
Полная версия
Без права на обиду

Кай Рекс
Без права на обиду
Пролог. Слёзы на краю обрыва
Прежде чем мы сделаем первый шаг в ледяную тьму этой книги, прежде чем мы начнем препарировать собственную душу скальпелем цинизма, нам необходимо остановиться здесь, на самой кромке обрыва, и взглянуть вниз – туда, где клубится туман нашего отчаяния. Мы начинаем не с победного марша и не с декларации силы; мы начинаем с момента абсолютной, звенящей тишины, которая наступает сразу после того, как охрипшее горло перестает кричать «за что?», а по лицу текут горячие, соленые, бесполезные слёзы. Эти слёзы – не признак слабости, а физиологическое свидетельство краха прежней картины мира, последняя дань той наивной, теплокровной человечности, которую нам предстоит убить в себе, чтобы выжить. Мы стоим на краю, и ветер, дующий из бездны, уже высушивает влагу на наших щеках, превращая её в корку соли – первый слой нашей будущей брони.
Травля – это не просто конфликт интересов, не ссора и не недопонимание, как любят утверждать близорукие педагоги и равнодушные HR-менеджеры, пытающиеся втиснуть кровавую архаику насилия в стерильные рамки «социальной коммуникации». Травля – это системный сбой коллективного иммунитета, при котором группа, объединенная страхом и пустотой, назначает одного из своих членов раковой клеткой, подлежащей немедленному уничтожению. Это древний, довербальный ритуал жертвоприношения, где ваша вина заключается не в том, что вы сделали, а в том, кто вы есть – или, точнее, в том, кем вы не являетесь. Вы – «иной», вы – сбой в матрице их нормальности, вы – белая ворона, чье оперение раздражает сетчатку стаи, привыкшей к серости. Этот процесс запускается не рациональными причинами, а животными инстинктами: запах жертвы, выделяемый вашей неуверенностью, вашей добротой или вашей инаковостью, действует на них как кровь на акул, вызывая цепную реакцию агрессии, остановить которую уговорами невозможно.
Почему это началось? В поисках ответа вы, вероятно, перерыли архивы своей памяти, обвиняя себя в неверных словах, в неловких жестах, в излишней доверчивости. Оставьте это. Анализ причин в момент казни – занятие бессмысленное. Механика травли безжалостна и проста: система всегда стремится к гомогенности, к снижению энтропии за счет устранения сложных элементов. Вы оказались слишком сложным, слишком живым или слишком уязвимым для их примитивной структуры, и гравитация социума, этот неумолимый закон всемирного подавления, начала выдавливать вас на обочину. Вас выбрали не потому, что вы плохой, а потому, что вы удобный; вы – идеальный громоотвод, через который стая заземляет свое собственное электричество ненависти и страха перед жизнью.
И вот вы стоите здесь. За спиной – сожженные мосты и руины самооценки. Впереди – пустота. Слёзы на краю обрыва – это пограничное состояние, точка бифуркации, где решается ваша онтологическая судьба. У большинства в этот момент есть лишь два пути: либо шагнуть вниз, позволив тьме поглотить себя (физически или морально, превратившись в сломленную тень), либо остаться на краю, униженно вымаливая прощение у палачей. Но эта книга предлагает третий путь – путь, которого нет на картах «нормальных» людей.
Это путь мутации. Путь превращения из мягкого тела в монолит. Мы не будем учиться «прощать и отпускать», мы не будем искать «конструктивный диалог» с теми, кто хочет нас сожрать. Мы научимся использовать холод этой бездны как строительный материал. Мы возьмем нашу боль, нашу обиду, наше отчаяние и переплавим их в топливо для реактора тотальной автономии.
Эта книга – не утешение. Здесь не будет мягких слов и обещаний, что «все наладится». Здесь будет протокол военной операции по эвакуации вашей личности из зоны поражения. Мы пройдем через ад, но мы пройдем его не как мученики, а как исследователи и завоеватели. Мы заморозим свои сердца, мы оденем свой разум в броню, мы научимся смотреть на врагов как на объекты, подлежащие утилизации временем.
Смахните слёзы. Они больше не нужны. Соль разъедает кожу, но она же и консервирует суть. Посмотрите вниз, в бездну, и улыбнитесь ей. Потому что теперь вы сами станете бездной, и пусть они боятся заглядывать в вас.
Добро пожаловать в «Без права на обиду». Ваше перерождение начинается сейчас.
Глава 1. Презумпция Обреченности
Секция 1. Генетика жертвы
Мы привыкли думать, что катастрофа – это событие, имеющее четкие временные границы, точку входа и точку выхода, однако истинная трагедия заключается не в моменте удара, а в леденящем осознании того факта, что ловушка захлопнулась задолго до того, как ты вообще переступил её порог. Ты не входишь в комнату, чтобы стать изгоем, и ты не совершаешь ошибку, которая запускает маховик репрессий; ты уже входишь внутрь с невидимой, но отчетливо пульсирующей мишенью на спине, вытатуированной самой природой или слепым случаем, и это клеймо невозможно смыть ни покорностью, ни агрессией, ни попытками мимикрии под серую, безопасную норму. Это не социальный сбой, это, если угодно, генетика жертвы – особый вид проклятия, которое не прописано в твоей медицинской карте, но считывается коллективным бессознательным толпы быстрее, чем сканер штрих-кода считывает цену просроченного товара.
Я помню тот момент, когда эта истина перестала быть просто смутной догадкой и кристаллизовалась в холодную, режущую аксиому: мир не ополчился против меня вдруг, мир просто отреагировал на мое существование как здоровый организм реагирует на чужеродный белок – немедленным, бездумным и беспощадным воспалением. В этом нет никакой высшей справедливости или кармического урока, который так любят искать моралисты, пытающиеся оправдать жестокость вселенной; здесь работает лишь голая, циничная механика отторжения. Люди, окружавшие меня, не были злодеями в театральном смысле этого слова, они были всего лишь биороботами, чьи датчики уловили сигнал «свой-чужой» и, обнаружив несоответствие, запустили протокол уничтожения, повинуясь древнему, как сама эволюция, императиву сохранения стадной гомогенности.
Ощущение собственной обреченности приходит не сразу, оно просачивается в сознание медленно, как ледяная вода в трюм корабля, который еще держится на плаву, но чья геометрия движения уже необратимо нарушена. Сначала ты пытаешься анализировать свои поступки, искать ту роковую фразу или тот неверный жест, который спровоцировал агрессию, ты перебираешь архивы своей памяти, пытаясь найти точку бифуркации, где все пошло не так, но, чем глубже ты погружаешься в этот самоанализ, тем отчетливей понимаешь: такой точки не существует. Ты виноват не в том, что ты сделал, а в том, кем ты являешься, и эта вина абсолютна, потому что она онтологична по своей природе. Это презумпция виновности, не требующая доказательств, судебных разбирательств или права на защиту; приговор вынесен до начала слушания, и он обжалованию не подлежит.
Когда ты осознаешь, что твоя роль «жертвы» была предопределена архитектурой социума еще до твоего рождения, первой реакцией становится парализующий ужас, смешанный с тошнотворным чувством несправедливости. Тебе хочется кричать, доказывать, что ты такой же, как они, что у тебя те же страхи, те же надежды и та же красная кровь, но это желание – всего лишь рудимент, остаточная реакция психики, которая все еще цепляется за иллюзию гуманизма в мире, где правят законы джунглей. Пытаться объяснить волку, что ты не еда, а личность с богатым внутренним миром – это не просто бесполезно, это унизительно, потому что в момент этого объяснения ты сам подписываешь акт капитуляции, признавая право хищника судить тебя. Истинное сопротивление начинается там, где умирает надежда на понимание.
Физиология этого состояния знакома каждому, кто хоть раз оказывался в изоляции: это не просто страх, это химическое отравление реальностью. Адреналин перестает быть топливом для борьбы и превращается в яд, который сковывает мышцы, превращая тело в тяжелый, непослушный скафандр; кровь отливает от лица, оставляя лишь маску воскового безразличия, а в ушах начинает звенит та самая тишина, которая предшествует артиллерийскому удару. Ты стоишь посреди комнаты, наполненной людьми, но ощущаешь себя космонавтом, у которого оборвался трос, и который медленно, но верно удаляется в черную, равнодушную бездну. В этот момент социальная механика обнажает свои шестеренки: ты видишь, как взгляды, ухмылки и шепот сплетаются в единую сеть, предназначенную для того, чтобы выдавить тебя за пределы допустимого, превратить в «не-человека», в объект, над которым можно проводить эксперименты по измерению глубины чужого страдания.
Однако, именно в этой точке абсолютного холода, где, казалось бы, должна наступить полная дезинтеграция личности, происходит странная метаморфоза, доступная лишь тем, кто решился не отводить глаз. Когда ты понимаешь, что спасения не будет, что кавалерия не придет, и что справедливость – это всего лишь сказка для наивных детей, внутри тебя что-то щелкает, словно переключается тумблер аварийного питания. Страх, достигший своего пика, выгорает, оставляя после себя выжженную пустошь, на которой больше нечему гореть, и на этой пустоши начинает прорастать нечто новое – холодное, злое и невероятно прочное. Это уже не паника загнанного зверя, это расчетливая ненависть солдата, который знает, что умрет в этом окопе, но твердо намерен забрать с собой столько врагов, сколько успеет, прежде чем у него закончатся патроны.
Генетика жертвы, если взглянуть на нее под другим углом, перестает быть проклятием и становится уникальной оптикой. Ты начинаешь видеть то, что скрыто от глаз благополучного большинства: ты видишь изнанку социальных контрактов, гнилые нитки, которыми сшита реальность, и трусость, лежащую в основе любой агрессии. Ты понимаешь, что те, кто тебя травит, на самом деле не сильны – они просто многочисленны, и их единство держится не на дружбе или идее, а на животном страхе оказаться на твоем месте. Они атакуют тебя не потому, что ты слаб, а потому, что твое существование, твоя «инаковость» ставит под угрозу их хрупкую картину мира, где все должно быть одинаковым, предсказуемым и безопасным. Ты – живое напоминание о том, что хаос рядом, что правила могут не сработать, и именно за это знание они пытаются тебя уничтожить.
Принятие этого факта – что ты являешься носителем вируса свободы в стерильной лаборатории конформизма – меняет полярность ситуации. Да, они могут сломать твою жизнь, испортить карьеру, разрушить репутацию, но они не могут добраться до того ядра, которое делает тебя тобой, если только ты сам не отдашь им ключи. В этом и заключается парадокс «презумпции обреченности»: как только ты соглашаешься с тем, что ситуация безнадежна, ты обретаешь свободу, недоступную тем, кто все еще пытается что-то сохранить. Человеку, которому нечего терять, невозможно угрожать; его нельзя шантажировать будущим, потому что он уже принял свое будущее как руины. И в этот момент, стоя посреди горящего дома, который когда-то был твоей жизнью, ты принимаешь единственно верное решение: ты не будешь тушить пожар, ты не будешь молить о пощаде, ты просто будешь стоять и смотреть, как огонь пожирает декорации, отказываясь гореть вместе с ними.
Это состояние тотального сопротивления не требует громких лозунгов или героических поз; оно тихое, почти незаметное для внешнего наблюдателя, но внутри оно ощущается как монолит. Твой отказ играть по их правилам, твой отказ чувствовать себя виноватым за то, что ты есть, становится актом высшего бунта. Каждая секунда, когда ты, вопреки давлению среды, сохраняешь рассудок и способность холодно анализировать происходящее, – это победа. Пусть микроскопическая, пусть невидимая миру, но победа духа над материей, воли над инстинктом. Ты превращаешь свою уязвимость в броню, свою боль – в данные для анализа, а свое одиночество – в неприступную крепость, куда нет входа посторонним.
Они думают, что загнали тебя в угол, но они не понимают, что угол – это единственное место, где спина защищена стенами, и откуда можно вести круговую оборону с максимальной эффективностью. Генетика жертвы, таким образом, трансформируется в генетику выжившего, в код, который позволяет существовать в условиях повышенной радиации ненависти. Ты мутируешь, ты адаптируешься, ты становишься существом другого порядка – тем, кто питается ядом и дышит пеплом. И когда ты смотришь в глаза своим палачам, ты видишь в них не торжество силы, а скрытый, липкий ужас перед тем, что они не могут сломать. Они видят перед собой жертву, но чувствуют присутствие чего-то, что выше их понимания, чего-то, что смотрит на них из бездны твоих зрачков с ледяным, нечеловеческим спокойствием.
Ситуация действительно может быть безнадежной с точки зрения общепринятой логики успеха и счастья, но в системе координат войны, которую ты ведешь, успех измеряется не социальным статусом, а сохранностью твоего «Я». Пока ты способен формулировать мысли, пока ты способен презирать их трусость и видеть структуру их ничтожества, ты не побежден. Ты становишься черным ящиком разбившегося самолета – неразрушимым носителем правды о катастрофе, и эта функция придает твоему существованию высший, почти религиозный смысл. Пусть они торжествуют, пусть они делят трофеи и упиваются своей безнаказанностью; ты знаешь, что время работает против них, потому что энтропия пожирает любые закрытые системы, а ты уже вышел за пределы системы, ты стал внешним наблюдателем, хроникером распада.
Таким образом, презумпция обреченности – это не приговор, а освобождение от иллюзий. Это жесткая, болезненная процедура удаления надежды, без которой невозможно начать процесс реабилитации. Ты перестаешь ждать, что мир изменится, и начинаешь строить свой собственный мир внутри себя – мир, построенный на законах ледяной логики и абсолютной автономии. Это путь одиночки, путь, который не обещает тепла или утешения, но который гарантирует одно: ты никогда больше не будешь застигнут врасплох, потому что ты всегда готов к худшему, и ты всегда готов встретить это худшее не с мольбой в глазах, а с кривой, злой ухмылкой человека, который знает секрет, недоступный его убийцам. Ты знаешь, что даже если твое тело будет уничтожено, твой отказ подчиниться останется фактом реальности, занозой в ткани бытия, которую невозможно извлечь. И этого достаточно. Этого чертовски достаточно, чтобы продолжать стоять, когда все вокруг требует, чтобы ты упал.
Секция 2. Иллюзия выбора
Самый изощренный трюк, который проделывает с нами сознание, стремящееся сохранить рассудок в условиях тотальной враждебности, заключается в навязчивой, наркотической вере в вариативность грядущего. Нам с детства прививают мысль, что жизнь – это открытое поле, бескрайняя территория возможностей, где маршрут зависит исключительно от твердости твоего шага и верности компаса, и эта ложь, красивая в своей наивности, становится первой жертвой при столкновении с реальностью, отлитой из бетона и арматуры. Мы путаем коридор с горизонтом; мы принимаем длину цепи за свободу перемещения, не замечая, что радиус нашего «выбора» математически выверен и ограничен колышком, вбитым в землю задолго до того, как мы научились ходить. В контексте презумпции обреченности, о которой мы говорили ранее, концепция свободного выбора трансформируется из философской категории в инструмент пытки: тебе позволяют дергать ручку двери, создавая иллюзию, что замок вот-вот поддастся, хотя на самом деле дверь нарисована на глухой стене, и единственная цель этого спектакля – истощить твои силы в бессмысленной борьбе с несуществующим выходом.
Когда ты оказываешься в прицеле стаи, когда коллективный организм начинает процедуру отторжения, твой мозг, паникуя, начинает лихорадочно перебирать стратегии поведения, словно шахматный компьютер, пытающийся найти выигрышную комбинацию в партии, где у противника есть право менять правила после каждого твоего хода. Ты думаешь: «Возможно, я был слишком громок?», и ты замолкаешь, стараясь стать незаметным, слиться с обоями, превратить свою личность в серый шум, который не будет раздражать чужие радары. Но тишина не спасает; она лишь интерпретируется как слабость, как сигнал к тому, что жертва готова, что защитные барьеры сняты, и теперь можно бить не опасаясь сдачи. Тогда ты меняешь полярность и решаешь стать жестким, огрызаться, выставлять шипы, надеясь, что агрессия отпугнет хищников, но и этот ход оказывается ошибочным, потому что твоя ярость воспринимается не как сила, а как дерзость, как нарушение иерархии, требующее немедленного и показательного наказания.
Ты пробуешь юмор, пытаясь обезоружить их смехом, пробуешь интеллект, пытаясь задавить их логикой, пробуешь искренность, пытаясь воззвать к их совести, – ты перебираешь весь арсенал человеческих коммуникаций, не понимая главного: проблема не в инструменте, который ты используешь, а в том, что ты пытаешься открыть дверь, за которой ничего нет. Это мучительная карусель самообмана, где каждый новый круг начинается с надежды «а вдруг в этот раз сработает», и заканчивается одним и тем же тупым ударом лицом об асфальт. Трагедия заключается не в том, что ты совершаешь неправильные выборы, а в том, что сам факт наличия выбора является фикцией; ты находишься внутри алгоритма, где все ветвления кода ведут к одному итогу – терминации процесса, и чем быстрее ты бежишь по этому лабиринту, тем быстрее ты встретишься с тупиком.
Оглядываясь назад, на руины своих попыток социализации, я вижу эту механику с пугающей ясностью: это не было диалогом двух субъектов, это было взаимодействие молотка и гвоздя, где гвоздю предоставлялось «право» выбирать, под каким углом он будет забит в доску. Я помню те ночи, проведенные в изнурительном самоанализе, когда я препарировал каждое свое слово, каждый взгляд, каждый жест, пытаясь найти ту самую точку разветвления, где я свернул не туда, где я мог бы переписать сценарий и стать «своим». Но правда, холодная и острая, как скальпель патологоанатома, состоит в том, что сценарий был написан без моего участия, и роль, отведенная мне, не предусматривала импровизации; я был всего лишь функцией, необходимой системе для калибровки её собственной жестокости, живым манекеном для краш-теста, чье мнение о происходящем не интересовало инженеров.
Иллюзия выбора опасна тем, что она возлагает на тебя ответственность за то, что находится вне твоего контроля. Пока ты веришь, что мог что-то изменить, ты продолжаешь носить в себе токсичный груз вины, ты продолжаешь думать, что результат зависел от твоего мастерства дипломата, от твоей выдержки или твоего обаяния. Эта вина разъедает изнутри эффективнее любой внешней агрессии, потому что она делает тебя соучастником собственного уничтожения; ты становишься своим собственным тюремщиком, который каждое утро проверяет прочность решеток. Ты говоришь себе: «Если бы я тогда промолчал…», «Если бы я тогда ответил…», – и эти «если бы» становятся теми крюками, на которых висит твоя самооценка, кровоточа и разлагаясь. Освобождение начинается в тот момент, когда ты, наконец, признаешь фатальный детерминизм ситуации: тебя травили не за то, что ты сделал, а за то, что ты есть, и никакая коррекция поведения не могла бы изменить этот онтологический факт.
Социальная среда, работающая по принципу мясорубки, не интересуется качеством мяса; ей важен лишь сам процесс переработки, и если ты попал в воронку, не имеет значения, будешь ли ты молиться, проклинать или цитировать классиков – шнек будет вращаться с заданной скоростью. Понимание этого механизма убивает надежду, и это прекрасно, потому что надежда в данном контексте – это не добродетель, а вирус, который продлевает агонию, не давая организму принять защитную стойку абсолютного отчуждения. Надежда заставляет тебя искать человеческое в нелюдях, заставляет тебя проецировать свои ценности на пустые оболочки биороботов, заставляет тебя каждый раз подставлять другую щеку, ожидая поцелуя, но получая очередной удар. Убить в себе надежду на диалог – значит совершить акт высшего милосердия по отношению к самому себе; это значит перестать кормить паразитов своей жизненной энергией, которую ты тратишь на попытки доказать им свое право на существование.
Вся архитектура человеческих отношений в закрытых и токсичных коллективах построена на жестких рельсах иерархического инстинкта, который древнее любой культуры и любой морали. Когда стая выбирает жертву, она повинуется императивам, прописанным в лимбической системе, а не в неокортексе, и пытаться переубедить лимбическую систему логическими доводами – это все равно что пытаться уговорить лавину остановиться, апеллируя к законам гравитации. Твой выбор в этой ситуации сводится к бинарной оппозиции, которая на самом деле тоже является ложной: ты можешь быть жертвой, которая плачет, или жертвой, которая молчит, но ты в любом случае остаешься жертвой в их системе координат. Истинный выход из этой дихотомии лежит не в плоскости выбора «поведения», а в плоскости выбора «бытия»: ты должен перестать быть частью их уравнения, ты должен стать ошибкой, сбоем, иррациональным числом, которое невозможно вписать в их примитивную арифметику.
Это осознание приходит через боль утраты иллюзий, через сжигание мостов, которые вели в никуда. Ты стоишь посреди выжженного поля своей наивности и понимаешь, что больше не хочешь играть в эту игру, даже если тебе предложат козырные карты, потому что краплена сама колода, и владелец казино никогда не позволит тебе обналичить выигрыш. Иллюзия выбора рассыпается, обнажая голый каркас необходимости: тебе необходимо выжить, но выжить не как социальная единица, интегрированная в гниющую структуру, а как суверенная сущность, удерживающая свои границы силой воли и презрения. Ты отказываешься выбирать между плохим и ужасным, ты выбираешь "ничего" – ты выбираешь пустоту, ты выбираешь быть никем для них, чтобы остаться всем для себя.
В этот момент происходит странная инверсия власти: когда ты перестаешь искать правильный ход, когда ты перестаешь пытаться «разрулить» ситуацию, ты лишаешь их главного рычага давления. Агрессор питается твоей реакцией, твоим страхом ошибиться, твоей судорожной попыткой найти выход; но если ты садишься на пол посреди комнаты и с ледяным спокойствием смотришь на огонь, пожирающий шторы, ты становишься непонятен, а значит – опасен. Твое бездействие, твой отказ от выбора стратегии становится самой разрушительной стратегией из всех возможных. Ты больше не бегаешь по лабиринту в поисках сыра; ты начинаешь разбирать стены лабиринта, кирпич за кирпичом, методично и молча, не обращая внимания на крики тех, кто привык видеть в тебе бегущую крысу.
Презумпция обреченности учит нас тому, что свобода воли в условиях войны – это миф для гражданских. На войне нет выбора маршрута, есть только боевая задача и обстоятельства местности. Твоя местность – это враждебная среда, твоя задача – сохранить ядро личности. Всё остальное – социальные танцы, репутационные риски, попытки понравиться или доказать правоту – это шелуха, которую сдувает первым же ветром настоящей катастрофы. Ты принимаешь тот факт, что ты не управляешь ветром, ты не управляешь волнами, но ты управляешь тем, как ты стоишь на палубе тонущего корабля. И в этом стоянии, в этой статичной, мрачной решимости не сдвинуться с места, и заключается единственный доступный тебе, но зато подлинный, выбор.
Отказ от иллюзии выбора – это ампутация гнилой конечности: больно, кроваво, необратимо, но необходимо для того, чтобы гангрена не сожрала все тело. Ты отрезаешь от себя "возможности", которых никогда не было, ты отрезаешь от себя мечты о справедливости, которые были лишь наркозом, и остаешься один на один с голым фактом своего существования в эпицентре вражды. И вдруг оказывается, что дышать стало легче. Легче, потому что исчез страх совершить ошибку. Нельзя ошибиться, если ты знаешь, что любой путь ведет к обрыву; можно лишь выбрать, с каким выражением лица ты будешь лететь вниз. И ты выбираешь не гримасу ужаса, и не маску мольбы, а ту самую кривую, злую ухмылку, о которой мы говорили – ухмылку человека, который понял шутку, рассказанную дьяволом, и нашел её несмешной, но поучительной.
Теперь, когда туман иллюзий рассеялся, и ты видишь ландшафт битвы без прикрас, ты готов рассмотреть саму структуру ловушки. Ты готов увидеть не просто лица врагов, а механизмы, которые приводят их в движение. Ты готов изучить архитектуру капкана не как жертва, которая в нем бьется, а как инженер, который, пусть и попав в механизм, способен оценить изящество и смертоносность его пружин. Ибо знание того, как работает машина уничтожения – это первый шаг к тому, чтобы стать той самой гайкой, которая, попав в шестерни, заставит весь механизм со скрежетом остановиться.
Секция 3. Архитектура капкана
Если предыдущая стадия – отказ от иллюзии выбора – была актом внутренней хирургии, когда мы ампутировали надежду, чтобы остановить гангрену разочарования, то теперь настало время поднять глаза от операционного стола и внимательно, с холодным любопытством патологоанатома, осмотреть помещение, в котором проводится это живосечение. Мы должны понять, что социальная среда, выталкивающая нас на обочину, не является хаотичным набором случайностей или результатом стечения неудачных обстоятельств; это совершенная, отлаженная веками инженерная конструкция, архитектура которой подчинена единственной цели – переработке индивидуальности в однородную питательную массу для коллективного тела. Это не сбой системы, это и есть сама система, работающая в штатном режиме, и наша задача – увидеть чертежи этого эшафота сквозь декорации «нормальной жизни», которыми он так искусно задрапирован.






