
Полная версия
Аккорд I
3
Умри, любовь, умри сегодня, чтоб завтра возродиться вновь…
Если вы до сих пор не добрались до клавиатуры и не попробовали мой аккорд, так сказать, на зуб, значит, вам ничего не остается, как представить себе одержимого новым, ошеломительным чувством мальчонку, в крови которого, не умолкая, бурлит густая низкая вибрация ми-бемоль мажорной тональности.
Несмотря на опоздание, Нину в музыкальную школу приняли, и хотя часы наших занятий не совпадали, все, что мне нужно было сделать, дождавшись ее – это как можно убедительнее изобразить удивление от встречи и не покраснеть при этом. Дома наши находились на чувствительном друг от друга расстоянии, но имелась достаточно продолжительная часть обратного пути, которая нас соединяла. Мы брели по дороге и, поощряемый тихой улыбкой, я развлекал ее пересказом школьных новостей и сплетен в их мужской, так сказать, редакции. Приходилось нам обсуждать книги и новые фильмы, а также все, все, все, чем можно было заполнить неловкие паузы, которых я панически боялся. Мне казалось, что Нина тщательно скрывает скуку и, оставленная без присмотра, скука ее того и гляди прорвется наружу и явится мне, невыносимо оскорбительная. Но нет, чаще всего Нина первая нарушала молчание. Дважды мне довелось проводить ее до дома, в остальных же случаях она, расставаясь со мной на перекрестке семи ветров, говорила: "До свиданья, Юра, до завтра!", и я, влюбленный юродивый, отправлялся домой за завтрашним днем.
И все же правда просочилась. Возможно, кто-то увидел нас вместе, а может, перехватил мой собачий взгляд, которым я на нее смотрел, и однажды, когда я в очередной раз собрался ее провожать, она помялась и сказала, что провожать ее не надо. На мое растерянное "Почему??" она ответила, что оказывается я дружу со всеми девочками по очереди и ради нее бросил Вальку, а это нечестно. На мое отчаянное требование выдать мне источник гнусной лжи Нина на Вальку же и указала, после чего ушла, оставив меня в яростном недоумении.
Утром я отозвал Вальку в укромный угол и потребовал объяснений.
"Подумаешь! – сверкнула лазурной молнией рыжая бестия. – Только что заявилась, и сразу ей наших мальчишек подавай!"
"Ты, Валька, дура набитая, и я не хочу тебя больше знать!" – окатил я ее шипящей ненавистью.
После Валькиного вмешательства Нина отдалилась от меня и от Вальки и сошлась с двумя тихими, незаметными девочками. В школе без особой нужды не задерживалась, провожать себя не разрешала, и остаток года и всю зиму я возвращался из музыкальной школы один. Я узнал, что такое любовное страдание. Маска героя слетела с меня, во мне посилились тоскливое ожидание и ноющее недоумение – бесполые спутники безответной любви, мало что объясняющие в ее природе. Да, я мог бы объяснить себе и другим, чем Нина отличается от остальных девчонок. Но объяснить, почему я тоскую по ней, и зачем мне ее внимание я бы не смог. На что я был готов ради нее? На все, кроме одного: встать и на весь класс сказать: "Да, я люблю Нину Ермакову, и пошли вы все к черту!"
Я был ловок и спортивен и, играя в баскетбол, срывал восторги девчонок. Однако надежное ранее средство на Нину не действовало: от нее веяло прохладной сдержанностью. Удивляя учителей ненормальным рвением, я тянул руку, чтобы выйдя к доске, попытаться поймать ее взгляд. Но его от меня прятали, лишь иногда одаривая быстрой, виноватой улыбкой. Что еще я мог сделать? И я натягивал ненавистную маску шута и лез из кожи вон, чтобы заставить ее улыбнуться. Я был неглуп и остроумен и, желая привлечь внимание Нины, регулярно подавал со своей "камчатки" удачные реплики, заставлявшие класс давиться смехом. Словом, я делал, все, что мог. Не позволил себе лишь одного: демонстративно приударить за другой девчонкой. Так и жил – непорочный, неприкаянный и одинокий.
Весной случилось чудо: моя красавица оттаяла. К этому времени Валька спуталась с Гошей, и мне, наконец, было позволено проводить мою лебедушку до дома. От счастья у меня чесались лопатки – видимо, пробивались крылья. Дошло до того, что я добился разрешения сидеть с ней за одной партой. Наверстывая упущенное, мы шептались на уроке, как малые дети, и ее улыбка заслоняла от меня остальной мир. Моему счастью был отпущен целый месяц, и на выпускном для восьмиклассников я, обжигая пальцы о нарядное темно-синее платье Нины, первый раз в жизни и весь вечер с ней танцевал.
Начались каникулы, и я повадился приходить во двор ее дома, где ждал, когда она спустится вниз, и мы пойдем дышать терпким ароматом молодой листвы. Потом наступила жара, и мы пристрастились к речке, куда вдвоем или в компании добирались на автобусе. Там я впервые увидел ее в купальнике. Мы лежали рядом на песке, и я ощущал покалывающие признаки незнакомого смущения. От ее тела исходило незримое сияние, и мне казалось, что если я прикоснусь к нему (о чем я и помыслить не мог), то непременно обожгусь. По вечерам мы забирались в душный зал кинотеатра, где я, косясь в темноте на ее мерцающий профиль, мечтал дотронуться до ее призывно возложенной на подлокотник руки. Вдобавок ко всему мне стали сниться странные сны. В них неясное женоподобное существо, навязчивое и обнаженное, затевало со мной томительные игры, быстро и нежно касалось сокровенных частей моего тела, доводя меня до электрического помешательства. Сверкала молния, и я просыпался, горячий и вздрагивающий. Трусы липли к бедрам, и я, испытывая густой стыд, благодарил властелина снов за то, что дерзким существом была не Нина, ибо ей не пристало знать о моем постыдном недостатке. Если бы мне было позволено, я бы взял ее на руки и унес подальше от людей. Усадил бы на трон в каком-нибудь заброшенном, увитом плющем дворце, и провел остаток дней у ее ног, покидая дворец только для того, чтобы сходить в соседний магазин за продуктами.
4
Открытки с видами чужой планеты мне шлешь во сне ты…
Сообщу о некоторых открытиях, что совершил в то время, но сформулировал много позже. Итак:
Любовь – чувство самодостаточное: взаимность желательна, но не обязательна.
Так называемая "первая любовь" есть апофеоз бескорыстного детского и отроческого влечения. Даже будучи отвергнутой, она навсегда поселяется в душе, оставаясь последним прибежищем человечности даже самого отпетого негодяя.
Если капнуть на нее фиолетовым лакмусом плотского влечения, она не изменит своей белоснежной сути. Поцелуй в этом возрасте есть лишь подтверждение взаимности, а вовсе не дверь в покои похоти.
Притворство – такая же равноправная часть любви, как и искренность, а обман во имя любви порой весомее клятвы.
Если бы один человек умел читать мысли другого, это бы был совсем другой мир. Не читать, но чувствовать их – вот привилегия влюбленных.
И еще одно любопытное открытие, которое я по причине скудоумия не мог тогда сформулировать, и которое вошло в меня в образе коварной Вальки, а именно: здоровый эгоизм юности считал мое чувство к Нине уникальным и неповторимым, а Валькино ко мне – вздорным и несерьезным. Иначе говоря, я априори отказывал в высоком чувстве другим, удивляясь той ожесточенности, с которой они его отстаивали. Весьма, кстати говоря, живучее и долгоиграющее заблуждение. Можно только удивляться, что имея возвышенное основание, оно вместо того чтобы поделиться им с человечеством, делает многих его врагами.
Но вернемся к радужным миражам грез над горной стремниной жизни, как говаривал старик Овидий. Увы: жизнь предлагает нам свою версию бытия, мы ей – свою, и правила игры у них разные. Согласитесь: между "мать" и "твою мать" есть существенная разница. Именно последнее, коннотативное значение я и употребил, узнав, что отца Нины переводят в Германию. Случилось это накануне девятого класса, в самый разгар наших трогательных отношений. Она уехала, и больше я ее никогда не видел. Проклятая Германия – она убила моего деда и вычеркнула из моей жизни Нину! Впоследствии, особенно в тяжкие для меня минуты печального одиночества, я возвращался мыслями к живому холсту моей памяти о Нине – пустому, всего лишь загрунтованному светозарным, голубовато-розовым фоном – и набрасывал на нем контуры нашего сослагательного будущего. Например, рисовал наш первый поцелуй или нашу особую, без начала и конца брачную ночь. Живописал ее яркие, обжигающие подробности: мы лежим, привыкая к новой коже и обмениваясь приступами дрожи. Она откидывается на спину и тянет меня за собой. Я припадаю к ней, и мы легко и просто познаем созидательную судорогу любви. Наконец-то мы изгнаны из рая и отныне принадлежим только самим себе! А вот рисунок, сделанный цветными карандашами нашего младшего сына: красное солнце, голубое небо, огуречно-спичечноногорукие я, Нина, он сам и его брат рядом с нашим квадратным, парящим над зелеными деревьями домом. Знаю: я сделал бы все, чтобы даже в самые тяжелые времена мои жена и дети ни в чем не нуждались.
Я смотрю на фотографию из тех дней. Мы с Ниной стоим в школьном саду под распустившейся, как наши чувства яблоней – юные и смущенные, словно нежно-розовые бутоны перед опылением. Она стройна и грациозна, ей, как и мне пятнадцать, и все же она очевидно взрослее меня. Она уже на самом пороге женственности, во мне же нет ни капли мужественности. Она одета в строгое демисезонное пальто, на мне – куцый пиджак, толстый свитер и мятые, пузырящиеся брюки. Ее волосы аккуратно забраны в светлую, переброшенную на грудь косу, мои черны и неопрятно лохматы. Она пребывает в том переходном, двусмысленном состоянии, когда женщина, одной рукой цепляясь за ангела, другой тянется к дьяволу. Во мне же бушует стерильное, безгреховное, неопалимое олимпийское пламя. Райская иллюзия, божья милость, несовершеннолетний Эдем.
Я знаю – где-то на другой планете есть прекрасный солнечный город. Там живем мы с Ниной, там живут наши дети и внуки. Там каждую весну расцветает яблоня, и мы приходим к ней, чтобы любоваться ее свадебным нарядом. Нужно лишь в это верить, моя радость – верить и любить. Иначе на кой черт они нужны, эти параллельные миры?!
Натали
1
Богатство стен и бегство статуй пустой не терпит пьедестал.
Чувства важнее и сильнее разума. Они – наш внутренний океан, они – среда обитания нашей личности. В литературе важны не мысли, не слова, а образы. Только они одни и могут вернуть нас к чувственным вещам, чьи суверенные права узурпированы словами. Образы есть прочные сходни к наитию, а истинная литература – это гипноз. "Когда я скажу три, вы заплачете. Раз, два…"
Литературе интересны не поступки, а их последствия, не брачная ночь, а заявление о разводе. Сегодня, когда изрядное число читателей воспринимает литературу, как внебрачную дочь психологии, укрыться от их саркастических "верю – не верю" невозможно даже за скоморошьими обносками постмодернизма. Взыскательному читателю, однако, следует помнить, что дотошность есть беспардонная сестра пытливости, а язвительная проницательность утомительнее навязчивого любопытства. Логика убивает чувства, и поскольку переживания сиюминутны, литература любит невзыскательных и доверчивых. И то сказать: как можно всерьез относиться к тем несуразным переживаниям, которыми бессердечные авторы пытают своих героев? Только приняв их на веру! Скажем откровенно: время изящных сервизов, столового серебра и умных разговоров прошло. Наступила эпоха иллюстрированных журналов, одноразовой посуды и пошлых пародистов. Но что за дело порхающей над скошенным лугом бабочке до бескрылых энтомологов и их мнения о ней? С другой стороны, снисходительность мудрее хулы, ибо конец у всех один, а жизнь подобна залу ожидания, где каждый убивает время как может. Мы убиваем время, а время убивает нас. К сему почтительнейше напоминаю, что предмет моего эссе есть некая вещь, условно именуемая "любовь". What is This Thing Called Love, This Funny Thing Called Love? – вопрошаю я вместе с Коулом Портером.
Лучшие учителя мужчины – его женщины. Не было бы их – не было бы нас. Таково одно из моих упрямых заблуждений. Именно поэтому я выбираю из моего любовного архива только те эпизоды, где чувства с поучительной наглядностью переплавляются в опыт, а опыт становится наукой, которая, к сожалению, ничему не учит. Не потому ли мои рассуждения о любви – это по выражению Сартра "рассуждения, глотающие слезы"?
После расставания с Ниной я вернул себе маску героя, подрисовал на ней улыбку всеохватной иронии и вместе с моими сверстниками с хохотом вступал в большую жизнь, имея чесоточное намерение все в ней поменять. И никто не знал о моей внутренней Волге, по берегу которой я, влюбленный бурлак, тянул баржу моей несчастной любви. Так и дотянул ее до десятого класса, с чем и ушел на каникулы. В ту пору мне исполнилось шестнадцать, и был я зеленый и нецелованный, как трехрублевая денежная купюра на складе Госзнака. И как раз в это время наполнилось спорным значением мое главное мужское качество. Дело в том, что с некоторых пор я стал стесняться моего атрибута, чьи внушительные габариты уже обозначились и сулили мне в будущем веселую половую жизнь. Скорее убедительный, чем безобразный, он моим легкоранимым и неопытным самолюбием воспринимался, однако, в том превратном свете, что способен обратить в несносный недостаток самое лестное качество. И даже почтительное восхищение моего закадычного друга Гоши не спешило избавлять меня от юношеского предубеждения. Ища моему достоинству подобие среди богатой разновидности холодного оружия, я бы остановился на слегка изогнутом клинке – что-то вроде японского танто, который я с богатой гаммой чувств (от ласкового до свирепого) вонзал в дальнейшем в тела моих нежных жертв. На пляже я упаковывал его в обтягивающие плавки и прикрывал сверху спортивными трусами.
Диспозиция на тот момент была такова. Свойства моей вполне взрослой царь-пушки давно уже не являлись для меня секретом, и сама она время от времени участвовала в потешных сражениях, постреливая отнюдь не холостыми. Но отдельные акты самопознания, принося временное удовлетворение, лишь разжигали аппетит. Мое огнедышащее орудие рвалось в настоящий бой. Оставалось найти ту, в которую оно должно будет палить. Кстати говоря, во все времена оба пола подходят к потере невинности по-своему, но в одинаковом неведении. В то время как мальчишки играют пушечкой своей, девчонки потирают свою волшебную лампу и не догадываются, что в один прекрасный день к ним вместо надушенного принца явится грубый потный Алладин, откупорит их лампу и выпустит из нее джина.
В то лето я тайно и страстно вожделел. Это было новое несносное состояние, которое я никогда не испытывал рядом с Ниной. А между тем предметы моего вожделения находились вокруг меня. Особое значение приобрели походы на пляж, где я глазел на голоногих, голопузых девчонок, находя их всех до одной прелестными и при всей их кажущейся доступности – недосягаемыми. Точнее сказать, опечатанными семью печатями невинности. Сначала свадьба, а потом постель – такой непререкаемой последовательности требовали от нас представления того времени. О, святая пора юношеского благонравия! Как же далек я был от той поздней искушенности, когда для того чтобы совратить женщину, мне достаточно было подкрепить мое намерение коротким притворным ухаживанием!
Натали словно возникла из воздуха. Еще вчера невидимая, она вдруг материализовалась и оказалась девчонкой из соседнего двора, не раз мимо меня проходившая и не оставлявшая после себя никаких следов. Была она на год меня моложе и училась в той же школе, что и я. Однажды в конце июня, когда вечерние сумерки сгустили небесную синеву до тенистой прохлады, я, поеживаясь от свежего загара, спустился во двор, где меня ждал долгий, как кругосветное путешествие вечер. Метрах в двадцати от себя я заметил небольшую компанию друзей. Сунув руки в карманы, я направился к ним и уже приготовился предъявить входной билет – насмешливую реплику, как вдруг взгляд мой упал на незнакомую девчонку, которая стояла ко мне вполоборота. Короткая юбчонка, тугая, навыпуск футболка и живая, игривая пластика ног. Держа перед собой пляжную сумку, она пружинисто переминалась на носках, слегка раскачиваясь, подрагивая и поигрывая подтянутыми ровными икрами. Прямая спина, длинный хвост волос, откинутые плечи – была в ее стройной фигурке диковатая, зрелая независимость. В то время женская фигура еще виделась мне неразложимой на части, а потому я воспринял ее, как единое, весьма симпатичное целое. И более позднее Гошино замечание: "Ты смотри, чувак, какие у нее ноги! И попа тоже!" заставило меня лишь смутиться. Я подошел, она обернулась и, сияя белозубой улыбкой, уставилась на меня. Находясь в возрасте поздней Нины, она была одного с ней роста, к чему мой личный Прокруст отнесся весьма благожелательно. Только абсолютные, не подлежащие переоценке прелести моей Нины не позволяют мне остановиться на достоинствах поджарой Натальиной фигурки. Замечу только, что у пары "Наталия – талия" резонанс не только фонетический, но и эстетический. Ее гладкие ноги на тонких лодыжках имели чистую, волнующую линию. Те же хрупкие, узловатые коленки и та же манера подталкивать ими сумку. К сему прилагалась разумных размеров грудь. Дальше начинаются расхождения и касаются они в первую очередь лица (беспородную русоголовость я, так и быть, проглочу). Да, миленькое, чистенькое, губастенькое и зубастенькое, но… застенчивой гармонии тонких черт, какой пленила меня Нина, я в нем не разглядел. Впрочем, проглочу и его. Хотя, нет: сначала прожую.
Было в выражении ее лица какое-то раннее женское всезнайство, некая ускользающая от порицания грешность, этакая не по годам портновская цепкость взгляда, редкий, можно сказать, для ее возраста глаз-ватерпас и та же дерзкая, многообещающая, как и у Вальки, искра в глазах. Она смотрела на меня со снисходительной усмешкой, как смотрят на маленьких. Случайным, необязательным движением она поднесла к лицу руку, и я отметил, что запястья у нее толстоваты, пальцы коротковаты, а ногти розовые и плоские. Впрочем, недостатки ее вполне укладывались в мой похотливый интерес: мне не нужна была вторая Нина, к которой я не полез бы в трусы даже под страхом смерти. Она сказала: "Ну, я пошла!", повернулась и ушла. "Кто это?" – спросил я. "Наташка из 35-го дома!" – был небрежный ответ.
На следующий день я увидел ее на пляже. Она была с подругой (эта точно жила в нашем доме и, как выяснилось, училась с ней в одном классе), и когда подруга ушла играть в волейбол, я, подбадривая оробевшее, увязающее в горячем песке сердце, направился к ней. Наталья лежала на спине, прикрыв сгибом локтя глаза и выставив на всеобщее обозрение хрупкие шестки ключиц, наполовину упакованные любознательные полушария, овальное вогнутое блюдо живота с похожим на нахмуренный глаз пупком, скрещенные гладкие ноги и ту свою бугристую часть, что была защищена стыдом и тугими темно-синими плавками. Испытывая крепнущее волнение в области таза и не сводя глаз с лакомого бугорка, я подкрался, сел рядом и сказал:
"Привет!"
Она откинула руку и быстро села.
"Слушай, мы, оказывается, живем рядом! А почему же я тебя раньше не видел?" – вспотел я от волнения.
"Зато я тебя видела! – усмехнулась она. – Ты Васильев…"
"Точно! А ты откуда знаешь?"
"Кто же тебя не знает…" – загадочно улыбнулась она.
"В смысле?" – напрягся я.
"Ну, ты же у нас такой правильный. Хорошо учишься, на пианино играешь и в баскетбол лучше всех, – растягивала она иронией слова, словно высматривая место для удара и, примерившись, вдруг быстро и точно ударила под дых: – И с девчонками не дружишь…"
"Кто тебе сказал?" – вскинулся я.
"Все знают" – смотрела она на меня с прищуренной нагловатой иронией.
"Ну и что дальше?"
"Ничего. Ты спросил – я ответила"
"А если я с тобой хочу дружить?" – покраснел я.
"Вообще-то мне нравятся взрослые мальчики!" – усмехнулась она.
"Интересно, а я какой?"
"А ты еще маленький" – глядела она на меня с невыносимой усмешкой.
"Я маленький? Я маленький?! – взбеленился я. – А сама-то ты какая? Что, очень большая?!"
"Да, большая" – насмешливо щурилась она.
Это мне что, так отказывают? И кто – эта задиристая малявка? Мне что, встать и уйти?!
"А если я все же попробую?" – смирил я гордыню.
Она смерила (я смирил, она смерила) меня своим портновским глазом и усмехнулась:
"Хм, ну, попробуй…"
"Слушай, а чего ты такая гордая?" – возмутился я, не в силах оторвать от нее глаз. Она нравилась мне все больше и больше.
"Я не гордая, я своенравная" – дерзили мне карие глаза.
"Ну, тогда идем купаться!"
"Ну, идем…"
Мы искупались и потом на глазах удивленной моим вторжением подруги сидели и говорили обо всем на свете. Вернее, говорил я, а Наталья сидела боком, опершись на руку, вздернув острое плечо и целясь в меня глянцевыми коленками. Совсем как копенгагенская русалочка, о которой она наверняка слыхом не слыхивала. Она слушала с легкой улыбкой, опустив глаза и просеивая другой рукой песок, которым отмеряла время нашего знакомства. Песочные часы моего вожделения…
2
Улыбкой маски безмятежной судьбы скрывается мятеж…
Как, однако, стремительно и бесцеремонно эта норовистая девчонка вторглась в мой привычный мир! Не прошло и получаса, как она уже распоряжалась моей жизнью: заслонила собой ревнивое солнце, отодвинула на задний план сухой горячий воздух, редкие, с соляным блеском облака, робкую прохладу и рыбный запах реки, пляжный гомон, удивленную подругу и разноцветный хоровод купальников. Ее вкрадчивая грация, снисходительная улыбка, далекие от смущения манеры и насмешливые замечания словно говорили: "Да, я знаю, чего ты хочешь. Знаю и не бегу от тебя". От нее веяло дразнящей доступностью, и похотливое помешательство распространилось по мне со скоростью внезапного расстройства желудка.
С пляжа возвращались втроем. Напяливая то маску героя, то клоуна, вещая то покровительственно, то дурашливо, я исподтишка любовался золотистым отливом Натальиной кожи и тонул в удушливой грезе. Дошли до нашего дома, расстались с подругой, и я предложил:
"Хочешь, вечером погуляем или в кино сходим?"
Она подумала и неожиданно покладисто ответила:
"Можно…"
"Тогда давай здесь, в восемь, хорошо?"
"Хорошо…"
В восемь я, сторонясь вечерних компаний, ждал ее на подступах к дому. Она неожиданно вынырнула из-за угла и бесшумно поплыла ко мне, словно аккуратное темно-сиреневое облачко. Доплыв, вскинула на меня глаза и улыбнулась. Ее приталенное, с крошечными рукавчиками платьице обнажало ее тонкие руки и ноги и делало ее похожей на миниатюрную фарфоровую статуэтку с комода моей бабушки. Гладкие, зачесанные назад волосы были схвачены на затылке мохнатой сиреневой резинкой, а на чистом загорелом лице теплилась смущенная улыбка.
В тот вечер мы гуляли долго и с наслаждением, а нагулявшись, подошли к ее дому и укрылись под березами. Нерешительно переступив, она вдруг спросила, почему я решил дружить с ней, когда вокруг полно других девчонок.
"Я знаю, любая из нашей школы рада с тобой дружить! А я – кто я такая?" – тихо и напряженно говорила она, подняв на меня немигающий взгляд.
В ответ я с чистым сердцем признался, что она самая классная девчонка из всех, кого я знаю.
"Тебе, наверное, что-нибудь про меня рассказали… Что-нибудь плохое…" – не унималась она.
"Да никто мне ничего не рассказывал!" – занервничал я.
"Так вот если будут рассказывать – никому не верь, понял? Врут они всё!" – возбужденно проговорила она и, круто развернувшись, зашагала под немигающим взглядом фонарей.
На другой день я как обычно отправился на пляж, но ее там не нашел. Не появилась она у нас и вечером. Следующий день оказался пасмурным, и я, не зная, куда себя девать, в самом гнусном настроении слонялся по квартире, выглядывал с балкона во двор, спускался вниз и обшаривал глазами укромные места. Наутро я вызвал на лестничную площадку ее подругу и спросил, знает ли она номер Натальиной квартиры. Она мерзко улыбнулась и назвала номер. Я повернулся, чтобы уйти, и она кинула мне в спину:
"Только имей в виду – у нее взрослый парень есть!"
"Какой еще парень?" – развернуло меня к ней.
"Ну, я не знаю, там какая-то сложная история"
Я отмахнулся и, не дав волнению уняться, устремился к дому Натальи. Поднявшись на последний этаж, я позвонил в дверь. Мне открыла неопрятная хмурая тетка, и я спросил, дома ли Наташа. Прищурив опухшие глаза, она пробурила меня ими насквозь, затем, ни слова не говоря, прикрыла дверь и ушла. Через минуту на пороге возникла Наталья – непривычно домашняя и строгая. Велев ждать ее во дворе, она тут же захлопнула дверь.
Я спустился во двор. Минут через пятнадцать появилась она – в цветастом, соблазнительном, пропитанном солнцем платье – и направилась ко мне. Поравнявшись и не говоря ни слова, она продолжила путь, предлагая мне таким молчаливым способом последовать за ней. Заведя меня под березы, остановилась и сказала скучным голосом:





