямыми спинками, сидел хозяин – Алексей Суровый. Лет сорока, с окладистой русой бородой и спокойным, глубоким взглядом.
– Мирского вижу, – произнёс он негромким, бархатным голосом. – Добро пожаловать. Место есть.
Сергей сел, чувствуя себя немного неловко в своём городском сюртуке.
– Мы, братие, беседовали о том, что есть истинная соборность, – продолжал Суровый. Его речь была медлительной, обстоятельной, лишённой пафоса Костина. – Не внешнее собрание людей, а внутреннее единство душ во Христе. То, что было утрачено на Западе, погрязшем в рационализме и гордыне, и что мы, Русь, донесли через века, несмотря на все петровские искажения.
– Алексей Степанович, – тихо спросил один из молодых людей, – но как вернуться к этой соборности, если народ наш забит и невежествен?
– Невежествен в книжной премудрости, – поправил Суровый. – Но мудр – в премудрости сердечной. Он живёт по правде Божией, а не по указу писаному. Наша задача – не учить его с высоты своего европейского образования, а самим у него учиться. Очиститься от наносной скверны цивилизации, сойти с курса, навязанного Петром, и вернуться к своим истокам. К земле. К вере. К общине.
Кто-то запел старинный духовный стих. Мелодия была простая, заунывная, но в её повторах была какая-то гипнотическая сила. Сергей слушал, и странное чувство покоя, которого он не знал со времён детства, стало опускаться на него. Здесь не было бешеной энергии Костина, здесь была тишина и глубина. Идея «особого пути» обретала плоть не в политических лозунгах, а в этой тихой печали, в этой вере в сокровенную, неиспорченную суть народа.
После пения завязалась беседа. Говорили о древнерусской литературе, о народных обычаях, о вреде крепостного права, которое, по мнению Сурового, было таким же чуждым, петровским изобретением, исказившим патриархальные, но справедливые отношения барина и мужика.
– Вы, Сергей Николаевич, изволили быть у западников? – вдруг спросил Суровый, его умные глаза мягко смотрели на гостя.
– Был, – признался Сергей.
– И что же?
– Они зовут вперёд. К разуму, к прогрессу, к Европе.
– А мы зовём… домой, – сказал Суровый. – Не назад, а внутрь. К самим себе. Не строить вавилонскую башню конституции, а отыскать в себе тот краеугольный камень веры, на котором всё и стояло. Подумайте об этом.
Возвращался Сергей затемно. Два голоса звучали в нём, споря, перебивая друг друга.
Голос Костина, резкий, убедительный: «Разум! Прогресс! Дело! Европа!»
Голос Сурового, тихий, настойчивый: «Вера! Почва! Возвращение! Соборность!»
Он шёл по московской улице, и ему казалось, что он разорван пополам. Каждая сторона говорила убедительно. Каждая указывала путь. Но выбрать один означало отвергнуть другой. А в глубине души шевелилось подозрение, что и та, и другая правда были слишком красивы, слишком закончены, чтобы быть абсолютными.
«Кто прав? – думал он, глядя на тёмные очертания церковных глав против вечернего неба. – Те, кто зовёт вперёд, к свету европейской мысли? Или те, кто зовёт назад, к тишине родных корней? И есть ли назад дорога? Или это путь в тупик? И вообще… тот ли это выбор?»
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



