
Полная версия
Белая гвардия


Михаил Афанасьевич Булгаков
Белая гвардия
© Булгаков М.А., наследники, 2023
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2023
* * *Посвящается
Любови Евгеньевне Белозерской
«Белая гвардия»
Михаила Булгакова
В сентябре 1921 года Михаил Булгаков приехал в Москву и вместе с женой Татьяной Лаппа поселился на Большой Садовой улице, 10, в коммунальной квартире № 50. Здесь он задумал и начал писать роман о Гражданской войне. Работать Михаилу Булгакову приходилось по ночам, когда затихала шумная коммуналка. Татьяна Лаппа вспоминала позднее: «<…> любил, чтоб я сидела около, шила. У него холодели руки, ноги, он говорил мне: «Скорей, скорей горячей воды»; я грела воду на керосинке, он опускал руки в таз с горячей водой…» В декабре 1922 года на страницах просоветской берлинской газеты «Накануне» появился фрагмент будущего романа «Белая гвардия» – рассказ «В ночь на третье число» с подзаголовком «Из романа „Алый мах“». По предположению Мариэтты Омаровны Чудаковой, этот же рассказ Михаил Булгаков, скорее всего, отдал для несостоявшегося в итоге коллективного романа о Гражданской войне, анонсированного в следующем, 1923 году, в котором помимо Булгакова были заявлены еще двенадцать писателей. Несмотря на то что работать над романом Булгаков мог только урывками в свободное от службы в газете «Гудок» время, к лету 1923 года роман он закончил. Об этом Булгаков писал своему другу Юрию Слезкину, извещая о своих литературных делах: «Роман я кончил, но он еще не переписан, лежит грудой, над которой я много думаю. Кое-что исправлю». Дальше перед писателем встал вопрос – где печатать? Какое издательство могло взять на себя риск напечатать роман, где сочувственно изображаются белогвардейцы? Издатель и друг Булгакова Николай Ангарский, издавший повести «Дьяволиада», «Роковые яйца» и пытавшийся опубликовать «Собачье сердце», роман печатать отказался, о чем ему потом с легким укором писал Максимилиан Волошин: «Я очень пожалел, что Вы все-таки не решились напечатать «Белую гвардию» <…> эта вещь представилась мне очень крупной и оригинальной; как дебют начинающего писателя ее можно сравнить только с дебютами Толстого и Достоевского». Булгаков вел переговоры с разными издательствами и редакциями, и в итоге напечатать роман у себя в журнале «Россия», а потом и отдельной книгой, взялся энергичный редактор Исай Лежнев – эту драматичную историю Булгаков описал в повести «Тайному другу» и романе «Записки покойника» («Театральный роман»).
В апреле 1924 года Булгаков заключил с Лежневым договор на публикацию романа в журнале и отдельной книгой, но уже летом начинает сомневаться, что увидит книгу «Белая гвардия»: «Уверен, что «Гвардия» останется у меня на руках. Словом – черт знает что такое» (запись в дневнике Михаила Булгакова от 25 июля 1924 года).
Пока шли переговоры об издании романа, Булгаков читал его друзьям в узком кругу и выступал с чтением в литературных кружках – роман, по его словам, «производил впечатление». Первая часть «Белой гвардии» была напечатана в конце 1924 года в четвертом номере журнала «Россия» (на самом журнале значился 1925 год). Для Булгакова это было большое событие, которое он отметил в дневнике 27 декабря: «У газетчика случайно на Кузнецком увидал 4-й номер «России». Там первая часть моей «Белой гвардии», т. е. не первая часть, а первая треть. Не удержался и у второго газетчика на углу Петровки и Кузнецкого купил номер. Роман мне кажется то слабым, то очень сильным. Разобраться в своих ощущениях я уже больше не могу. Больше всего почему-то привлекло мое внимание посвящение. Так свершилось». Роман был посвящен второй жене писателя, Любови Евгеньевне Белозерской, и это вызвало горькое разочарование Татьяны Лаппа, проведшей с писателей самые тяжелые годы на Большой Садовой, когда он писал «Белую гвардию». Позднее она рассказывала, как Булгаков принес ей журнал и на ее вопрос о посвящении сказал: «Она <меня> попросила. Я чужому человеку не могу отказать, а своему – могу…» Татьяна Лаппа бросила ему журнал под ноги: «Ну и забирай свою книжку».
Весной 1925 года в пятом номере журнала «Россия» вышло продолжение романа, но без финальных глав. Окончание романа Михаил Булгаков сдал Исайе Лежневу в августе и стал ждать выхода шестого номера с заключительной частью «Белой гвардии». Но публикация не состоялась, номер так и не вышел – журнал закрылся по экономическим причинам. Финальная часть романа оказалась в руках у Захария Каганского, второго издателя «России». Это важное имя для сложной издательской судьбы романа – в 1925 году Булгаков заключил второй договор на издание «Белой гвардии» отдельной книгой в издательстве «Россия» с Захарием Каганским. Позднее этот договор стал причиной многомесячных запутанных разбирательств, связанных с правами на роман, которых Булгаков лишился. К осени писатель обнаружил, что положение его оставляет желать лучшего – роман в журнале не допечатан, машинопись с финальными главами писателю не возвращают, издатель Каганский уехал за границу, а отдать текст другому издательству Булгаков не имеет права согласно подписанному договору. В октябре Михаил Булгаков подал заявление в конфликтную комиссию Всероссийского союза писателей с просьбой решить юридические вопросы: «Прошу дело о печатании «Белой гвардии» у Лежнева разобрать и защитить мои интересы». В ноябре состоялось заседание – Булгаков давал показания по существу дела, но распутать его так и не удалось. В автобиографической повести «Тайному другу» Булгаков, пересказывая эту историю, написал: «Причем пять взрослых мужчин, разбирая договоры – мой с редактором, редактора со страдальцем, мой с Рвацким и редактора с Рвацким, – пришли в исступление. Даже Соломон не мог бы сказать, кто владеет романом, почему роман не допечатан». Исследовательница Мария Владимировна Мишуровская, тщательно изучившая все документы вокруг этого дела, пришла к выводу, что правда была все-таки на стороне Захария Каганского, так как согласно примечанию к четвертому пункту договора между Булгаковым и Каганским издательство «Россия» получало преимущественное право на второе издание романа. Ситуация еще больше осложнилась в 1926 году. «Белая гвардия», напечатанная без окончания в журнале «Россия», осталась незамеченной критикой и читателями, чего нельзя сказать о спектакле «Дни Турбиных», поставленном по пьесе, написанной Булгаковым на основе романа. Премьера спектакля на сцене МХАТа 5 октября 1926 года оказалась ошеломительно успешной – Булгаков буквально проснулся знаменитым. Триумфальная постановка МХАТа вызвала в Европе большой интерес и к роману «Белая гвардия» – за границей начали появляться новые издания, которые Булгаков не мог контролировать и тем более не мог получить за них гонорар.
Первые одиннадцать глав романа, обозначенные как том первый, были опубликованы за рубежом в 1927 году парижским издательством «Concorde» без ведома Булгакова (на этом издательство закрылось, не издав больше ни одной книги). Почти сразу появилась и пиратская перепечатка – в Риге вышли те же главы романа и фальшивый финал, написанный неизвестным автором. Как удалось выяснить Марии Владимировне Мишуровской, этот финал был написан по канве текста пьесы «Дни Турбиных», находившегося в рижском Театре русской драмы. Скорее всего, рижские издатели заторопились после появления заметок в прессе о скорой публикации финальной части «Белой гвардии». Это издание с досочиненным финалом, как нетрудно догадаться, вызвало особенное возмущение Булгакова.
Спустя два года в Париже был издан второй том под названием «Дни Турбиных» («Белая гвардия»), подготовленный уже при участии Михаила Булгакова, переработавшего финал романа. Как только книга вышла, в Риге снова молниеносно появилась пиратская перепечатка, испортившая продажи официального парижского издания. Об этом Булгакову писал из Парижа переводчик Владимир Биншток: «К сожалению, рижская гнусная перепечатка Вашего второго тома испортила все дело; так как они продавали свое издание за 10 франков вместо 15-ти, то повсюду покупали это издание, а не Ваше».
Долгое время финальные главы, предназначенные для публикации в 1925 году в шестом номере журнала «Россия», считались утраченными – машинописные листы с окончанием романа неожиданно обнаружились лишь в 1990-е годы. Машинопись финальной части «Белой гвардии» сохранилась, по-видимому, лишь потому, что редактор журнала «Россия» Исай Лежнев на обороты листов наклеивал газетные вырезки своих статей.
О сюжете с обнаружением машинописи романа Мариэтта Омаровна Чудакова подробно рассказала в статье 1992 года «Необыкновенные приключения рукописи»: именно к ней пришел владелец листов с машинописью романа на одной стороне и газетными вырезками на другой. Много лет работавшая с архивом Булгакова Мариэтта Омаровна определила «руку Булгакова» в правках к машинописи. Изучив текст, она пришла к выводу, что эти финальные главы были «острее» и «непроходимее», чем более поздняя версия, предназначенная для парижского издания 1929 года.
Постановка «Дней Турбиных» на сценах заграничных театров, сопутствующий спектаклям интерес к роману «Белая гвардия» сделали Булгакова международной звездой, но в советской России к концу 1920-х годов он приобрел прочную репутацию белогвардейца, антисоветчика и контрреволюционера. Первая полная отечественная публикация романа состоялась усилиями вдовы писателя Елены Сергеевны только в 1966 году.
Мария КотоваЧасть первая
Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.
– Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!
«Капитанская дочка»И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими…
1
Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.
Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?
Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.
Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.
Алексей, Елена, Тальберг, и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?
Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.
Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх…
Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос, и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.
Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:
– Дружно… живите.
Но как жить? Как же жить?
Алексею Васильевичу Турбину, старшему, – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу, – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.
Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:
– Живите.
А им придется мучиться и умирать.
Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:
– Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время. Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот…
Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.
– Что сделаешь, что сделаешь, – конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) – Воля Божья.
– Может, кончится все это, когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? – неизвестно у кого спросил Турбин.
Священник шевельнулся в кресле.
– Тяжкое, тяжкое время, что говорить, – пробормотал он, – но унывать-то не следует…
Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой.
– Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние… Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, – он говорил все увереннее. – Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше всего богословские…
Он приподнял книгу, так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал:
– «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь».
2
Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет Рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец.
Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик – в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе, и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу – первый, во двор под верандой Турбиных – подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович, а в верхнем – сильно и весело загорелись турбинские окна.
В сумерки Алексей и Николка пошли за дровами в сарай.
– Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри.
Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены явно содрана и снаружи наскоро прибита.
– Вот бы подстрелить, чертей! Ей-богу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю – это сапожники из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дров у них больше, чем у нас.
– А ну их… Идем. Бери.
Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам Саардама нельзя было притронуться.
Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения:
«Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, – не верь. Союзники – сволочи.
Он сочувствует большевикам».
Рисунок: рожа Момуса.
Подпись:
«Улан Леонид Юрьевич».
«Слухи грозные, ужасные,Наступают банды красные!»Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с синим хвостом.
Подпись:
«Бей Петлюру!»
Руками Елены и нежных и старинных турбинских друзей детства – Мышлаевского, Карася, Шервинского – красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано:
«Елена Васильна любит нас сильно.
Кому – на, а кому – не».
«Леночка, я взял билет на Аиду.
Бельэтаж № 8, правая сторона».
«1918 года, мая 12 дня я влюбился».
«Вы толстый и некрасивый».
«После таких слов я застрелюсь».
(Нарисован весьма похожий «браунинг».)
«Да здравствует Россия!
Да здравствует самодержавие!»
«Июнь. Баркарола».
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина.
Печатными буквами, рукою Николки:
«Я ТАКИ ПРИКАЗЫВАЮ ПОСТОРОННИХ ВЕЩЕЙ НА ПЕЧКЕ НЕ ПИСАТЬ ПОД УГРОЗОЙ РАССТРЕЛА ВСЯКОГО ТОВАРИЩА С ЛИШЕНИЕМ ПРАВ. КОМИССАР ПОДОЛЬСКОГО РАЙОНА. ДАМСКИЙ, МУЖСКОЙ И ЖЕНСКИЙ ПОРТНОЙ АБРАМ ПРУЖИНЕР.
1918 года, 30-го января»Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк-танк. Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких новых туфлях, в любимой позе – в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, – столовая маленькая. Ноги в сапогах с пряжками. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень… Неопределенно трень… потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо…
На плечах у Николки унтер-офицерские погоны с белыми нашивками, а на левом рукаве остроуглый трехцветный шеврон. (Дружина первая, пехотная, третий ее отдел. Формируется четвертый день, ввиду начинающихся событий.)
Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому.
Старший бросает книгу, тянется.
– А ну-ка, сыграй «Съемки»…
Трень-та-там… Трень-та-там…
Сапоги фасонные,Бескозырки тонные,То юнкера-инженеры идут!Старший начинает подпевать. Глаза мрачны, но в них зажигается огонек, в жилах – жар. Но тихонько, господа, тихонько, тихонечко.
Здравствуйте, дачники,Здравствуйте, дачницы…Гитара идет маршем, со струн сыплет рота, инженеры идут – ать, ать! Николкины глаза вспоминают:
Училище. Облупленные александровские колонны, пушки. Ползут юнкера на животиках от окна к окну, отстреливаются. Пулеметы в окнах.
Туча солдат осадила училище, ну, форменная туча. Что поделаешь. Испугался генерал Богородицкий и сдался, сдался с юнкерами. Па-а-зор…
Здравствуйте, дачницы,Здравствуйте, дачники,Съемки у нас давно уж начались.Туманятся Николкины глаза.
Столбы зноя над червонными украинскими полями. В пыли идут пылью пудренные юнкерские роты. Было, было все это и вот не стало. Позор. Чепуха.
Елена раздвинула портьеру, и в черном просвете показалась ее рыжеватая голова. Братьям послала взгляд мягкий, а на часы очень и очень тревожный. Оно и понятно. Где же, в самом деле, Тальберг? Волнуется сестра.
Хотела, чтобы это скрыть, подпеть братьям, но вдруг остановилась и подняла палец.
– Погодите. Слышите?
Оборвала рота шаг на всех семи струнах: сто-ой! Все трое прислушались и убедились – пушки. Тяжело, далеко и глухо. Вот еще раз: бу-у… Николка положил гитару и быстро встал, за ним, кряхтя, поднялся Алексей.
В гостиной-приемной совершенно темно. Николка наткнулся на стул. В окнах настоящая опера «Ночь под Рождество» – снег и огонечки. Дрожат и мерцают. Николка прильнул к окошку. Из глаз исчез зной и училище, в глазах – напряженнейший слух. Где? Пожал унтер-офицерскими плечами.
– Черт его знает. Впечатление такое, что будто под Святошином стреляют. Странно, не может быть так близко.
Алексей во тьме, а Елена ближе к окошку, и видно, что глаза ее черно-испуганны. Что же значит, что Тальберга до сих пор нет? Старший чувствует ее волнение и поэтому не говорит ни слова, хоть сказать ему и очень хочется. В Святошине. Сомнений в этом никаких быть не может. Стреляют, 12 верст от города, не дальше. Что за штука?
Николка взялся за шпингалет, другой рукой прижал стекло, будто хочет выдавить его и вылезть, и нос расплющил.
– Хочется мне туда поехать. Узнать, в чем дело…
– Ну да, тебя там не хватало…
Елена говорит в тревоге. Вот несчастье. Муж должен был вернуться самое позднее, слышите ли – самое позднее, сегодня в три часа дня, а сейчас уже десять.
В молчании вернулись в столовую. Гитара мрачно молчит. Николка из кухни тащит самовар, и тот поет зловеще и плюется. На столе чашки с нежными цветами снаружи и золотые внутри, особенные, в виде фигурных колонок. При матери, Анне Владимировне, это был праздничный сервиз в семействе, а теперь у детей пошел на каждый день. Скатерть, несмотря на пушки и все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна. Это от Елены, которая не может иначе, это от Анюты, выросшей в доме Турбиных. Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой колонной вазе, голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни, несмотря на то что на подступах к Городу – коварный враг, который, пожалуй, может разбить снежный, прекрасный Город и осколки покоя растоптать каблуками. Цветы. Цветы – приношение верного Елениного поклонника, гвардии поручика Леонида Юрьевича Шервинского, друга продавщицы в конфетной знаменитой «Маркизе», друга продавщицы в уютном цветочном магазине «Ниццкая флора». Под тенью гортензий тарелочка с синими узорами, несколько ломтиков колбасы, масло в прозрачной масленке, в сухарнице пила-фраже и белый продолговатый хлеб. Прекрасно можно было бы закусить и выпить чайку, если б не все эти мрачные обстоятельства… Эх… эх…
На чайнике верхом едет гарусный пестрый петух, и в блестящем боку самовара отражаются три изуродованных турбинских лица, и щеки Николкины в нем, как у Момуса.
В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли.
Застрял где-то Тальберг со своим денежным гетманским поездом и погубил вечер. Черт его знает, уж не случилось ли, чего доброго, чего-нибудь с ним?.. Братья вяло жуют бутерброды. Перед Еленою остывающая чашка и «Господин из Сан-Франциско». Затуманенные глаза, не видя, глядят на слова: «…мрак, океан, вьюгу».
Не читает Елена.
Николка наконец не выдерживает:
– Желал бы я знать, почему так близко стреляют? Ведь не может же быть…
Сам себя прервал и исказился при движении в самоваре. Пауза. Стрелка переползает десятую минуту и – тонк-танк – идет к четверти одиннадцатого.












