
Полная версия
Кровавые цветы для твоей короны

Мари Эль
Кровавые цветы для твоей короны
Пролог
Свет в темнице был лишним. Он не согревал и не утешал, лишь подчёркивал пустоту, делая её почти осязаемой.
Свечи горели ровно, без колебаний, словно и пламя здесь давно научилось подчиняться. Камень под ногами был холодным и гладким, отполированным временем и чужими судьбами. Воздух пах воском и металлом – запахом места, где не задают вопросов и не ждут ответов.
Жизнь ощущалась как тяжесть, которую давно пора было сбросить.
Тело ещё дышало по привычке. Сердце билось не из желания, а из упрямства – механически, без смысла. Внутри не осталось ни страха, ни надежды. Только усталость. Та, что проникает глубже костей и не отпускает даже во сне.
Где-то наверху существовала империя.
Она жила шумно, уверенно, равнодушно. Колокола отсчитывали время, стража менялась, город засыпал и просыпался. Мир не замечал темницы, как не замечают трещину в фундаменте, пока здание ещё стоит.
Здесь же всё уже рухнуло.
Шаги за дверью были ожидаемы. Они звучали не как угроза, а как подтверждение неизбежного. Эти шаги всегда были одинаковыми: размеренными, спокойными, принадлежащими человеку, который никогда не сомневался в праве распоряжаться чужими жизнями.
– Аделина.
Имя прозвучало ровно, почти мягко. В нём не было ни гнева, ни тревоги, лишь привычка звать и быть услышанным.
Молчание затянулось. В этом молчании было больше свободы, чем во всех словах, сказанных прежде.
Он подошёл ближе. Свет коснулся его лица, выхватывая черты, знакомые до боли. Император стоял прямо, как стоят те, кто привык, что мир подстраивается под их присутствие. Его взгляд скользнул по камере, задержался – не на теле, а на выражении лица. Он всегда смотрел так, будто проверял: цела ли вещь.
– Ты выглядишь… спокойно, – заметил он.
Спокойствие было не заслугой. Оно пришло вместе с пустотой, когда исчезло всё, ради чего стоило сопротивляться.
– Ты говорил, – прозвучал голос, тихий и ровный, – что не позволишь мне умереть.
Он чуть нахмурился. Совсем немного, как человек, заметивший нестыковку в расчётах.
– И я не позволил.
В этом не было сомнения. Только констатация факта.
Металл подсвечника холодил ладонь. Это ощущение было настоящим. Редкость в мире, где почти всё оказалось иллюзией. Тяжесть предмета напоминала о теле, о крови, о границе, за которой больше не будет ни слов, ни приказов.
– Ты ошибся, – спокойно сказала я. – Ты решил, что это зависит от тебя.
Движение вышло неровным, почти неуклюжим, как у человека, которому больше нечего терять. Удар был коротким. Боль вспыхнула резко, ослепляюще, и в этой боли было больше правды, чем во всей прожитой жизни.
Кровь оказалась тёплой.
Он успел подхватить, удержать, прижать к себе – слишком крепко, слишком отчаянно. В его дыхании впервые слышалась не власть, а страх. Настоящий, не прикрытый словами.
Это было… удовлетворяюще.
– Ты не смог, – прошептал голос, уже теряющий чёткость. – Не в этот раз.
Свет расплылся. Камень под ногами исчез. Сердце билось неровно, словно сопротивляясь приказу остановиться, но даже оно начинало понимать бессмысленность усилий.
Мысли растворялись не резко, а мягко, как тень в сумерках.
Если будет ещё один шанс…
Не подчиняться.
Не быть удобной.
Не позволять.
Сердце ударило – и тьма закрыла всё.
Глава 1 – Между вдохом и тьмой
Сознание вернулось не сразу.
Сначала пришёл звук – глухой, неровный, будто кто-то бил в стену изнутри. Затем – давление в груди.
Я вдохнула.
Воздух ворвался в грудь резко, болезненно, словно лёгкие забыли, каково это – наполняться. Вдох был слишком глубоким, слишком живым. Он царапал горло холодом, разрывал тишину внутри, и в этом движении было что-то неправильное, почти кощунственное. Я не должна была дышать. Не после того, как металл вошёл в плоть, и тьма сомкнулась так уверенно, будто знала – на этот раз навсегда.
Я лежала неподвижно, позволяя воздуху выходить и возвращаться снова, будто проверяла: принадлежит ли мне это тело или я всего лишь задержалась где-то между. Сердце билось – ровно, уверенно, слишком спокойно для того, кто только что умер. Этот звук раздражал, как плохо сыгранная нота. Я прислушивалась к нему, ожидая сбоя, остановки, провала, но оно продолжало стучать, не задавая вопросов.
Пальцы медленно сжались в ткани подо мной. Простыня оказалась мягкой, тёплой, пахнущей чистотой и чем-то знакомым – не воском, не металлом, не подземной сыростью. Этот запах был почти домашним, и от него внутри что-то сжалось болезненнее, чем от любой раны.
Я открыла глаза и пришла первая волна сомнения. Свет был тусклым, серо-голубым, будто не решался войти полностью. Он просачивался сквозь плотные занавеси, ложился на стены, на край кровати, на пол.
Сон? Посмертное видение? Последняя насмешка сознания, которое не выдержало и выдумало утро, чтобы умереть не так страшно?
Если так, то это странный сон. Он не утешал. Он не дарил света. Он просто возвращал туда, откуда всё началось.
Последнее, что оставалось перед глазами, – свет в темнице, лишний и жестокий. Металл подсвечника, холодный в ладони. Боль – короткая, ослепляющая, честная. И тьма, которая должна была стать концом. Тьма смыкалась не как наказание, а как освобождение
Я медленно повернула голову.
Комната оказалась слишком цельной для сна. Сны чаще напоминают плохо склеенную мозаику: детали плавают, предметы меняются местами, запахи исчезают, как только пытаешься уловить их. Здесь же всё было на своём месте – высокий потолок, резное изголовье кровати, тяжёлый балдахин, шторы, скрывающие окно, тонкая линия трещины на потолке, которую когда-то рассматривала в долгие ночи, пытаясь не думать о том, что ждёт завтра. Даже тишина была знакомой: не мёртвой, а домашней, наполненной ожиданием утра.
Всё это было знакомо и всё же казалось нереальным, словно воспоминание, которому не дали времени поблекнуть.
Дом.
Это слово возникло без спроса, и от него стало холодно.
Я резко села, тут же почувствовав, как тело отзывается на движение – без боли, без слабости, без той тупой тяжести, что сопровождала меня в последние годы. Голова не закружилась. В глазах не потемнело. Я была… цела.
Слишком цела.
Мой взгляд скользнул вниз – к груди, к рукам, к шее. Туда, где ещё мгновение назад должна была быть кровь. Я провела пальцами по горлу, осторожно, почти боясь. Кожа была гладкой, тёплой. Ни следа. Ни боли. Ни памяти тела.
Я встала, ступая босыми ногами по полу. Доски холодили ступни, и это ощущение, простое, почти банальное, ударило сильнее, чем любая мысль. Мир отвечал на прикосновения. Он не рассыпался. Не дрожал. Он был слишком настоящим.
Я подошла к окну и отдёрнула занавеси.
Сад ещё спал. Деревья стояли в лёгком тумане, дорожки блестели влагой. Где-то далеко раздались шаги – первые признаки того, что дом начинает просыпаться. Не дворец. Не столица. Этот дом.
Если это действительно он…
Если это не посмертное видение…
Если это не сон – значит, всё по-настоящему. И тогда возникает другой вопрос: почему.
Ответы приходят слишком быстро только в дешёвых историях. Здесь вместо ответов было лишь ощущение, что мир снова стал доской, а фигуры на ней стоят на исходных клетках и кто-то, невидимый, уже протянул руку к первой.
Я обернулась и увидела зеркало.
Оно висело у стены, большое, в тонкой раме. Я не подошла к нему сразу. Внутри возникло странное сопротивление – будто отражение могло поставить точку, лишив меня возможности притворяться, что всё происходящее ошибка.
Но выбора не было.
Я сделала шаг. Потом ещё один.
Из зеркала на меня смотрела девушка.
Слишком юная для памяти, которая жила под рёбрами. Лицо знакомое до боли и одновременно чужое, будто его взяли из прошлого и забыли предупредить о будущем. Светлые, почти пепельные волосы рассыпались по плечам – длинные, тяжёлые, не собранные в строгие причёски, к которым я привыкла позже. Они выглядели мягче, чем я помнила себя, и от этого хотелось отвести взгляд.
Кожа была светлой, чистой, без следов бессонных ночей и напряжения, которое годами въедается в черты. Ни резкости, ни той сухой жёсткости, что приходит, когда перестаёшь позволять себе слабость. Плечи, ещё узкие, не отяжелевшие теми годами, что превращают осанку в броню, а движения в выверенный расчёт.
Губы казались слишком живыми, без привычной твёрдой линии, без следов сдержанности, выработанной временем.
Глаза… они были моими. Тот же холодный оттенок серо-зелёного, в котором редко отражается свет. Но в них не было того мёртвого спокойствия, которое приходит к тем, кто увидел слишком много и слишком рано. В глубине плескалась растерянность – чистая, почти наивная, и рядом с ней что-то более тёмное, ещё не оформившееся. Будто на самом дне уже лежала будущая тьма, но поверхность воды пока оставалась прозрачной.
Ладонь медленно коснулась щеки. Отражение повторило жест без запаздывания. Кожа была тёплой. Настоящей.
Живой.
– Сколько… – голос прозвучал глухо, будто не сразу признал право на существование. – Сколько мне лет?
Шестнадцать? Семнадцать?
Мысли двигались медленно, осторожно, словно каждая могла оказаться ловушкой.
Уголок зеркала отразил столик у стены. На нём лежала тонкая лента, которую дарили на первом выходе в свет. Лента, которую потом потеряли где-то среди дворцовых комнат. Деталь. Мелочь. Но мелочи упрямы, они не любят появляться без причины.
В груди чуть стянулось: значит, всё ещё до.
До того вечера, когда знакомство стало слишком близким. До того, как слова начали звучать так, будто в них есть истина. До того, как чужая воля стала звучать в голове как собственная.
В дверь негромко постучали. Один раз. Точно. Без лишних звуков.
– Войдите, – ответила я не громко, но так, как положено говорить тем, кому подчиняются. Голос получился ровным, хотя внутри всё ещё колыхалось, как вода после броска камня.
Дверь открылась бесшумно. На пороге стояла служанка – молодая, аккуратная, с опущенным взглядом и привычной осторожностью в движениях. Она держала поднос с тёплой водой, полотенцем, расческой. Ни страха. Ни удивления. Никакого намёка на то, что перед ней человек, который только что умер.
Это было самым страшным – мир не заметил.
– Леди Аделина, – произнесла служанка тихо, будто боялась нарушить порядок утра. – Вы проснулись раньше обычного. Желаете умыться?
Кивок вышел почти незаметным.
Служанка поставила поднос, подошла ближе. Её движения были слишком привычны – в них не было ни ласки, ни грубости. Просто работа. Ритуал. Вода оказалась тёплой. Она обожгла пальцы приятной реальностью. Капля скатилась по запястью, и от этого простого, телесного ощущения хотелось вцепиться в край стола, лишь бы не пошатнуться.
Служанка закончила расчёсывать волосы и отступила.
– Леди Аделина, – сказала она чуть тише, будто опасаясь произнести лишнее. – Сегодня утром прибыл гонец. Вас ожидают во дворце.
Слова ударили не сразу. Они вошли в сознание медленно, вязко, как яд, который сначала кажется безвредным, а потом начинает жечь изнутри.
Во дворце.
Внутри что-то сжалось, но не страхом. Страх остался там, в темнице, вместе с последней попыткой умереть. Это было другое чувство. Резкое, болезненное узнавание, от которого скулы сводит, а в груди становится тесно.
– По какому поводу? – голос прозвучал ровно, почти безупречно. Слишком ровно для того холода, который медленно разливался под рёбрами.
– Начинается сезон приёмов, леди, – ответила служанка, будто это объясняло всё. – Дом де Равьер должен присутствовать. Кроме того… – она запнулась, затем продолжила, – Его Высочество изъявил желание видеть вас лично.
Имя не прозвучало и всё равно оно было здесь. Оно встало между вдохом и выдохом, между мыслью и движением. Память услужливо подбросила образы, от которых хотелось сжать пальцы в кулак – камень, свет, холодный металл, кровь, льющуюся не по приказу, а по собственной воле.
Лицо осталось неподвижным
Внутри же всё вспыхнуло.
Гнев поднялся не волной – клинком. Чётким, острым, выверенным. Хотелось рассмеяться. Хотелось ударить. Хотелось развернуться и уйти, куда угодно, лишь бы не туда, где он дышит, говорит, смотрит так, будто имеет право.
Но вместе с яростью пришло и другое понимание – холодное, почти отстранённое.
Любое неверное движение сейчас и мир заметит. А мир, в котором трещины замечают слишком рано, умеет не чинить, а ломать до конца.
И тогда, впервые с момента пробуждения, возникла мысль – не как благородное решение, не как стратегия, а как чистый инстинкт выживания: не показывать.
Не сейчас.
Не здесь.
Не при нём.
Не бросаться спасать. Не пытаться остановить будущее одним движением. Не вырывать чужие тайны с корнем, пока они ещё не проросли.
Потому что самое опасное – не враг.
Самое опасное – дать ему понять, что ты его видишь.
Служанка ждала распоряжений. Распоряжения были простыми.
– Подготовьте карету, – сказала леди Аделина, и это имя на мгновение показалось чужим. – И… выберите одежду. Не слишком праздничную.
Одежду принесли быстро: платье тёмного, глубокого оттенка – не траурного, но и не светского золота. Скромность, которая в высшем обществе всегда означает осторожность. Украшения минимум: тонкая цепочка, серьги без камней. Удобство. Внешнее спокойствие.
Собранность стала чем-то вроде панциря. Не потому, что хотелось казаться сильной, а потому что иначе тело выдаст всё. Шаг, взгляд, дрожь в пальцах. Во дворце такие мелочи читают лучше, чем письма.
Коридоры дома были узкими и тихими. Стены без лишней роскоши. Светильники строгие, без золота. Здесь не любили размах. Дом де Равьер всегда был ближе к функциональности, чем к красоте.
По дороге вниз встречались слуги: они отступали, опускали глаза, произносили приветствия. Всё было на своих местах. Слишком правильно. Правильность давила сильнее, чем хаос: она напоминала, что даже сейчас, в этом «до», каждый шаг просчитан, каждый вздох часть распорядка.
У входа ждала карета. Лошади фыркали в полумраке, пар поднимался из ноздрей. Возница помог подняться, закрыл дверцу, и мир дома остался снаружи, как холодная оболочка, которую снова надели.
Внутри кареты было темно и тесно. Пахло кожей и деревом. Руки легли на колени, пальцы сплелись, удерживая напряжение, которое норовило прорваться наружу.
Колёса тронулись. Карета покатилась по камню, потом по более мягкой дороге, и город начал просыпаться вокруг.
Через щель занавеси виднелись улицы: лавки, ещё закрытые; люди, спешащие по утренним делам; солдаты у постов. Мир был жив, и от этого становилось дурно. Живое всегда казалось хрупким. Его слишком легко испортить. Слишком легко уничтожить.
Столица пахла влажной землёй, дымом от ранних очагов и хлебом. В памяти этот запах был связан с другими вещами – с криками, с тревогой, с тем, как по ночам по улицам проходили патрули, а в окнах гас свет раньше обычного. Но сейчас город был ещё невинен. Он ещё не знал, что над ним нависнет.
Это «ещё» было почти физическим.
Карета проезжала площади, мосты, арки. Чем ближе к дворцу, тем больше камня, тем меньше неба. Дворец всегда подавлял – не роскошью, а масштабом. Он строился не для удобства, а для того, чтобы напоминать: власть выше человеческого роста.
Дворец показался из тумана, как крепость, вырастающая из самой земли. Башни резали небо. Стены были влажные от ночи, тяжёлые, безразличные к тем, кто входит внутрь. Ворота распахнулись, карета въехала во внутренний двор, и воздух здесь стал другим – холоднее, суше, пахнущим камнем, железом и чем-то невидимым: страхом, который здесь всегда растворён в привычке.
В памяти дворец был лабиринтом, где научились жить, не касаясь стен. Где каждое окно могло оказаться глазом, каждая дверь ловушкой, каждая улыбка отравой.
Был и другой слой памяти: коридоры, по которым шли рядом с троном. Комнаты, где утро начиналось с докладов, а ночь с тишины, в которой слышно, как люди строят планы за закрытыми дверями. Залы, где стояла рядом, улыбаясь, и чувствовала себя стеклянной фигурой: красивой и пустой.
От этих воспоминаний желудок сжался.
Карета остановилась. Дверца открылась. В лицо ударил холодный воздух двора. Слуга подал руку – вежливо, без лишних слов. Шаг вниз. Камень под подошвами. Стук собственного сердца, который вдруг стал слишком громким.
Лестница вела к парадному входу. Рядом стража, спокойная, равнодушная. Все здесь выглядели так, будто знают своё место и не задают вопросов. Дворец любит таких людей.
Внутри было тепло, но это тепло не утешало. Оно было как шерстяная накидка на плечах заключённого: вроде бы согревает, но напоминает, что ты всё равно не свободен. Золотой свет факелов отражался в мраморе, делая стены живыми. Пахло полировкой, духами и чьими-то тайнами.
Шли через коридоры. Слуги указывали путь. Звон шагов отдавался в сводах. Каждый звук был узнаваемым. Каждый поворот слишком знакомым. Тело помнило маршрут, даже если сознание ещё пыталось притвориться, что это сон.
И тогда – голос.
Ровный. Спокойный. Отточенный так, что не нуждается в громкости. Голос человека, привыкшего, что его слышат.
– Леди Аделина.
Шаг остановился сам, будто воздух стал плотнее. Внутри всё сжалось – не паникой, а тяжёлой, резкой волной ярости, острой и тяжёлой, как свинец под рёбрами., от которой хочется схватиться за перила, лишь бы не пошатнуться.
Взгляд поднялся.
Он стоял у подножия лестницы, в тени колонны, и свет факела делал его лицо почти резким. Молодой, без следов усталости, без той жёсткости, которая приходит с короной и кровью. Красивый той опасной красотой, которая обещает власть, а не тепло. Его глаза были внимательны и спокойны – слишком спокойны для человека, который ещё не стал императором.
Живой.
Эта мысль пришла медленно и ударила сильнее, чем любое слово.
Ты жив.
И вместе с этим – другая, ещё более страшная: значит, всё действительно вернулось.
Значит, всё ещё впереди.
Губы не дрогнули. Лицо осталось ровным. Мир вокруг продолжал жить, не замечая, как внутри поднимается тьма, холодная и ясная.
Он сделал шаг навстречу, будто между ними никогда не было темницы.
А в голове, поверх ярости и памяти, оформилось одно слово – не крик, не обещание, а приговор:
ОТОМСТИТЬ.

