
Полная версия
Аккорд I
А дальше длинные руки лежали на ручках кресла, будто сломанные в запястье, и маленькие чистые аккорды повисали в воздухе, как цветы, а мелодии складывались в букеты. В холодных роскошных закатах тени ложились на большие ступени, вода становилась черной, плиты мостовой – розовыми и коричневыми, луна гналась за поездом, и лунный свет мог согреть лицо, мрак и пустота с неслыханной наглостью колыхались возле бровей, и ощущалось засасывающее кружение пустоты. Выборные кампании прохлестывали взад-вперед через всю страну, вздувая в толпах надежды и уподобляясь ветрам, что ерошат великие прерии…
"Ну и так далее! Короче говоря, этот роман хорош тем, что в нем живет поэзия! – подвела черту Софи и обратила на меня победный взгляд – дескать, вот что и как надо читать. – Только не думай, что я хвалю этот роман, потому что его написал еврей"
"Причем тут еврей?" – искренне удивился я.
"Но я ведь тоже еврейка…"
"А я русский! – с вызовом воскликнул я.
"Да, ты русский…" – погрустнела Софи.
"Сонечка, ну причем тут это? – загорячился я. – Ты – еврейка, я – русский, а Луи Армстронг – негр! Так что же, я теперь не должен любить ни тебя, ни Луи Армстронга?"
Софи быстро на меня взглянула и опустила ресницы. Щеки ее зарделись.
"Да, я же не сказала самого главного! – спохватилась вдруг она. – В романе есть любопытное замечание. Вот послушай: "Он (дед) читал внуку наизусть куски из Овидия. Это были истории о людях, превратившихся в животных, деревья или статуи. Истории метаморфоз. Женщины оборачивались подсолнухами, пауками, летучими мышами, птицами; мужчины становились змеями, свиньями, камнями и даже «легкими дуновеньями». Так вот: эта мысль Овидия лежит в основе поэзии. Я не знаю, могут ли мужчины оборачиваться змеями, а женщины подсолнухами, но есть вещи и есть слова, и если вещи мы смешать не можем, то можем смешать слова и на словах обратить кого угодно во что угодно. Вот, послушай"
И чаруя черным пламенем очей, забормотала нараспев:
Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки…
И далее в том же духе. Я завороженно смотрел на блестящий шарик стихотворения, что раскачивался передо мной, словно елочная игрушка.
"Ну как?" – оборвала гипноз Софи.
Да, у нее определенно был свой подход. И терпение. Наверное, их этому учат. Ведь как аккуратно и ненавязчиво она подвела меня к стихам! Начни она с них в первую нашу встречу – и подозрение в манерности вместе с предвзятым мнением о поэзии было бы ей обеспечено.
"Здòрово!" – искренне откликнулся я.
"Это ранний Мандельштам. А вот еще"
Передо мною волны моря.
Их много. Им немыслим счет.
Их тьма. Они шумят в миноре.
Прибой, как вафли, их печет…
"Это Пастернак. А вот Бродский…"
Осень. Оголенность тополей
раздвигает коридор аллей
в нашем не-именьи. Ставни бьются
друг о друга. Туч невпроворот,
солнце забуксует. У ворот
лужа, как расколотое блюдце…
"Нет, правда, здòрово!" – гляжу я на нее во все глаза.
"Пастернак, Мандельштам, Бродский – вот настоящие поэты!" – с воодушевлением восклицает Софи.
"А Пушкин, а Есенин, а Маяковский?" – робко вставляю я.
"Ну да, ну да, они тоже… – снисходительно соглашается Софи. – В общем, как говорил Кропоткин: "Читайте поэзию: от нее человек становится лучше".
С тех пор я читаю поэзию, но лучше определенно не стал.
Между прочим, после этого разговора я решил, что Софи должна вести себя в постели также целомудренно, как Мать Малыша. То есть, закрывать глаза и зажимать уши.
4
Рискну утверждать, что главным приобретением тех, кто заканчивал вуз при советской власти, являлась не специальность, а так называемое общее развитие с его приобщением к культурным и культовым ценностям. Широкий кругозор, историческая ангажированность, политическая благонадежность, масштаб и смелость суждений – вот визитная карточка советского студента. Именно эти качества отсутствуют у его нынешних собратьев. Притом что информация сегодня доступнее, чем женщина легкого поведения, их убеждениям не хватает универсального фундамента, каким был для нас пресловутый марксизм-ленинизм. Их религия – легкий и быстрый успех, их убежище – прикольный плюрализм, их мировоззрение и шатко, и валко, а суждения не превосходят границ здравого смысла. В том числе и в делах, где замешан еврейский вопрос. "Причем тут еврейский вопрос? – спросите вы. – Ведь мы же договорились: только любовь!" Да, договорились. Но в случае с Софи это любовь, освещенная и освященная еврейским вопросом.
…То были до чопорности интеллигентные, культурные, лишенные чувственной свободы отношения – полная противоположность тем, что связывали меня с Натали, Ирен и отчасти с Люси. Наверное, со стороны мы напоминали церемонных посетителей музея, где каждый из нас по очереди был то гидом, то слушателем. При встрече мы с тонкой, понимающей улыбкой перекидывались репликами, пока не нащупывали тему. Были четыре утоптанных площадки, на которых я чувствовал себя достаточно уверенно: экономика, музыка, спорт и любовь. В остальных случаях я, ища подтверждение своему мнению, обращал взгляд на Софи. Надо сказать, что при всём ее раннем, обширном и глубоком развитии, она была скромна и деликатна. В отличие от ее бойких, претенциозных соплеменниц (мое позднее наблюдение) у нее не было готовых рецептов на все случаи жизни и чаще всего она, подумав, мягко говорила: "Не знаю, но мне кажется…" И это выглядело ужасно симпатично. Женщина, даже еврейка, не должна быть безапелляционной.
Софи начинала свою партию сдержанно, но затем увлекалась, и лицо ее озарялось перламутрово-розовым сиянием. Я любовался ею с особым, бесполым чувством, не представляя, как можно запятнать ее возвышенное воодушевление пошлым поцелуем. Впервые женская красота не искала уступок у моего вкуса, а напротив, ставила ему себя в пример. Прекрасная Софи, драгоценная Софи, я с нарастающим удовольствием погружался в ее утонченный мир, где отделившиеся от вещей слова жили собственной жизнью, а их неожиданные значения становились кирпичиками невиданных миров! Можно сказать, выгодой от новой любви я покрывал убытки всех предыдущих.
За неделю до Нового года Софи повела меня в гости к своей однокурснице. На смотрины, как я потом понял. К тому времени я прочитал "Немного солнца в холодной воде" Франсуазы Саган, "Портрет художника в молодости" Джойса, "Давай поженимся" Апдайка и заканчивал "Башню из черного дерева" Фаулза. Там, куда мы пришли, я обнаружил семь нарядных ироничных барышень и трех снисходительных, острых на язык парней, которым богемная фамильярность была к лицу. Как известно, в стране в то время царил культ печатного слова, и советские филологи были его истовыми жрецами. Компания встретила меня любопытными, оценивающими взглядами. Я почувствовал себя неуютно, но заметив в гостиной пианино, успокоился: последнее слово будет за мной.
Хорошо филологам – для них всякое застолье есть праздник языка. После трех изысканных тостов, соединенных сосредоточенным звяканьем ножей и вилок, завязалась беседа. Пробные реплики подобно звукам настраивающегося оркестра цеплялись друг за друга, пока не вылились в единую мелодию: будущие переводчики внезапно, дружно и естественно заговорили о переводах. Встала одна из барышень – живые глазки, носик уточкой – и с энтузиазмом объявила:
"Вот, послушайте, что я нарыла! "Летняя луна" называется!"
А знаешь ли, что ты сама, царица ночи,
Однажды прекратишь сиять с небес ночных?
Умрешь, как род людской, что смерть себе пророчит,
И одолеет мрак простор небес немых.
От всех твоих красот, чей блеск богами явлен,
От роскоши лучей, заполнивших эфир
Остаться суждено лишь хаосу развалин
Что поплывут в ночи, пересекая мир! *)
Ее отметили аплодисментами и потребовали подробности об авторе.
"Алис де Шамбрие…" – приняв загадочный вид, обронила девица.
"Кто такая, почему не знаю?" – вскинулся один из парней.
Девица выдержала паузу и с удовольствием объявила:
"Умерла сто лет назад в возрасте двадцати одного года… Можно сказать, наша ровесница…"
"Иди ты…" – удивился тот же парень. Все на некоторое время примолкли.
"Ладно, – сказал парень. – Раз уж речь о небесах, то и я туда же… Огюст Доршен, "Погасшие звезды":
Когда вечерний час стирает, не дыша,
На море парусов мазки,
И на простор небес вступают, не спеша,
Светил несметные полки,
Не кажется ль тебе, что этот ясный свод
Как море бедами велик?
И, как суда во мгле во власти бурных вод
Там звезды гибнут каждый миг? *)
"Браво, старик, браво! – похвалил товарища губастый сосед в очках. – А в оригинале могешь?"
"А то!" – откликнулся тот и продекламировал то же самое по-французски.
"То есть, размер один в один…" – задумчиво констатировал парень в очках.
"Естественно!"
Дальше было вот что: присутствующие по очереди отмечались поднятой рукой и читали припасенные стихи. Остальные, обратившись в слух, внимательно им внимали. Затем следовали комментарии, вопросы, уточнения. Впечатляющая, скажу я вам, демонстрация призвания и ранней зрелости. Я впервые слышал живую французскую речь. Может, далекую от совершенства, но достаточного качества, чтобы сделать вывод: мы говорим нутром, звук сидит у нас в горле, а у французов он катается во рту и отражается от нёба, как от неба.
Дошла очередь до Софи, и она объявила: "Артюр Рембо, "Ощущение".
Летним вечером в синь я пойду по тропе
Средь уколов хлебов, попирая траву:
Фантазер, подарю я прохладу стопе.
Пусть омоют ветра мне младую главу.
Буду я молчалив, мыслям ходу не дам:
Но любовь без границ вдруг наполнит меня,
И пойду, как цыган, по горам, по долам,
Сквозь Природу – блажен, словно с женщиной я… *)
Наконец круг замкнулся, и присутствующие, включая меня, принялись аплодировать, улыбаясь и переглядываясь.
"А что же наш гость? – вдруг спросила хозяйка, и все, в том числе и Софи, уставились на меня. – Может, тоже прочитаете что-нибудь?"
Я растерялся и приготовился промямлить, что не знаю стихов, но вдруг внезапная дерзость подхватила меня: "Да ради бога!"
Стоит милый у ворот,
Моет морду черную,
Потому что пролетел
Самолет с уборною…
"А вот еще!"
Говоря о планах НАТО
Не могу, друзья, без мата.
Да и вообще, друзья,
Не могу без мата я.
Я обвел компанию глазами – все смотрели на меня прямо-таки с научным интересом, а Софи покраснела и потупилась.
"Ладно, шучу! – отступил я. – Я, вообще-то, по другой части. Если не возражаете, я сыграю…"
Отставив мизинец, я выпил мелкими глотками коньяк, что был у меня в рюмке и направился к станку.
"Расстроено" – тронув клавиши, укоризненно заметил я.
"К сожалению!" – радостно подтвердила хозяйка.
"Лорр" Эррола Паркера и "Танцующий бубен" Понса и Полла – две жемчужины моей коллекции. Именно ими я и решил угостить гордых филологов. Морщась и досадуя на лишенное слуха пианино, я принялся извлекать из его тусклого черного нутра глухие нафталиновые звуки. Уже в середине первой пьесы – яркой и энергичной вариации на тему a la Бах – кто-то позади меня обронил реплику, затем другую, и я понял, что далеко не все из тех, что прятались за моей спиной, способны были уловить мастерскую вязь мелодической линии, крепкой нитью связавшей многочисленные модуляции в единое целое. Что ж, не всем дано понимать музыку. Для этого ее надо пощупать собственными руками. У меня возникло желание оборвать игру на полуслове, но я лишь умерил пыл. Окончив играть, встал, повернулся к публике и, присев с дурашливым видом на клавиши, извлек задним местом заключительный аккорд. Есть у нас, у таперов, такой выразительный привет невежам. В ответ невежи вежливо похлопали. Разочарованный, я вернулся на место и уселся рядом с Софи, которая ободряюще мне улыбнулась. Ну и ладно: главное, что я добился своего – отделил слово от звука, а музыкантов от филологов.
Внимательному читателю уже давно пора спросить, где я брал ноты, если их у нас в то время не было и быть не могло. "Оттуда же, откуда и все советские люди. Из радиоприемника" – отвечу я. Надо было только вовремя включить зарубежный голос, записать его на магнитофон и превратить в ноты. Даром что ли у меня абсолютный слух? Ах, как жалко, что мне не дали исполнить "Dancing tambourine"! Вы бы сразу поняли, что это совсем не так сложно, как кажется!
"А я боялась, что ты начнешь петь эти твои ужасные частушки…" – сказала Софи во время танца.
Ее подруги рядом с ней выглядели безликими простолюдинками. Сравнивать ее с ними – все равно, что унизить красивую тему бездарной импровизацией.
"Сонечка, ты здесь лучше всех!" – пробормотал я ей на ухо, успев втянуть негромкий, сладковатый запах ее волос, прежде чем она порозовела и опустила свои гордые ресницы.
Я провожаю Софи до дома. Мы входим в тускло освещенный подъезд и становимся друг напротив друга. Темно-серое пальто с норковым воротником, серая шапочка крупной вязки, светло-коричневый мохеровый шарф, бледное лицо, черное ожидание глаз. Гулкая восьмиэтажная тишина требует, чтобы ее нарушили.
"Ну все, до свидания…" – говорит Софи, не глядя на меня.
"Да, до свидания!"
"Ну, иди, иди!"
"Да, да, сейчас!"
Софи, помолчав:
"Ну, иди! Ну что же ты!"
Вместо ответа я беру ее руки в свои и, убедившись, что они не против, с великой предосторожностью подношу их к губам и дышу на пальцы. Софи делает то, что у нее получается лучше всего, то есть, краснеет и опускает глаза.
"Замерзли…" – бормочу я.
"Нет, что ты!" – быстро отвечает она.
Я медленно, со значением целую холодные невесомые пальчики и чувствую, как высоковольтное исступление покалывает мои губы. Я страшусь лишь одного: вот сейчас хлопнет чья-то дверь, и Софи отдернет руки, лишив меня неземного блаженства. Я вижу устремленный на меня неподвижный взгляд широко открытых черных глаз. "Правильно ли я понимаю…" – спрашиваю я их. "Да, правильно" – отвечают они и прячутся за черной ширмой ресниц. И тогда я, продолжая удерживать руки, благоговейно касаюсь неподвижных губ. Наш поцелуй легок, чист и непорочен и длится столько, сколько нужно, чтобы часть моей души переселилась к Софи, а часть ее души проникла в меня. Завершив обмен, Софи быстро отстраняется, смущенно улыбается, говорит "Пока!", после чего разбегается и, помогая себе крыльями, взмывает на пятый этаж. Я стою, прислушиваясь к шелестящему отзвуку ее полета.
Она так торопилась, что не захотела узнать, как я ее люблю.
5
Когда через десять лет Софи приедет в Россию и мы увидимся, она поведает мне о метафизическом посыле нашей первой встречи.
Однажды она спросила подругу, есть ли в ее группе приличный еврей, и та ответила, что есть и не один. Нашелся повод, пришли наши жгучие красавцы евреи – Венька Карман, Ленька Мишин, Оська Фридман, Гришка Семак и сразу же стали к ней клеиться. А она вместо того, чтобы выбрать кого-то из них, увидела меня и тут же влюбилась. И это притом, что ей с раннего детства внушалось, что русские мальчики – это плохо: шальная, видите ли, кровь, которой не место на земле обетованной.
Она долго сопротивлялась своему внезапному запретному чувству: забавлялась моим литературным невежеством, подмечала ошибки в речи, кривила губы от моих вульгарных частушек, старалась не придавать значения моим музыкальным способностям, порицала мой шумный, несдержанный характер – словом, убеждала себя, что я для нее всего лишь случайный и курьезный русский друг. А после того как мы впервые поцеловались, ее одолело такое смятение, что она несколько дней отказывалась со мной встречаться. И это было обидно и странно: будь я девушкой, которую накануне первый раз в жизни (а то, что это было именно так, не вызывало у меня ни малейшего сомнения) поцеловали, я бы не спал всю ночь, а утром сам бы искал скорых и радостных встреч.
То была неделя горячечного недоумения. Забыв, что любовь неразумна и не подвержена логике, я обращался к той, что жила в моем сердце и требовал объяснить: почему, почему, почему?? Я заклинал ее сжалиться, взывал к милосердию, мостил мольбами уходившую из-под ног душевную почву, а исчерпав запас увещеваний, уединялся в мрачной келье обиды, куда не проникало это ужасное слово "зачет".
Вечером тридцатого декабря Софи позвонила и спросила, где я встречаю Новый год. Находясь к тому времени на пороге депрессии, я никого не хотел видеть, а тем более куда-то идти. Не позвони Софи и не пригласи меня в свою группу, и я провел бы праздник наедине со своей тоской.
На следующий день я, беззащитный и страждущий, ждал Софи у ее подъезда. Она вышла, быстро приблизилась ко мне, обняла, поцеловала, опешившего, и сказала глубоким, грудным, омытым слезами голосом: "Прости меня, Юрочка. Просто прости и не о чем не спрашивай". Она впервые назвала меня Юрочка, после чего взяла под руку и повела за собой на веревочке счастья. По дороге мы завалили друг друга новостями. Мы шли, переглядываясь, улыбаясь и сиянием глаз освещая наш путь. Перед тем как войти в чужой подъезд, я взял Софи за плечи, пронзительно посмотрел в ее притихшие глаза и сказал: "Сонечка, я люблю тебя до смерти…". В ответ она закрыла глаза и потянулась ко мне губами.
Эта была трогательная, сказочная, насыщенная милыми нежностями ночь. Мы как два полюса магнита, разделенные ранее пластмассовой перегородкой неловкости и чопорности, проникли друг в друга и образовали единое любовное целое. Я обнаружил на лице Софи невиданное там ранее выражение. Как будто она решила для себя что-то очень важное и сигналила об этом мятежным огоньком глаз. Теперь-то я понимаю с кем и с чем она боролась. Мы сидели рядышком, намертво повязанные моим признанием и ее тайной, и будущее казалось мне пусть и не высказанным, но ясным и решительным. Ничто так не окрыляет, как нежный взгляд любимой женщины, и я, подобно всем влюбленным, искал способ подарить ей луну. С этой целью я поглядывал на сиротливо задвинутое в угол пианино, удивляясь, как много их, разочарованных и неразыгранных, стареет, подобно старым девам, в московских квартирах. И мало кто знает, что в каждом из них бьется тихая, гулкая, слабеющая жилка музыкальной страсти. Мне бы только добраться до него, думал я, и тогда всем придется оценить и признать выбор Софи. Ибо если саксофон – совесть джаза, то фано – его душа.
Слава богу, в ту ночь обошлись без поэзии: водка сделала свое дело и превратила филологов в нормальных людей. А завелись они на "Сент-Луис блюзе", которым я, дорвавшись до си-бемоль мажора, угостил их на манер Эрла Хайнса, разогрев перед этим глупыми итальянскими песенками. Сначала притопывали, потом прихлопывали, и вдруг пустились в пляс, ритмичными и энергичными конвульсиями подтверждая ту истину, что свинг и секс – близнецы-братья и пульсирующей матери-Вселенной одинаково ценны. После парни с возбужденными потными лицами хлопали меня по плечу, а девицы обмахивались крахмальными салфетками и кричали браво. Такую отзывчивую публику, скажу я вам, редко встретишь. Но главное, что была довольна Софи.
"Все были в восторге…" – сказала она, улучив момент.
"А ты?"
"А я больше всех!" – нежно глядела на меня Софи.
"Сонечка, я играл только для тебя!" – воскликнул я.
Признайтесь: что-то подобное вы здесь уже слышали. Ну, конечно: то же самое я говорил Натали, Люси и Ирен. А слепым копированием самих себя переживания мои и вовсе похожи на дежурное блюдо! Неужели же любовь – это универсальное чувство, доступное даже тем, у кого нет ни слуха, ни голоса, ни стыда, ни совести – неужели же Любовь есть не более чем хроническое навязчивое состояние с ярко выраженными экстатическими симптомами, регулярными обострениями и неутешительным прогнозом? И чем она тогда отличается от сна, в который мы каждую ночь исправно погружаемся? А может она всего-навсего род горючего материала, способного воспламеняться от любой спички, и тогда первостепенным для нас является вопрос, как экономно распорядиться ее ограниченными запасами? Так что же такое любовь – болезнь или лекарство, осложнение или ремиссия?
Следующие два месяца мы купались в тихом медоточивом счастье. Я носился с Софи, как с хрупкой, драгоценной вазой. Заботясь о ее непорочности, я стреножил в себе всё грубое и плотское, не допуская даже мысли, что с ней можно обращаться также вольно, как с предыдущими моими вазами. Глядя на нее затуманенным взором, я испытывал возвышенное умиление. Я любовался, восхищался и гордился ею. Я видел перед собой ту же, что и у Нины застенчивую гармонию тонких черт, те же большие, ясные, роковые глаза и ту же нежную, смущенную улыбку. Я целовал ее самым невинным и деликатным образом и помыслить не смел о чем-то большем. Но однажды в начале марта, перед сном, я против всех моих зароков отпустил фантазию на волю, и передо мной предстали цветные подробности нашей будущей брачной ночи. Вот Софи неслышно входит в спальную, вот она ложится рядом, прижимается ко мне своим волшебным телом и… О нет, только не это! Я не могу, не могу надругаться над ее стыдом! Это все равно что устроить на Пасху в церкви пьяный дебош! Переведя дух, я понимаю, что пора делать предложение.
Через два дня, седьмого марта, я в назначенный час с гвоздиками в кулаке явился к подъезду Софи. Она вышла, я вручил ей цветы, прокашлялся и сказал:
"Вот, послушай, что я сочинил"
Рыба в море нерестится,
Крокодил спешит домой,
Вьет гнездо под небом птица,
Соня, будь моей женой!
"Что?" – растерялась Софи.
"Соня, будь моей женой…"
"Ты это серьезно или так… для рифмы?" – недоверчиво смотрела на меня Софи.
"Сонечка, куда уж серьезнее! – воскликнул я. – Я с этим стихотворением два дня промучился! Так ты согласна?"
Софи вспыхнула и опустила глаза.
"Сонечка, ты согласна?" – наседал я.
Софи подняла на меня смущенный взор и выдохнула:
"Да…"
Моя будущая жена легка и на голову ниже меня. Я обхватываю ее, приподнимаю до уровня глаз и покрываю ее лицо поцелуями.
"Не надо, Юрочка, не надо! – отбивается она. – Увидят!"
"Пусть видят!" – ловлю я ее губы.
И снова я был счастлив, как когда-то. И снова мне хотелось подхватить мою женщину на руки и идти с ней по жизни, покуда хватит сил. Горемыка Вертер! Как жаль, что триумф терпения был ему неведом!
6
"Давай сначала к твоим! – решила Софи, когда зашла речь о знакомстве с родителями. – Вдруг я им не понравлюсь…"
В ближайшую субботу я привез Софи в Подольск. Нас уже ждал праздничный стол и изнывающие от любопытства родители. Моя добрая, чуткая мать! Ее материнский и человеческий талант был и остается сродни природной постановке голоса: за всю жизнь ни одной фальшивой ноты. Громкий и жизнерадостный отец всегда оставался в тени ее мудрого, взвешенного темперамента. Она встретила будущую невестку в прихожей, жадно рассмотрела и тут же вручила ей свое сердце. Отец, в свою очередь, был за столом как всегда добродушен и безукоризненно вежлив.
Когда мы возвращались на электричке в Москву, Софи сказала:
"Твоя мама – необыкновенная женщина! Как бы я хотела иметь такую же мать!"
После чего отвернулась к окну и долго молчала. При расставании она попросила неделю на то, чтобы подготовить родителей, а середине недели сказала:
"В субботу, в четыре. Семейный обед. Родители и пара родственников"
В назначенный час я был у подъезда. Вышла Софи, поцеловала меня и повела за собой. Мне она показалась бледнее обычного, а ее чудные агатовые глаза посверкивали лихорадочным огоньком. На площадке она остановилась и сказала:
"Знаю: выпьешь – сядешь за пианино…»
"Если можно. В смысле, нужно"
"Нужно. Только прошу, без этой твоей цыганщины. Что-нибудь классическое"
"Бетховен, Бах подойдет?"
"Подойдет. И никаких частушек! Договорились?"
"Железно, Сонечка!" – подписался я под договором и пошел за ней туда, где еще ни разу не был.
В большой прихожей нас встретила красивая, представительная дама с волнистыми волосами и недоверчивым взглядом.
"Мама" – объявила Софи.
"Белла Иосифовна" – протянула мама гордую, маленькую руку и окинула меня быстрым, предвзятым взглядом.
Мне выделили тапочки и провели в гостиную, где был накрыт стол, за которым уже находились Сонины отец, брат и тетя с мужем. Меня усадили за стол и дали время оглядеться. Что ж, судя по гостиной – хорошая квартира, большая. На стенах фотографии, картины. Вдоль стен – новая мебель вперемежку со старой. Сидим, переглядываемся, улыбаемся. Женщины удалились на кухню, и тетин муж предложил:





