Православие без иллюзий: о вере, страхе и человеческой ответственности
Православие без иллюзий: о вере, страхе и человеческой ответственности

Полная версия

Православие без иллюзий: о вере, страхе и человеческой ответственности

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Виктор Никитин

Православие без иллюзий: о вере, страхе и человеческой ответственности

Сегодня разговор о православии всё чаще ведётся в странной, почти истерической тональности. Он редко бывает спокойным и вдумчивым, ещё реже – честным. Пространство между верой и критикой заполняют крайности, которые, при всей своей противоположности, удивительно похожи друг на друга. С одной стороны – благоговейная, почти заклинательная риторика, в которой любое сомнение воспринимается как личное оскорбление Бога, а любой вопрос – как проявление духовной гордыни или скрытого безбожия. С другой – агрессивное «разоблачение», где история церкви изображается как непрерывная череда подлогов, заговоров, умышленных искажающих правду манипуляций, а вера – как продукт насилия и обмана. Обе позиции выглядят уверенными, но обе одинаково плохо служат пониманию.

В первом случае вера превращается в хрупкий фарфор, который нельзя трогать руками разума. Любое уточнение, любое историческое или смысловое различие объявляется опасным, потому что якобы способно «поколебать основы». Но если вера действительно держится только на запрете думать и задавать вопросы, то проблема не в вопросах, а в самой конструкции этой веры. Страх перед размышлением всегда выдаёт слабость, а не глубину.

Во втором случае мы видим зеркальное искажение. Здесь вместо запрета на вопросы появляется иллюзия тотального разоблачения. Каждое несоответствие, каждый сложный исторический факт подаётся как доказательство злого умысла. Любая эволюция трактуется как подмена, любое изменение формы – как кража смысла. В итоге история превращается не в поле исследования, а в обвинительный акт, где приговор вынесен заранее, а факты лишь подбираются под нужный вывод.

Общая беда этих подходов в том, что они отказываются различать разные уровни реальности. Они смешивают слова и смыслы, веру и институты, духовный опыт и административную историю, живую традицию и политическую практику. Всё сваливается в одну кучу, а затем из этой кучи извлекаются громкие, эффектные, но внутренне пустые выводы. Именно поэтому такие тексты легко захватывают внимание, но редко что-то объясняют.

Между тем, без этого различия невозможно вести сколько-нибудь осмысленный разговор. Слова – это знаки, у которых есть история значений, контексты употребления, языковая эволюция. Институции – это организации, встроенные в государство, общество, экономику, со своими интересами, компромиссами и слабостями. Вера – это внутренний опыт человека, его отношение к миру, к смыслу жизни, к добру и злу. История – это сложное, противоречивое движение всех этих элементов во времени, а не аккуратно выстроенный сценарий с одним замыслом и одним режиссёром.

Когда эти уровни не различают, возникает соблазн простых объяснений. Если в церковной истории было насилие – значит вера ложна. Если термин использовался властью – значит он изначально был инструментом обмана. Если в догматах есть тайна – значит это запрет на мышление. Но такие выводы не выдерживают даже минимальной интеллектуальной честности. Они подменяют анализ эмоциональной реакцией, а понимание – ощущением разоблачённой тайны.

Особенно опасно то, что обе крайности питаются одним и тем же недоверием к разуму. В одном случае разум объявляется врагом веры, в другом – вера объявляется врагом разума. И там и там человек лишается возможности думать целостно, соединяя историческое знание, критическое мышление и внутренний духовный опыт. Он либо должен «верить, не рассуждая», либо «разоблачать, не понимая».

Между тем подлинный разговор о православии – как и о любой религиозной традиции – возможен только там, где допускается сложность. Где признаётся, что церковь как институт может ошибаться, а вера как внутренняя реальность не сводится к этим ошибкам. Где понимают, что слова меняют оттенки смысла, не теряя при этом своей преемственности. Где история рассматривается не как поле для обвинений или оправданий, а как пространство ответственности.

Пока этого различия нет, любые споры о православии будут оставаться шумными, но бесплодными. Они будут множить либо страх, либо цинизм, но не понимание. А без понимания вера вырождается в ритуал, а критика – в разрушение ради самого разрушения. Именно поэтому начинать стоит не с разоблачений и не с анафем, а с простого, почти очевидного шага – научиться различать то, что слишком долго и слишком удобно смешивали.

* * *

Слово «православие» действительно пришло из греческой среды, и этот факт сам по себе не несёт ни угрозы, ни разоблачения. Он лишь указывает на культурный и языковой контекст, в котором формировалось христианство первых веков. Проблемы начинаются тогда, когда происхождение слова пытаются превратить в инструмент идеологического удара, подменяя анализ языка риторическим фокусом.

Термин orthodoxia складывается из двух греческих корней, и здесь важно не только их буквальное значение, но и то, в какой традиции и для каких целей они употреблялись. В церковной среде orthodoxia означала правильное исповедание веры и правильное богопочитание. Речь шла не об абстрактной философской категории, а о различении веры, сохраняющей апостольское предание, и веры, искажающей его. Это был термин внутреннего самоописания религиозной общины, а не логическая формула, собранная для философского диспута.

Ключевая ошибка критиков начинается со слова doxa. В античной философии, действительно, doxa часто противопоставлялась episteme – знанию в строгом смысле. Doxa понималась как мнение, изменчивое, неустойчивое, зависящее от восприятия. Но это лишь одно значение слова в определённом контексте. Язык никогда не живёт одним значением, вырванным из среды употребления. В библейской и литургической традиции doxa означает прежде всего «славу», «величие», «прославление». Это значение закрепляется ещё в греческом переводе Ветхого Завета и затем становится одним из центральных понятий христианской молитвенной речи.

Именно в этом смысле слово входит в христианский язык. Когда в богослужении звучат слова о славе Божией, о славословии, о явленной славе, речь идёт не о субъективном мнении и не о философском предположении, а о переживаемом и исповедуемом присутствии Божественного. И именно эта doxa соединяется с orthos – правильным, прямым, верным. Поэтому orthodoxia – это не «правильное мнение» в философском смысле, а верное исповедание и верное прославление.

Попытка же свести всё к одному античному значению слова doxa – это классический пример словесной ловкости, когда термин намеренно вырывают из живого контекста и помещают в чуждую ему среду, а затем удивляются, что он там «не работает». Такой приём может производить впечатление разоблачения, но к пониманию он не приближает. Это не критика, а игра в разоблачение, рассчитанная на эффект, а не на истину.

Более того, подобная редукция языка выдает глубокое непонимание того, как вообще функционируют религиозные понятия. Религиозный язык не совпадает с языком философии и не обязан совпадать с ним. Он работает с символами, образами, устойчивыми формулами молитвы и исповедания, которые формируются веками и живут в практике, а не в словарной статье. Требовать от него философской однозначности – всё равно что упрекать поэзию в отсутствии математической точности.

Когда же из этого делается вывод о якобы внутренней бессмыслице самого понятия «православие», возникает ощущение подмены цели. Целью становится не выяснение смысла, а разрушение доверия к самому слову. Если удаётся объявить термин нелепым, то дальше можно не разбираться ни в вере, ни в истории, ни в реальном содержании традиции. Всё списывается одним движением руки – «это изначально ошибка».

Но язык так не работает. История понятий сложнее, богаче и честнее, чем подобные фокусы. И если уж критиковать православие – как веру, как традицию, как историческое явление, – то делать это нужно на уровне содержания, практики, последствий, а не на уровне выдернутых значений слов. Иначе критика превращается в самодовольную игру, которая говорит больше о настроении критикующего, чем о предмете разговора.

Именно поэтому разговор о происхождении слова «православие» должен начинаться не с желания опровергнуть, а с желания понять. А понимание требует уважения к контексту – языковому, историческому и духовному. Без этого любое «разоблачение» остаётся лишь громким жестом, за которым не стоит ничего, кроме риторики.

* * *

Не менее характерна и другая, очень устойчивая ошибка – смешение смысла веры с административной историей церкви. В общественном сознании эти два уровня часто склеиваются так плотно, что любое изменение в статусе церковных структур начинает восприниматься как изменение самой веры, а любое политическое решение – как доказательство «подлинного происхождения» или, наоборот, «изначальной фальши» православия. Это соблазнительно просто, но принципиально неверно.

Двадцатый век даёт для таких подмен особенно благодатный материал. После десятилетий гонений, разрушений, расстрелов духовенства и почти полного уничтожения церковной инфраструктуры советская власть в начале сороковых годов резко изменила курс. В 1943 году произошло то, что часто называют «поворотом» в государственно-церковных отношениях. Были восстановлены элементы церковного управления, разрешено избрание патриарха, зафиксированы официальные формулировки, изменился юридический и общественный статус церкви. Всё это – несомненный исторический факт, зафиксированный документами и воспоминаниями современников.

Но проблема начинается там, где этот факт начинают использовать как универсальный ключ к объяснению самой православной традиции. В подобных интерпретациях создаётся ощущение, будто до этого момента православие существовало в каком-то неопределённом состоянии, а затем было «оформлено», «названо» или даже «создано» решением государственной власти. Это логическая ошибка, которая подменяет предмет разговора.

Государство действительно может закрепить название, утвердить юридическую форму, определить границы дозволенного и недозволенного, использовать церковные структуры в своих интересах или, напротив, уничтожать их. История знает множество таких примеров. Но государство не в состоянии изобрести веру задним числом. Оно может иметь дело только с тем, что уже существует – с традицией, с общиной, с памятью, с символами, укоренёнными в культуре и сознании людей.

Административная история – это история вывесок, уставов, форм собственности, должностей и полномочий. Она важна, потому что через неё видно, как церковь выживала, приспосабливалась, иногда шла на компромиссы, иногда оказывалась инструментом власти. Но она не равна истории веры как внутреннего содержания. Путать эти уровни – всё равно что выводить смысл философии из названия кафедры или содержание искусства из печати министерства.

Особенно наглядно эта путаница проявляется в попытках представить события 1943 года как некий «момент истины», когда якобы было раскрыто подлинное назначение православия. Одни видят в этом доказательство его изначальной зависимости от государства, другие – акт «возрождения», третьи – окончательное разоблачение. Но все эти интерпретации сходятся в одном: они приписывают бюрократическому акту значение, которое он по своей природе иметь не может.

Православная традиция существовала задолго до советского государства, пережила и имперские реформы, и синодальный период, и раскол, и гонения. Она менялась, спорила сама с собой, дробилась, иногда искажалась, но она не возникала по приказу. Точно так же и слово «православие» не нуждается в советском утверждении, чтобы иметь смысл. Оно жило в богослужении, в богословии, в языке веры задолго до того, как попало в формулировки официальных документов.

Когда же административная история начинает подменять собой смысловую, разговор теряет глубину. Вера превращается в функцию государства, а духовная традиция – в подразделение политической системы. Это удобно для полемики, потому что позволяет не разбираться ни в богословии, ни в духовном опыте, ни в реальной жизни верующих. Достаточно показать на архивный документ – и, кажется, всё сказано.

Но история человеческой веры всегда сложнее истории учреждений. Институции могут деградировать, подчиняться, предавать собственные идеалы, но это не означает автоматической фиктивности тех смыслов, которые через них когда-то передавались. И наоборот, высокая духовная идея может существовать в крайне несовершенной, даже уродливой социальной оболочке. Отказ различать эти вещи – признак либо интеллектуальной лености, либо сознательной манипуляции.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу

Другие книги автора