Война, мир и булка с маслом
Война, мир и булка с маслом

Полная версия

Война, мир и булка с маслом

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Ctrl+Alt+Del

Война, мир и булка с маслом

Если вы найдёте в этой книге смысл, немедленно сообщите автору. Он будет уничтожен в установленном порядке.

Данное произведение не имеет ни морали, ни сюжета, ни надежды на исправление персонажей. Что, впрочем, и естественно.


Высокая кухня Льва Толстого

Карпов, посетив Ясную Поляну с экскурсией «Тур Депо», поскользнулся на философской категории и упал прямиком в 1886 год. Он приземлился на грядку с капустой, аккурат перед носом у Льва Николаевича, копавшего картошку в рамках духовного очищения.

– Молодой человек! – прогремел граф. – Вы помяли мою онтологию!

Карпов, отряхивая с брюк остатки трансцендентального, пробормотал что-то о суточных щах. Это было его роковой ошибкой.

Толстой, чья борода в тот день особенно бушевала от творческих порывов, схватил её обеими руками и принялся вытряхивать над Карповым содержимое.

На Карпова посыпались: три пуда народной мудрости, недописанная глава «Воскресения», семь заповедей, только что придуманных по дороге от бани, полкороба моральных дилемм и три призрачных мужика, спорящих о душе.

– Чтоб вы знали! – гремел Толстой, тряся бородой, как грушевое дерево. – Вся сложность бытия! Весь тут груз ответственности!

Карпов, чихая от летящей в нос метафизики, попытался поймать пролетавшую мимо заповедь «Не убей», но та оказалась скользкой и улетела в сторону курятника.

В конце концов, граф вытряхнул на Карпова последнее – густые, как смола, суточные щи из самого котла русской души. Они текли по лицу Карпова, пахли грехом и покаянием и на вкус были как вечность, приправленная лавровым листом.

– Ну что? – спросил Толстой, заправляя исхудавшую бороду за пояс. – Понял теперь, что такое настоящие щи?

Карпов, отплёвываясь от прилипшей к зубам морали, лишь кивнул. Он понял главное: никогда, ни за что не говорить при Толстом о еде. Это чревато последствиями и намекало на его величину, как писателя.

Очнулся он уже в нашем времени, на той же грядке. В кармане у него лежал засохший лавровый лист, а в душе необъяснимая тяга к простому физическому труду и лёгкое отвращение к капусте.

Укус Толстого

Произошло это в Ясной Поляне, за чаем. Карпов, большой эстет, позволил себе критически высказаться о поздних работах Толстого, в частности, назвав морализаторство графа «увечьем, нанесённым самому искусству». А так же позволил себе заметить, что «Война и мир» – это, конечно, грандиозно, но вот сцена охоты могла бы быть и покороче.

Лев Николаевич, не проронив ни слова, встал, подошёл к Карпову сзади и, с присущей ему основательностью, откусил Карпову левое ухо.

Карпов вскрикнул, но вместо крови из раны хлынула тёмная, густая абсолютная тишина. А там, где раньше было ухо, открылось иное измерение – чистый, ничем не замутнённый канал восприятия.

Лишённый одной из двух точек для стереозвука бытия, Карпов начал слышать музыку сфер и видеть все звуки. Он обнаружил, что краска, ложась на холст, издает аккорды, а линии карандаша рождают лёгкие, почти неслышные мелодии.

Его картины, которые он тут же начал писать собственной кровью и истолчённым углём из камина, были полны такой пронзительной, многомерной гениальности, что заставляли зрителей плакать внутрь самих себя. Он писал «Тишину после поступка», «Портрет отсутствующего я» и свою знаменитую серию «Симфонии в черном».

Когда его спрашивали, как он пришёл к такому великому искусству, Карпов, уже всемирно известный, лаконично отвечал:

– Меня укусил классик. Будьте осторожны с великими – они бывают заразны.

Жизнь, дрова и булка

Карпов, будучи человеком любознательным, но ленивым, от скуки написал Толстому письмо с единственным вопросом: «В чём жизнь?» Ответ пришёл не по почте, а с самим Львом Николаевичем, который явился в одну пятницу ровно в пять часов, отряхивая с бороды дорожную пыль.

– Жизнь, – возвестил он, не снимая пальто, – в труде! Сейчас будем рубить дрова.

Карпов, который не рубил дрова со времён пионерского лагеря, покорно последовал за писателем во двор. Толстой, согнав с полена муравьёв-толстовцев, торжественно вложил в руки Карпову топор. Тот, размахиваясь, промахнулся и рубанул по собственному отражению в луже. Отражение истекло водой, и Карпов почувствовал лёгкость.

– Не в том труд! – покачал головой граф. – Труд великий в слове! Садись, пиши исповедь.

Карпов сел за стол и написал: «Сегодня я не выспался». Толстой прочёл, и из его бороды выпало несколько злых мужиков и одна анемичная барышня ахая на французском.

– И это всё?! – воскликнул он. – Где боль? Где тяжёлый поиск? Где мучительный моральный выбор?

– Я его ещё не сделал, – честно признался Карпов. – Я пока только собрался за хлебом.

Толстой тяжело вздохнул, и из его лба выпали «Война и мир» в виде аккуратной стопки черновиков. Он молча указал на них, потом на Карпова, развернулся и ушёл, растворяясь в вечерних сумерках, как неразрешённый конфликт.

Карпов остался сидеть за столом. Он так и не понял, в чём жизнь, но теперь, по крайней мере, знал, что у неё должен быть моральный выбор. А пока он решил пойти за хлебом. По дороге он купил булку, и это было так просто и приятно, что, возможно, в этом и заключался главный труд его жизни.

Яблоня из уха

Толстой, заглянув как-то к Карпову, застал его за разглядыванием заграничной открытки с видом Альп.

– Фу, – сказал Лев Николаевич, – чужие горы! Разве это по-русски?

Он выхватил открытку и, не глядя, съел её. Потом развернул на столе карту Тульской губернии, посыпал её солью и протянул Карпову:

– Вот тебе и закуска, и география. Чувствуешь?

Карпов осторожно лизнул угол карты. На вкус она была как тёплая гречиха, слеза и пыль проселочной дороги.

– Любовь к родине, – пояснил Толстой, медленно проводя пальцем по извилинам Оки, – должна быть простой, как горшок со щами, и глубокой, как крестьянская тоска. Смотри!

Он стукнул кулаком по груди, и у Карпова из уха выпало яблоко антоновка, мутная и твердая, как русская душа.

– Сажай! – скомандовал граф.

Карпов послушно воткнул яблоко в цветочный горок с геранью. К утру выросла яблоня, вся в чернильных пятнах, как рукопись, и пахла махоркой и прелой листвой.

Теперь Карпов поливает её чаем и читает вслух Войну и Мир. А та в ответ роняет ему на голову то сухую былинку, то мокрую совесть. И Карпов наконец понял, что любить родину – это не смотреть по сторонам, а слушать, что растёт у тебя в собственном горшке.

Как Карпов у Толстого ум занимал

Карпов, обнаружив у себя в черепе пустоту, пошёл к Толстому за умом в кредит. Лев Николаевич сидел на веранде и жевал собственную бороду – это помогало ему думать.

– Ума тебе надо? – переспросил он, выплюнув несколько зёрнышек народной мудрости. – Бери, но под залог. Что оставишь?

Карпов порылся в карманах и вытащил абсолютную тишину, свёрнутую в трубочку. Толстой одобрительно кивнул, развернул её, приложил к уху, как раковину, и услышал небытие.

– Сойдёт, – сказал он и вынул из-за пазухи небольшой, но увесистый ум, небрежно завернутый в газету «Русские ведомости».

Ум оказался очень капризным. Он требовал, чтобы его кормили сложными супами из трёх бульонов, поили крепким чаем с десятью ложками тростникового сахара и ежевечерне чесали специальной японской костяной палочкой. Если Карпов забывал, ум начинал громко хлопать крышкой черепа и свистеть марш из «Пиковой дамы».

Когда пришло время возвращать ум, Карпов пришёл к Толстому и развёл руками:

– Не могу отдать. Он у меня… прижился.

Толстой подошёл, заглянул Карпову в затылок, ткнул внутрь пальцем и нажал невидимую кнопку. Ум с тихим щелчком выскочил, оставив после себя лёгкое недоумение.

– С процентами, – напомнил граф.

В качестве процентов Карпов отдал ему своё чувство юмора. Теперь он не понимает шуток, зато знает, как надо жить правильно. А Толстой иногда смеётся по ночам чужим, карповским смехом громко и неуместно.

Вьюга по Толстому

Карпов, обнаружив духовную потребность в очищении, пришёл к Толстому за снегом. Застал графа в яснополянском парке, где тот пытался объяснить берёзе основы нравственности.

– Снега тебе? – переспросил он, стряхивая с плечей лёгкое облако моральных терзаний . – Это вам не дров нарубить. Снег русское состояние души.

Он поднял глаза к небу, и с его ресниц посыпались идеально шестиугольные кристаллы мудрости. Каждая хлопинка была размером с эпифанию и таяла на ладони, оставляя ощущение покоя вечности. Снежинки падали и падали, образуя на земле цитаты из «Крейцеровой сонаты».

– Но мне бы ещё и для двора, – уточнил Карпов.

– Ах, для двора! – Толстой разочарованно вздохнул, и из его бороды выпало три пуда сугробов, пахнущих детством и манной кашей.

– Собирайте, – разрешил граф. – Но помните: каждый сугроб – это ответственность.

Карпов попытался собрать снег в шапку, но тот оказался невесомым и тут же испарился, оставив лишь намёк на возможность чуда.

– Не материя то, а идея, – пояснил граф, доедая последнюю снежинку. – Хотите сугроб – создайте его у себя в душе.

Карпов вернулся домой, сел в кресло и начал медитировать на тему зимы. Через час комната заполнилась прозрачным холодом, с потолка закапала тишина, а за окном повалил самый настоящий снег – плотный, молчаливый и слегка пахнущий толстовской бородой.

Теперь, когда Карпов говорит, из его рта идут пары вечных вопросов, а по утрам он находит на подоконнике иней из незавершённых мыслей Льва Николаевича.

Как Толстой Карпову крестьян подарил

Карпов, томимый экзистенциальной тоской по подлинному бытию, пришёл к Толстому и попросил: «Лев Николаевич, подарите мне крестьян. А то в городской квартире как-то тихо и… неправильно».

Толстой, не отрываясь от письма к Александру III о нравственном долге интеллигенции, молча указал пером на книжную полку. Карпов подошёл и увидел там трёх маленьких, но очень плотных крестьян, аккуратно стоящих между «Анной Карениной» и «Воскресением».

Они были сделаны из спрессованного трудового пота, тихой покорности и семи пудов народной мудрости. Самый старший, Ефим, даже шевелил усами.

«Спасибо!» – растроганно произнёс Карпов и унёс их домой в кармане пальто.

В городской квартире крестьяне сначала растерялись. Они попытались пахать линолеум, посадили в цветочный горшок несколько зёрен тоски и стали петь русские протяжные песни, от которых у соседей закисало молоко.

Карпов был счастлив. Он слушал их разговоры об урожае, о жизни, о смысле бытия и чувствовал, как душа наполняется чем-то настоящим. Но вскоре крестьяне затосковали по простору. Они стали чахнуть на глазах, и от них остались лишь три тёмных пятна на полу в виде ушедших вниз силуэтов да лёгкий запах печного дыма и тревожной грусти.

Теперь, когда Карпову особенно одиноко, он ставит на пол миску с молоком и включает запись шума дождя в Ясной Поляне. Говорят, тогда из щелей в паркете доносится тихое посапывание, и на миг кажется, что где-то совсем рядом колосится бескрайнее поле ржи, по которому бредет его личный, подаренный Толстым, мужичок.

О мысли, Толстом и простом человеке

Карпов как-то прилёг после обеда, и у него родилась Мысль. Не абы какая – красивая, круглая, ладная, пахнущая свежей сдобой и патентом на вечный двигатель.

В этот момент зашёл Толстой посмотреть, как живёт тут простой человек. Увидел красавицу Мысль, лежащую на подушке, и ахнул.

– Сия мысль, – провозгласил он, – должна принадлежать народу!

И, прихватив её под полой, удалился, оставив на стуле расписку: «Взято для нужд просвещения. Граф Толстой».

Карпов, проснувшись, тут же почувствовал пустоту в голове. Он метался по комнате, искал свою любимую Мысль, но нашёл лишь записку и пятно от бороды на зеркале.

А Толстой тем временем в Ясной Поляне пытался приставить Мысль Карпова к своему «Воскресению». Не приставлялась. Мысль была слишком простой и гармоничной, она не вписывалась в сложный нравственный конфликт. Тогда он отдал её крестьянам. Те пару дней поиграли ею, как мячиком, а потом и совсем потеряли в овраге.

С тех пор Карпов ходит с выражением на лице: «Мысль украдена. Новых не имею». А Толстой иногда, в минуты страшных творческих мук, приезжает к нему и с надеждой заглядывает в его голову – не родилась ли новая. Но голова Карпова пуста. Иногда только пахнет свежей сдобой.

Как Толстой Карпова работать заставлял

Карпов лежал на диване и наблюдал, как по потолку путешествует муха. Вдруг дверь распахнулась, и на пороге возник Толстой в серой рабочей блузе, с острым топором в одной руке и свитком моральных обязательств в другой.

– Встать! – прогремел он так, что с полки слетели три самых ленивых мысли. – Труд основа нравственности!

Карпов попытался возразить, что он трудится и наблюдает за мухой, но Толстой перебил его:

– Наблюдение без последующего действия – праздномыслие! Рубить дрова! Копать землю! Сеять рожь!

Он сунул Карпову в руки топор и вытолкал его во двор. Карпов неумело взмахнул топором и случайно разрубил пополам тишину. Из раны хлынул пространственный звон, и все окрестные птицы начали декламировать «Войну и мир».

Тогда Толстой заставил его копать. Карпов воткнул лопату в землю и вывернул наружу клок мистической тьмы. Тьма зашипела и испарилась, оставив после себя лишь пятно в форме невыполненного долга.

– Неспособен! – сокрушённо воскликнул граф и увёл Карпова в поле сеять рожь. Вместо зёрен Карпов рассыпал по пашне свои сомнения. К утру взошли чахлые ростки философских трактатов, которые тут же начали спорить друг с другом о смысле бытия.

Изумлённый Толстой отпустил Карпова с миром. С тех пор Карпов лежит на диване, но уже с чувством глубокого морального превосходства: он не просто бездельничает, а выращивает целые плантации экзистенциальных проблем. А Толстой иногда присылает ему письма, в которых пытается объяснить, что же пошло не так.

Как Карпов Толстого за волосок дёрнул

Карпов выдернул волос из бороды Толстого, когда тот медитировал на тему всепрощения. Волос оказался не волосом, а мистическим корнем, уходящим прямиком в почву коллективного бессознательного.

На месте вырванного волоса осталась не ранка, а глаз. Маленький, влажный, всевидящий глаз, который тут же уставился на Карпова с немым укором. Из глаза сочилась не кровь, а чернильная густота, в которой тонули буквы, слова и целые недописанные главы.

Сам волос в руке Карпова зашевелился и начал расти, превращаясь то в лиану из спутанных сюжетных линий, то в холодную змею литературной традиции. Он тянулся обратно к Толстому, пытаясь снова врасти, но глаз на подбородке моргнул, и связь прервалась.

Толстой при этом не шелохнулся. Он лишь глубже погрузился в медитацию, а его борода вокруг глаза зашевелилась, отгоняя назойливых мух-символов, слетевшихся на запах открывшейся вечности.

Карпов, держа в руке теперь уже целую нить судьбы (своей? толстовской? русской литературы?), почувствовал головокружение. Он увидел, как по волосу, как по проводу, побежали крошечные сцены: Наташа Ростова на первом балу, Пьер в горящей Москве, старый князь Болконский в предсмертной тоске.

Теперь этот волос хранится у него в гербарии, зажатый между страницами кулинарии прижатыми сверху трактатом по сапожному делу. Иногда по ночам он светится тусклым светом, и тогда Карпову снятся сны на языке, которого нет, но который понимаешь всем нутром. А у Толстого на подбородке так и остался тот глаз. Говорят, именно поэтому в поздних произведениях взгляд его стал таким всевидящим и беспощадным – он буквально смотрел оттуда, из самой сердцевины бороды.

Как Карпов с Толстым в «Совесть» играли

Карпов заглянул к Толстому в час душевной смуты. Застал графа за раскладыванием пасьянса из цитат собственных дневников.

– Сыграем? – спросил Толстой, не глядя. – Игра называется «Совесть». Правила простые: кто наберёт больше моральных очков, тот проиграл.

Карпов сел. Вместо карт ему выдали колоду тонких, почти прозрачных пластинок, на которых были выгравированы ситуации: «Увидел нищего и прошёл мимо», «Соврал из вежливости», «Промолчал, когда надо было говорить». Каждая пластинка жгла пальцы.

Толстой начал с сильного хода и выложил «Отрёкся от имущества во имя идеи». Стол под картой затрещал и покрылся инеем.

Карпов, немного растерявшись, выложил «Помог старушке через дорогу, но внутренне раздражался». Его пластинка задымилась и издала звук, похожий на сдавленный вздох.

– Слабо! – проворчал Толстой и бросил на стол «Простил смертельного врага». Комната наполнилась странным светом, а с потолка посыпались лепестки несуществующих цветов.

Игра шла до тех пор, пока у Карпова не кончились все мелкие грехи. В отчаянии он вытащил из внутреннего кармана свою козырную карту – «Никому не рассказал о своём единственном по-настоящему благородном поступке».

Наступила тишина. Пластинка не дымилась, не светилась. Она просто лежала, тяжелая и настоящая. Толстой долго смотрел на неё, потом медленно перевернул свою последнюю карту. На ней было чистое зеркало.

– Игра окончена, – тихо сказал граф. – Вы выиграли тем, что не знали, что выигрываете. Забирайте свой выигрыш.

Выигрышем оказался маленький, тёплый камушек – «Спокойствие без гордыни». Карпов носит его в жилетном кармане. Иногда, в минуты сильной суеты, он зажимает камень в ладони, и мир на мгновение замирает, обретая ясные, простые очертания. А Толстой с тех пор пасьянс не раскладывает, сложил все цитаты обратно в дневник и на последней странице написал: «Иногда тишина громче всех проповедей. Особенно та, что после честной игры».

Стигматы наоборот

Толстой встретил Карпова на веранде с книгой в руках и выражением лёгкого недоумения на лице. Он выхватил фолиант и прочёл название. Борода его зашевелилась, как гнездо встревоженных змей. Застав Карпова за чтением Владимира Сорокина, Толстой не закричал. Он замолчал с такой силой, что в радиусе трёх вёрст перестали петь все птицы, а лягушки в пруду замерли с полураскрытыми ртами.

– Дайте, – сказал он тихо, и тишина вокруг сгустилась, как мировой холодец.

Он взял книгу двумя пальцами, будто держал ядовитого паука, и начал методичное уничтожение:

Вырвал титульный лист и съел его, запивая тёплым молоком. «Чтобы узнать врага изнутри», – пояснил он, и буквы «Владимир Сорокин» проступили у него на лбу, как стигматы, но только наоборот.

Каждую страницу он проглаживал своей бородой, которую раскалил на совести. Буквы не сгорали, а испарялись в виде едкого дыма, пахнущего дешёвым парфюмом и социальным пессимизмом.

Обложку он прибил священным девяти дюймовым гвоздём к воротам Ясной Поляны как предостережение. Но к утру она проросла в дереве, и из-под краски полезли розовые, сочные ростки абсурда, похожие на чьи-то распухшие инфернальные языки.

– Видите? – торжествующе сказал Толстой Карпову, тыча в эти адские ростки. – Это же не литература. Это биологическая диверсия против человеческого разума!

С тех пор в Ясной Поляне происходят странные вещи. Яблоки на любимой толстовской яблоне стали квадратными и черными. Коровы мычат алеаторическими текстами. А сам граф по ночам, во сне, диктует секретарю не «Воскресение», а что-то очень похожее на сцену с колбасой и нормой, после чего просыпается в холодном поту и требует срочно прочесть ему вслух «Кавказского пленника» – для дезинфекции сознания.

С тех пор Карпов читает Сорокина тайком, в подвале, при свете фонарика через специальный фильтр – лист папиросной бумаги, на котором Толстой каллиграфически вывел: «Не верь дитя глазам своим. И ушам тоже. Особенно ушам». Говорят, так даже стало интереснее.

Как Толстой Карпова высечь хотел

Толстой решил высечь Карпова после того, как тот в философском споре назвал опрощение «позой», а «Анну Каренину» «длинноватой, но с хорошей концовкой».. Граф вскипел, схватил первую попавшуюся под руку розгу (оказалось, это была засохшая ветвь от семейного древа Ростовых) и пустился в погоню, сверкая бородой, как знаменем праведного гнева.

Но Карпов был хитер. Он применял эзотерическую тактику релятивистского уклонения, основанную на глубоком знании текстов самого Толстого и мистических практик Кроули:

Превратился в «простое лицо из народа». Надел зипун, нахмурился и начал молча ковырять землю палкой. Толстой, подскакав, готовый к экзекуции, вдруг усомнился: а имеет ли он, помещик, моральное право сечь мужика, даже если тот глуп? Пока граф мучился экзистенциальным кризисом, Карпов перебежал на следующую улицу.

Использовал приём «диалектического отрицания». Когда Толстой настиг его у булочной, Карпов вдруг заявил: «А я и не я вовсе! Я лишь продукт вашего авторского воображения, Лев Николаевич! Бьёте вы, значит, не меня, а собственный нереализованный творческий импульс!» Толстой замер с занесённой розгой, его ум захлестнула волна металитературной рефлексии, и Карпов снова улизнул.

Применил уловку «нравственного перевеса». Загнанный в тупик у городской стены, Карпов вдруг вытащил из кармана конфету пятилетней давности и подал её нищему. Сияние бескорыстного поступка было столь ослепительно, что Толстой, как истинный поборник добродетели, вынужден был отдать честь. В этот момент Карпов тихо слился с толпой.

Измученный бесконечными этическими дилеммами, которые подкидывал ему беглец, Толстой вернулся домой, бросил розгу-ветвь в камин и сел писать трактат «О трудностях применения насилия к существам, знакомым с категорическим императивом». А Карпов с тех пор, встречая графа, вежливо снимает шляпу и спрашивает о здоровье. Толстой только тяжело вздыхает, и его борода шевелится, как шерсть у собаки, которая видит кота, но знает, что поймать его нельзя по правилам честной охоты.

Как Толстой Карпову дорогу перешёл

Толстой перешёл Карпову дорогу буквально. Карпов шёл себе спокойно по тропинке в Яснополянском парке, размышляя о весёлом, как вдруг из-за дуба, того самого, вышагнул сам Лев Николаевич широкий, бородатый, как живая стена из идей и крестьянского сурового полотна.

Остановились они друг перед другом. Толстой смотрел поверх головы Карпова, куда-то в дальние дали и горизонты, где решались судьбы человечества. Карпов смотрел на блестящие пуговицы на жилете графа – они были пришиты крепко, на совесть.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу