
Полная версия
Через тени к тебе

Иван Крузенштерн
Через тени к тебе
– Итак, мы уже на Фоллоу-стрит.
Фраза звучала в наушнике с той плоской, вымотанной интонацией, которая заменяет мне в последнее время обычную человеческую речь. Я выключил двигатель старенького «Скайкрузера», и тишина ночного мегаполиса, густая, как масло, обволокла салон. Не та тишина, что несет покой, а другая, скорее выжидающая, насыщенная низкочастотным гудением городских реакторов и далекими, словно из другого измерения, звуками скоростных трасс. Тишина-ловушка. Идеальный фон для нашей с Беляком работы.
Беляк, сидевший на пассажирском кресле, аж подпрыгнул, когда мотор замолчал. Его пальцы, тонкие и нервные, продолжали барабанить по голограммному планшету, который он не выпускал из рук с самого выезда из конторы. Свет экрана выхватывал из мрака его бледное, юное лицо, слишком серьезное для его двадцати с хвостиком, и широко раскрытые, будто бы постоянно удивленные глаза. Именно они, эти нездорово-яркие, почти выцветшие голубые зрачки на фоне вечной бессонницы и хронического адреналинового истощения, и подарили ему кличку. Не «Альбинос» – это слишком грубо и буквально. А именно «Беляк». Как призрак, только живой и невероятно надоедливый.
– Фоллоу-стрит, сектор 7-Г, – затараторил он, его голос сорвался на высокую, взвинченную ноту. – Последний зафиксированный инцидент: двое суток назад. Жертва: Карл Ренквист, сорок пять лет, инженер-нанотехнолог. Обнаружен в состоянии, характерном для контакта с фантомом категории «Мираж»… или, возможно, «Отголоска». Хотя, если проанализировать показания соседских датчиков атмосферных аномалий, там были скачки в гамма-диапазоне, что больше свойственно «Фосфорам»… или может даже гибридным формам…
– Заткнись, Беляк, – выдавил я, открывая дверь. Холодный воздух, пахнущий озоном и ржавчиной, ударил в лицо. – Ты уже третью смену подряд повторяешь этот бред из учебника. У тебя в голове каталог, а не мозги.
Он выскочил вслед за мной, поспешно натягивая на свой тощий торс стандартную куртку «Фантом-Гир» с нашивкой-стажером на плече. Планшет он прижал к груди, как щит.
– Но принципы идентификации критически важны! – не унимался он, семеня рядом по потрескавшемуся плиточному тротуару. Улица была типичной для окраин: высоченные, облупленные жилые ульи, между которыми висели паутины рекламных голограмм, мигающих унылым розово-синим светом. Где-то наверху шипел разбитый трубопровод, роняя капли конденсата, похожие на черные слезы. – Лазерная проекция – это явный признак высокоструктурированного фантома, сохранившего подобие биологической формы. Датчики движения могут сработать на фазовый сдвиг, а не на физическое перемещение. Следы чаще всего проявляются в виде инея, ожогов на поверхностях или спонтанной кристаллизации атмосферной пыли в геометрические паттерны. Мерцание источников освещения вызвано скачкообразным потреблением энергии в моменты материализации…
– Они все это знают, – перебил я его, останавливаясь перед нужным адресом. Дом был старый, из тех, что пережили Войну. Стены, изъеденные радиационными ожогами и кислотными дождями начала века, кое-где залатали полимербетоном, но шрамы проступали, как сквозь тонкую кожу проступают кости. – Они все это читали. И все равно умерли. Потому что в момент, когда эта… хрень… появляется перед тобой, тебе глубоко фиолетово, какого она класса и по каким признакам идентифицируется. Тебе важно только одно: успеть нажать на спуск раньше, чем она решит, что твои синапсы – идеальный перекус.
Я ненавидел эти лекции. Ненавидел этот наигранный профессионализм. Потому что вся наша «профессия» – это огромная, вселенская ложь. Ложь, в которую мы все согласились поверить, чтобы не сойти с ума.
Ведь «призраки»… Боже, как мне опостылело это детское слово. Мы, впрочем, изобрели для них десятки «гениальных» терминов, чтобы чувствовать себя учеными, а не могильщиками. «Фантомы». «Спектральные сущности». «Посттравматические энергетические сгустки». «Фосфены коллективного бессознательного». Чистейшая, беспримесная брехня.
Правда была проста и ужасна. Их не было. Никаких призраков умерших. Никаких духов.
Была Великая Термоядерная Война с Россией, она же «Семиминутный Судный день». Семь минут, которые перепахали геологию, атмосферу и, как выяснилось, саму ткань реальности. Оружие, которое использовали в отчаянии, в последние секунды агонии старых государств, било не только по городам и континентам. Оно било по гравитационным постоянным, по хромосомным связям, по самому времени. В эпицентрах, там, где плавилось пространство-время, реальность… порвалась. Образовались швы. А в эти швы, как гной в рану, просочилось то, что всегда было рядом. Тёмная, холодная, голодная изнанка мироздания. Безликая, бессознательная, но обладающая чудовищной инерцией существования. И когда реальность затянулась, эти сгустки «иного» остались внутри. Как опухоли. Как паразиты.
Они не охотятся. Они просто… существуют. А их существование в нашем мире сродни ядовитому излучению. Они не злобны. Они безразличны. Как радиация. Подойдешь слишком близко, и твоя биоэлектрическая, химическая, да любая другая жизнь становится для них точкой наименьшего сопротивления, воронкой, через которую они на миг стабилизируются. А стабилизируясь, они выжигают всё вокруг. Нервы, разум, плоть. Иногда оставляя труп холодным и нетронутым, но с лицом, застывшим в вечном крике ужаса перед тем, что не имеет формы. Иногда превращая все в уголь и пепел. Иногда оставляя после себя лишь лужу расплавленного биопластика и странные, геометрически безупречные узоры на стенах.
А мы, «ловцы призраков», на самом деле дворники. Служба утилизации космического мусора, застрявшего в реальности. Мы не изгоняем духов. Мы вычисляем аномалию, тычем в нее своими высокотехнологичными палками-копалками, пока она не проявится, и затем либо рассеиваем ее резонансным импульсом (если повезет), либо принимаем удар на себя, надеясь, что броня и отражатели сработают. И да, ночью они «ловятся» лучше. Потому что ночь – это не просто отсутствие света. Это время, когда шум человечества стихает, электромагнитный фон падает и эти дыры в реальности начинают «дышать» заметнее. Они флюоресцируют на краях восприятия наших приборов. Как язвы.
– Сканеры показывают слабую флуктуацию на третьем этаже, в секторе Б, – Беляк, наконец, перешел на шепот, тыча пальцем в экран. Его глаза в темноте светились по-кошачьи, отражая тусклый свет уличных фонарей. – Паттерн похож на… на зарождающийся «Отголосок». Характерные признаки: точечное падение температуры, спорадические помехи в радиоэфире…
Я молча кивнул, проверяя заряд на своем излучателе. Аппарат тяжело и уютно лежал в руке. Единственная вещь в этом мире, которой я еще мог доверять. Отстегнул предохранитель.
– Правило первое, Беляк, – сказал я, толкая скрипучую дверь подъезда. Внутри пахло плесенью, дешевым синтетическим питанием и страхом. – Забудь признаки. Забудь классификации. Смотри. Чувствуй кожей. Если волосы на затылке встают дыбом, то стреляй. Если воздух стал сладковатым и вязким, как сироп, то стреляй. Если увидел в темноте не тень, а отсутствие света, дыру в воздухе, то стреляй, не целясь. Потому что если ты начнешь вспоминать, к какому типу относится дыра в реальности, желающая тебя сожрать, она сделает из тебя наглядное пособие. И очень недолгое.
Мы стали подниматься по лестнице. Шаги гулко отдавались в мертвой тишине. Беляк дышал ртом, часто и поверхностно. Я чувствовал, как по спине у него бегут мурашки. И по своей – тоже. Всегда бегут. Это и есть единственный верный признак. Животный, древний, доставшийся от предков, которые боялись темноты не просто так.
На третьем этаже в длинном коридоре горела одна-единственная лампа. Она мерцала. Не просто мигала от плохого контакта, а именно мерцала: свет то затухал до тусклого оранжевого уголька, то вспыхивал неестественно ярким, почти белым сиянием, выхватывая из тьмы облезлые стены, номерные таблички и… что-то ещё.
На полу, прямо под лампой, лежал иней. Иней в помещении, где температура была стабильно плюс восемнадцать. Он образовывал не просто налет, а сложный, фрактальный узор, похожий на снежинку размером с автомобильное колесо.
– Лазерная проекция… отсутствует, – прошептал Беляк, застывая как вкопанный. Его взгляд метался от планшета к узору на полу. – Но кристаллизация… категория «Зима»… фантом класса…
В этот момент лампочка погасла окончательно.
И наступила не просто тьма. Наступила глухота. Исчезло гудение систем здания. Затих наш собственный звук. Воздух стал густым и тяжелым, им было трудно дышать. А в конце коридора, там, где раньше была просто тень, появилось пятно. Оно не светилось. Оно не имело формы. Оно было просто… чернее черного. Окон в беззвездную ночь. Оно поглощало любой свет, любой звук, любое ощущение. И оно медленно, с невыносимой, неотвратимой неспешностью, начало растягиваться вширь, становясь похожим на открывающийся зев.
Я услышал, как у Беляка сломался голос. Он пытался что-то сказать, вероятно, перечисляя признаки, но издал лишь хриплый, бессмысленный звук.
А я уже поднял излучатель. Не глядя на индикаторы. Не думая о категориях. Потому что моя спина была мокрой от холодного пота, а в ушах стоял звон абсолютной, космической тишины, которую принесло с собой это пятно.
Дальше для меня всё было как во сне.
Это не фигура речи. Это точное описание состояния. Та самая вязкая, тягучая, липкая реальность, которая наступает после выброса адреналина, когда организм, исчерпав все ресурсы, переходит на аварийное питание. Все звуки приглушены, все движения замедленны, все краски мира сползают в серо-свинцовую муть. Я действовал на чистой, животной автоматике. Инстинкт выживания, заглушивший на мгновение леденящий ужас, сменился другим инстинктом – вытащить своего.
Я не помню звука своего крика. Помню лишь, что мои лёгкие разорвались от вопля, который был больше похож на хриплый рык загнанного зверя. Я выпалил из излучателя куда-то в центр этой расползающейся черноты, не надеясь поразить, а надеясь отвлечь. Заряд, ярко-синий сгусток ионизированной плазмы, прожег воздух, оставив после себя запах озона и горящего металла. Он не рассеял тьму. Он на миг прочертил в ней ослепительную, короткую черту, как молния в кромешной туче, и исчез, поглощенный без остатка.
Но этого мига хватило. Та самая «дыра» чуть дрогнула, её края колыхнулись, словно от ветра. А я уже двигался, не думая, падая на колени рядом с Беляком. Он стоял, окаменев, его широко раскрытые голубые глаза смотрели не на меня, а сквозь меня, в ту самую черноту, и в них не было страха. Было пустое, бездонное понимание. Понимание того, что сейчас будет конец всему.
Я впился пальцами в его куртку, в этот дешевый синтетический материал с нашивкой стажера, и рванул на себя что есть силы. Он не сопротивлялся. Он был невесом, как пустой мешок, как тряпичная кукла. Его ноги подкосились, и он рухнул мне на плечо. В тот же миг я почувствовал, как густой, неестественный холод, не морозный, а безжизненный, космический, потянулся за ним из того пятна. Он обвил мои запястья невидимыми щупальцами, просочился сквозь броневой рукав комбинезона, впился в кости ледяными иглами. Воздух вокруг нас зазвенел. Не звуком, а вибрацией, от которой задрожали зубы и заныли старые переломы.
Я не оборачивался. Не смотрел, что там. Я тащил. Тащил его неподъемное, внезапно обмякшее тело по коридору, спотыкаясь о собственные ноги, чувствуя, как сзади нарастает тишина. Не та когда тихо. А та, когда звук перестает существовать как понятие. Она давила на барабанные перепонки, на мозг, пытаясь вытеснить из меня саму мысль о движении.
Лестница. Каждый пролет был отдельной вечностью. Каждый шаг отдавался в висках тупой, ноющей болью. Я катился вниз, цепляясь за липкие от грязи перила, держа Беляка в огненной мёртвой хватке. Его голова безвольно билась о мою ключицу. Он дышал. Это было главное. Поверхностно, часто, с каким-то противным присвистом, но дышал.
Потом уже наконец распахнутая дверь подъезда, ворвавшийся в лицо холодный, но живой, настоящий воздух улицы. Потом и асфальт под ногами. Потом уже «Скайкрузер». Я не помню, как открыл дверь, как впихнул его на пассажирское сиденье, как пристегнул. Помню только, что, когда рванул с места, заливая улицу воем мотора, мельком глянул в салонное зеркало. В темном прямоугольнике подъезда, на третьем этаже, в том самом конце коридора, все еще висело оно. Чернее чёрного. И, мне показалось, оно смотрело мне вслед. Без глаз. Без мысли. Просто смотрело, как уезжает кусок тепла, кусок жизни, который у него вырвали из нутра.
Дорога на базу слилась в один долгий кошмар. Мне звенело в ушах. Тело трясло от озноба, хотя пот лил с меня градом. Я давил на газ, не разбирая дорог, летел по пустынным ночным магистралям, где только ветер и редкие огни дальнобойных фур пели свою леденящую песню. Рядом Беляк хрипел. Его дыхание становилось все тише, все реже. Иногда он вздрагивал всем телом, судорожно, и из его горла вырывался не звук, а какой-то пузырящийся шепот. Я не понимал слов. И не хотел понимать.
Потребовалось около двадцати минут быстрой езды, чтобы наконец-то добраться до базы. Бетонный бункер, замаскированный под утилитарный складской терминал на самой окраине индустриального сектора. Я влетел в открывающиеся ворота, проскрежетал шинами по бетону плаца и заглох прямо у дверей медблока. Двери уже распахнулись. Выбежали санитары в серых комбинезонах. Их лица были масками профессионального безразличия, но в глазах мелькнуло то, что я ненавидел больше всего – это холодное любопытство. Потому что привозят к нам обычно трупы. Или тех, кто очень скоро ими станет.
Они вытащили Беляка на каталку. Его тело обмякло, руки повисли, пальцы, те самые тонкие нервные пальцы, что только что барабанили по планшету, безжизненно скользнули по металлическому бортику. Я вылез из машины, прислонился к холодному капоту. Ноги не слушались. В горле стоял ком.
– Жив? – хрипло спросил я у старшего санитара, мужика с лицом, как из камня.
Тот, не глядя на меня, приложил сканер к шее Беляка. На экране мелькнула слабая, прерывистая зеленая кривая.
– Пока да. Но пульс на грани. Дыхание поверхностное. Гипотермия, хотя окружающая температура в норме. Классический шоковый синдром пост-контакта третьей степени. – Он кивнул своим людям, и каталка с глухим стуком покатилась в ярко освещенную пасть блока. – Подключаем к системе. В кому, скорее всего, уйдет. Если не умрёт в течение часа.
Они скрылись за дверьми. Я остался один в холодном, продуваемом всеми ветрами ангаре. Звук захлопнувшейся тяжелой двери отдался эхом в пустоте моего черепа. Я прошел в дежурку, скинул куртку, сел на жесткий стул, уперся локтями в стол и уставился в стену. Перед глазами всё ещё стояло то пятно. Чернее чёрного. Оно выжигало все другие образы. Я сидел так, не знаю сколько. Может, час. Может, два. Пока не кончилась дрожь в руках.
Потом я встал. Мне нужно было движение. Нужно было куда-то себя деть. И я пошел. Не на контроль, не сдавать рапорт. Наверх. В учебный сектор.
Благо, ночь. Коридоры пусты. Лишь где-то тихо гудели вентиляционные системы, и скрипели под ногами потертые линолеумные плитки. Я поднялся на третий этаж, прошел мимо запертых лабораторий и кабинетов теории, и остановился у двери с табличкой «Аудитория 3-Б. География и демография пост-катаклизменного мира». Из-за двери доносился голос. Низкий, размеренный, усталый. Голос Кэпа.
Я приоткрыл дверь. В небольшой аудитории, освещенной тусклыми светильниками дневного света, за партами сидело человек десять-двенадцать ребят. Лет по шестнадцать-семнадцать. Будущий «кадровый резерв» Гильдии. Лица бледные, серьезные, отупевшие от ночной зубрежки. Они смотрели на преподавателя, который стоял у старой, потрескавшейся маркерной доски. Кэп.
Его звали, конечно, не Кэп. У него было имя, данное при рождении. Но его уже лет двадцать никто не использовал. Все звали его Кэп. Капитан. Потому что в молодости, до того как хромая нога и осколок русской ракеты в легком списали его из действующих «ловцов», он три года командовал патрульным катером на Амуре, на самой границе. Это было еще до Войны, в другом мире. Он любил рассказывать об этом. О туманах над водой, о криках птиц, о том, как пахнет рыба и дешевый дизель. И все эти истории неизменно начинались словами: «А вот когда я был капитаном…». Прозвище прилипло намертво. Оно ему даже нравилось.
Кэп был широк в кости, но сильно осунулся за последние годы. Его лицо, когда-то грубоватое и открытое, было испещрено глубокими морщинами, как оврагами. Седые, коротко стриженные волосы. Глаза цвета мокрого асфальта, уставшие и всепонимающие. Он опирался на трость, глядя на своих учеников.
– …и потому, – говорил он, чертя на доске кривые мелом, – демографический коллапс после Семиминутного Судного дня носил не локальный, а планетарный характер. Не только от прямых потерь. От разрушения инфраструктуры, от голода, от болезней, от радиации, от того, что мы теперь называем «фантомными эпидемиями» в зонах разрывов. Итак, следующий вопрос для закрепления. Каково, по последним сводкам Остаточного Комитета, примерное население планеты Земля на текущий момент?
Один из парней, тощий, с воспаленными от недосыпа глазами, поднял руку и ответил:
– Шестьдесят миллионов человек, сэр.
– Верно, – кивнул Кэп. Мел в его руках скрипнул, выводя цифры. – Шестьдесят миллионов. Для сравнения: до Войны на Земле проживало около одиннадцати миллиардов. Цифры, которые наш мозг отказывается воспринимать. А теперь вопрос сложнее. Население Космополитских Северных Штатов?
Девушка с туго заплетенной косой ответила не сразу, перелистывая свой конспект:
– Около… около двадцати миллионов, сэр. Самое крупное из сохранившихся государственных образований.
– Почему «космополитских»? – спросил Кэп, глядя поверх очков. – Кто-нибудь?
Тот же парень с воспаленными глазами пробормотал:
– Потому что после коллапса США и Канады, и миграционных волн из Азии через Берингов пролив, и остатков российского Дальнего Востока… там не осталось ни одной доминирующей нации. Там все перемешалось. Русские, американцы, китайцы, якуты, корейцы… Все, кто выжил на этих территориях. Национальности, грубо говоря… умерли, сэр. Остались только люди.
Кэп тяжело вздохнул.
– Да. Остались только люди. И призраки. – Он отложил мел, обернулся к классу. – И именно поэтому наша работа – это не…
Тут его взгляд упал на меня, стоящего в дверном проеме. Он замолчал на полуслове. Увидел, должно быть, мое лицо, мою позу, все, что было написано на мне крупными, кровавыми буквами. Его собственное лицо стало еще суровее.
– Перерыв на пятнадцать минут, – тихо, но так, что в аудитории сразу воцарилась тишина, сказал он. – Идите, разомнитесь. Повторите материал ещё разок.
Ребята, с облегчением шурша тетрадями, стали выходить, косясь на меня с плохо скрытым любопытством. Я был для них легендой. Живым трупом, который слишком долго ходит по краю. Они проходили мимо, и я чувствовал на себе их взгляды со смесью страха и восхищения. Потом аудитория опустела. Кэп, припадая на ногу, подошел ко мне, прикрыл дверь.
– Что случилось, сынок? – спросил он просто. В его голосе не было ни паники, ни назойливого участия. Была только готовая разделить тяжесть усталость.
– Беляк, – выдавил я. Слово вышло хриплым, чужим. – Схватка на Фоллоу-стрит. Категория… даже не знаю. Не «Мираж». Не «Отголосок». Что-то… чёрное. Он вгляделся. В самое нутро.
Кэп молча кивнул, ничуть не удивившись. Он повернулся, взял со стола потрепанную флягу, отпил, протянул мне. Я сделал глоток. Дешевый, жгучий самогон, который Кэп гнал из пайковой картошки в подсобке. Огонь растекся по горлу, на миг прогнав внутренний холод.
– Жив? – спросил Кэп тем же тоном, каким я спрашивал у санитара.
– Врачи говорят, в кому уйдет. Если не умрет в течение часа. Это было примерно… час назад, – ответил я.
– Идём, – коротко сказал Кэп, хватая свою трость. Он не стал расспрашивать. Он понял все, что было нужно, из моего голоса, из дрожи в моих руках, которую не мог скрыть даже самогон.
Мы молча прошли по коридорам обратно, спустились на лифте в медблок. Тишина здесь была иной – стерильной и пугающей. Пахло антисептиком и озоном. В палате интенсивной терапии, за стеклянной стеной, лежал Беляк.
Его почти не было видно за аппаратурой. Тонкие трубки и провода оплели его, как лианы. Рядом мерцали и тихо пикали мониторы, вырисовывая на экранах те же слабые, но настойчивые зелёные кривые. Маска на лице ритмично надувалась и сдувалась, заставляя его легкие дышать. Его лицо было восковым, прозрачным. Те самые голубые, выцветшие глаза были закрыты. Он казался спящим. Но это был не сон. Это была пропасть, в которую он провалился.
К нам подошел главный врач, Фридрихсон. Сухой, педантичный человек в белом халате, на котором, кажется, не было ни одной морщинки. Он смотрел на Беляка не как на человека, а как на уникальный клинический случай.
– Стабилен, – сказал Фридрихсон, не здороваясь. Его голос был ровным, как линия на кардиограмме. – Показатели на нижней границе нормы, но стабильны. Кома четвертой степени. Полное отсутствие реакций на внешние раздражители. Энцефалограмма показывает минимальную, но регистрируемую мозговую активность. Примитивные ритмы. Выживет ли… на самом деле, это вопрос времени и ресурсов организма. Но факт остается фактом.
Он обернулся к нам, и в его холодных, стеклянных глазах что-то вспыхнуло. Не эмоция, а интеллектуальный азарт.
– Он первый, – отчетливо произнес Фридрихсон. – За все десять лет работы Гильдии в этом секторе. Первый, кто пережил непосредственный, близкий, по вашим описаниям, визуальный контакт с сущностью такого, скажем так, масштаба и не умер на месте. Не превратился в лужу, в пепел или в кричащую статую. Он выжил. Он в коме, да. Но он выжил.
Я смотрел сквозь стекло на это бледное, хрупкое существо, привязанное к машинам. На этого надоедливого, вечно тараторящего мальчишку с учебником вместо мозга. И вдруг осознал весь чудовищный, невероятный вес этих слов.
Первый. Кто выжил…
Тишина в коридоре медблока стала вдруг очень громкой. И в этой тишине я слышал только тихое, настойчивое пиканье аппаратов, делавших все, чтобы Беляк, этот первый, этот уникальный случай, продолжал дышать. Продолжал существовать. Чтобы, может быть, когда-нибудь, он смог рассказать нам, что же он увидел в той черноте. В той дыре.
Я стоял у стекла и смотрел, как дышит Беляк. Ритмично, безостановочно, по воле машин. Звук аппаратов был единственным, что наполняло теперь мою голову. Он вытеснил вой ветра за стенами бункера, скрежет своих же собственных мыслей. Фридрихсон что-то ещё говорил Кэпу, что-то про устойчивые паттерны тета-волн и вероятность сохранения когнитивных функций. Я не слушал. Я смотрел на это бледное лицо и чувствовал, как тишина, принесенная с Фоллоу-стрит, наконец-то догоняет меня. Не та, внешняя, а другая. Внутренняя. Та, что живет во мне годами. И сейчас, после всего этого адреналина и ужаса, она разверзлась внутри, как та самая черная дыра в конце коридора, только беззвучная и пустая.
Я кивнул Кэпу, что-то невнятно буркнул, и вышел. Мне нужно было быть одному. Всегда нужно было быть одному.
Мои ноги сами понесли меня прочь от яркого, пахнущего смертью и надеждой медблока, вниз, в гаражный отсек. Там, в дальнем углу, рядом с моим «Скайкрузером», стояла моя каморка. Не комната, именно каморка, как бывшая кладовка для запчастей, три на три метра. Гильдия – организация практичная: тем, кто слишком часто выходит на охоту, не нужны апартаменты. Нам нужно место, чтобы перевести дух, почистить оружие и уснуть. Все. Большее – это уже роскошь, а роскошь делает тебя уязвимым. Привязывает.
Я запер дверь на механический засов, звук которого был твердым и окончательным. Сбросил на пол бронежилет, расстегнул мокрую от пота униформу. Оружие, излучатель, разрядил, поставил на стеллаж, на привычное место. Движения были выверены, автоматичны. Ритуал. Единственный порядок в моем беспорядке.
Потом сел на жесткую койку, уперся локтями в колени и закрыл лицо ладонями. И тогда, только тогда, позволил себе это. Не думать о Беляке. Не думать о черноте. Подумать о себе. О той пустоте, что всегда со мной.
Одиночество. Какое это жалкое, избитое слово. Его пишут в дешевых романах, о нем поют в замусоренных радиоэфирах постапокалиптические поп-звезды. У них оно это чувство, ностальгия, состояние. У меня оно – вещь. Физическая, осязаемая. Как второй скелет под кожей. Как вес всего оружия на поясе. Я ношу его с собой всегда. В салоне «Скайкрузера», когда мчусь по ночным трассам. В замерзших коридорах очередного «улья», где пахнет отчаянием. В этой самой каморке, где тишина гудит в ушах, пока я пытаюсь заснуть.
Я не всегда был таким. Точнее, я уже и не помню, каким был. Память стирается, как старая магнитная лента, которую слишком часто прокручивали через голову той же черноты, что чуть не забрала Беляка. Остаются обрывки. Не лица, не имена, а ощущения. Тепло чужой кожи рядом во сне. Смех, не сдавленный страхом, а легкий, глупый, просто так. Запах не озона и ржавчины, а чего-то домашнего, съедобного. Кофе? Хлеба? Не помню.






