Три раны
Три раны

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 11

– Мне жаль тебя разочаровывать, но я вряд ли нацеплю мужские штаны и повешу на плечо винтовку.

– Да я тебя об этом и не прошу.

– Разумеется, ты просто собираешься взять в руки оружие, чтобы отобрать машину у какого-нибудь зажравшегося богатея, обнаглевшего настолько, чтобы завести себе банковский счет и жить в нормальном доме. А потом будешь кататься по улицам Мадрида и останавливать каждого встречного, чтобы выяснить, думает ли он так же, как ты. И если вдруг выяснится, что нет, ты станешь и судьей, и палачом для дерзнувшего отказаться от вашей революции, – по мере того как обвинения слетали с ее губ, голос Тересы становился все громче и громче. Закончив, она горько всплеснула руками.

– Ты считаешь, что на той стороне одни сестры милосердия?

– Мне все равно, что происходит на той стороне, я не собираюсь вступать в их ряды.

– Ты и не сможешь этого сделать, потому что они считают, что место женщины – дома, а ее удел – ухаживать за мужем и детьми. Что у нее не должно быть будущего, своей жизни, что она должна стать продолжением мужчины.

– Ну а ты с твоими товарищами, чего вы добились, ну скажи? Почему я до сих пор полностью завишу от отца, в то время как мои братья свободны, почему мне по-прежнему нечем дышать…

Она судорожно вздохнула, словно ей действительно не хватало воздуха.

– Давай прекратим этот разговор, Тереса. Сейчас неподходящее время.

Тереса резко вырвала руку, но ничего не сказала в ответ, потому что в этот самый момент подъехал трамвай. Она молча, не обернувшись, поднялась по ступенькам. Артуро смотрел на нее, пока девушка оплачивала билет и шла по салону. Наконец она села, устало посмотрела на жениха и закрыла заплаканные глаза.

– Я съезжу в Эль-Пардо, – крикнул Артуро, когда трамвай с трудом начал набирать скорость. – Сообщи мне, если появятся новости.

Артуро смотрел вслед удалявшемуся вагону. Его голова напряженно работала. Он не собирался ехать в Эль-Пардо, поскольку, к своему глубокому сожалению, хорошо знал, где нужно искать Марио и его друзей.

На Тересу накатило глубокое чувство вины. Она понимала, что несправедлива к Артуро. Ей были прекрасно известны его мировоззрение и философия. Он состоял в рядах социалистической партии и даже участвовал в нескольких съездах, проходивших в университете, в круглых столах, когда юноши и девушки могли свободно говорить обо всем, без недомолвок и оговорок, к которым Тереса так привыкла дома, где ее мнение никогда не ставилось ни в грош. Она вспомнила день, когда впервые увидела Артуро в гостиной своего дома, и на лице ее нарисовалась улыбка. Тогда, войдя в комнату, где сидели Марио и его друзья, она сразу обратила внимание на Артуро и уже не могла смотреть ни на кого другого. Несмотря на недорогую одежду, он выглядел очень элегантно: большие светлые глаза, густые прямые волосы с вечно падающей на лоб челкой, придававшие ему вид богемного мечтателя. Он часто улыбался, и тогда его лицо озарялось тонкой красотой. Тереса сразу поняла, что он совершенно не похож на остальных друзей его брата: те были заносчивы и самодовольны, носили дорогие костюмы с безупречно белыми воротничками и вечно кичились своим происхождением. Она села в уголке, боясь сказать слово из страха, что все, включая ее брата, поднимут ее на смех. Впрочем, молчать было несложно, ей нравилось быть безмолвным и мудрым наблюдателем, она привыкла к этой роли. Поэтому-то ее так и удивили девушки, горячо и уверенно отстаивавшие свое мнение перед внимательно смотревшими на них тридцатью ребятами. Тереса же довольствовалась тем, что просто слушала студенческие разговоры о законах, процедурах, нормах, правах и полномочиях; она совсем не разбиралась в этих материях, но ее восхищала сама беседа. Тереса улыбнулась: если бы ее мать или, того хуже, отец узнали, что она не только флиртует с безродным левым бездельником, но еще и разделяет многие из его идей, ее бы точно выставили из дома. Тереса предпочитала республику монархии, начинала разбираться в правах рабочего класса и уже отстаивала, хотя пока еще очень робко, необходимость полного признания прав женщин, свободы вероисповедания, светского бесплатного всеобщего образования и в целом построения более справедливого общества, за которое ратовал Артуро. Она даже знала все статьи конституции 1931 года, потому что помогала Артуро зубрить и трактовать их для какого-то экзамена. Иногда она завидовала тем, кто учился в университете, тому, что они узнают на занятиях и из книг, их способности анализировать происходящее, но как женщина смиренно признавала свою ограниченность и пыталась компенсировать ее участием – пусть и пассивным – в том, чему учил ее Артуро. И все же Тереса, в отличие от своего жениха, горевшего огнем идеализма, способным двигать мир, с крайним пессимизмом относилась к предлагаемым изменениям в законодательстве Республики. Она сильно сомневалась, что общество будет способно принять такие перемены спокойно и без возмущений. Ни ее отец, ни другие люди той же классовой прослойки, ни даже друзья ее брата не собирались признавать притязаний женщин на какие-то права и уж тем более на равноправие с мужчинами. Ситуация действительно была сложная. Чтобы принимать законы, нужна власть, власть покупается за деньги, а деньги есть только у верхних слоев общества. Все остальное – не более чем красивая, но недоступная иллюзия.

Глубоко вздохнув, Тереса посмотрела на улицу через открытое окно. Увидела людей в синих комбинезонах, и ее сразу же охватило глубокое отчаяние: девушка снова вспомнила о тревожном отсутствии ее брата Марио.

Хрупкие воспоминания

Бабушка Карлоса Годино жила в каких-то пятидесяти метрах от фонтана «Рыбы». Ее квартира располагалась на втором этаже. Дверь нам открыла смуглокожая девушка лет тридцати, неотлучно находившаяся при пожилой женщине.

– Привет, Дорис. Она в гостиной?

– Да, ждет вас, – широко улыбнувшись, ответила сиделка с мягким карибским акцентом.

Мы с Карлосом двинулись вперед по узкому коридорчику, а Дорис нырнула на кухню, откуда доносился приятный запах свежесваренного кофе. Как и говорил Карлос Годино, его бабушка сидела в кресле у большого окна, выходившего на площадь Прадильо и проспект Конститусьон. Комнатка была крошечной, почти без мебели: стол с угольной грелкой[12], накрытый толстой шерстяной скатертью, под которой старушка прятала ноги, четыре стула и маленькая полка, на которой стояли фотографии со свадеб и крещений и какие-то памятные сувениры. Кроме того, в разных точках расставили комнатные растения, что придавало помещению дополнительный уют. Светлые занавески были раздвинуты, чтобы видеть, что происходит на улице.

– Бабуля, привет! Вот писатель, о котором я тебе вчера говорил.

– Здравствуй, мой хороший! – старушка с радостной улыбкой подставила внуку щеку для поцелуя.

– Очень приятно познакомиться, сеньора, спасибо, что согласились поговорить со мной.

– Благодарить не за что, я люблю гостей: слишком уж много времени провожу одна, а бедняжке Дорис я уже до чертиков надоела.

– Что вы такое говорите! – вступила в разговор сиделка, появившаяся в этот момент на пороге: на подносе стоял кофейник и три чашки. – Вы же знаете, что я вас очень люблю, мы все время разговариваем про жизнь и все такое, ведь правда?

– Дорис, мне кофе не наливай, я ухожу.

– Ты не останешься?

– Нет, бабушка, мне еще забирать Карлитоса из школы, у Анны сегодня много работы.

– Вот видите, – обратилась она ко мне, – вечно у них не остается времени на бедную старушку.

– Ладно, бабуля, не наговаривай, ты же знаешь, что я всегда прихожу, как только выдается минутка. Эрнесто, присаживайтесь. Его зовут Эрнесто, – сообщил Карлос старушке, пока я с опаской садился на свое место.

– Да поняла я, поняла. Давай, иди уже, не хватало еще, чтобы мальчик вышел из школы и не увидел никого из родителей.

Карлос подошел к бабушке и нежно погладил ее по щеке.

– Учтите, она как старый кинопроектор. Стоит его завести, и он не остановится, пока не кончится лента. И не говорите потом, что я вас не предупреждал.

– Не беспокойтесь. Я буду рад выслушать все, что она расскажет.

– Если увидите, что ее понесло куда-то не туда, бросайте все и бегите.

– Ладно, бездельник, отправляйся за моим правнуком и не забудь привести его ко мне, это всегда такая радость.

– Я ухожу, – он протянул мне руку, и я поднялся, чтобы ее пожать. – Надеюсь, вы оба с пользой проведете время. Будете еще в Мостолесе – звоните, выпьем кофе. Договорились?

– Конечно, и еще раз большое спасибо…

– Не за что. Бабушка довольна, и это главное.

Поцеловав старушку в лоб, он вышел, сопровождаемый Дорис.

– Он хороший внук, но у молодежи всегда столько работы, что времени больше ни на что не остается. Ума не приложу, зачем им столько денег: на новую машину, на новый дом, на путешествия, на мобильные телефоны… Представляете, моему правнуку всего пять, а они уже хотят купить ему телефон!

– Век высоких технологий, – вставил я, не понимая, что тут можно ответить.

– Ну не знаю. Раньше у нас всего этого не было, и мы жили себе преспокойненько. А сейчас отними у них машину или мобильный телефон, они же с ума сойдут!

– В чем-то вы правы, но каждому из нас достается свое время с его достоинствами и недостатками.

– Пожалуй, что да. На долю людей моего возраста выпало много всякого, в том числе плохого, поэтому мы легко довольствуемся малым. Чем больше у тебя всего, тем сильнее ты к этому привязываешься, а это плохо.

Я глупо улыбнулся. В чем-то она, конечно, права, но то, о чем она говорила, никак не было связано с потребностями людей в ее и в мое время.

Я услышал, как закрылась входная дверь и как Дорис идет к нам по коридору. Войдя, она налила нам кофе, без умолку разговаривая со старушкой, как с малым ребенком. Закончив, она поставила кофейник на поднос.

– Хеновева, если вам что-то понадобится, я у себя.

– Спасибо, Дорис, у нас все есть. Закрой дверь, чтобы не выпускать тепло.

Я отхлебнул кофе, рассматривая поверх чашки женщину, которая была знакома с людьми, запечатленными на моей фотографии. Хеновева производила впечатление милой старушки: сама – маленькая и хрупкая, как фарфоровая статуэтка, белая полупрозрачная кожа изборождена морщинами прожитых лет, седые волосы приглажены, глаза темные, как вода. Ее движения были медленными и неторопливыми, чувствовалось, что в ее жизни уже нет места спешке. Голос казался приятным, но немного дребезжащим, словно поизносившимся.

– Так значит, вы писатель.

– Пытаюсь им быть.

– А что вы пишете?

– То, что могу, – ответил я немного смущенно. – Прежде всего прозу, но экспериментировал и с поэзией, вот только поэт из меня никудышный.

Хеновева легонько качнула головой и чуть приподняла брови.

Я решил, что пора показать ей фотографию.

– Хеновева, ваш внук сказал мне, что вы знали эту пару.

Прежде чем посмотреть на снимок, она взяла со стола простенький очечник, достала старые очки в пластиковой оправе и нацепила на нос. Ее костлявые бугристые руки со старческими пятнами немного подрагивали. Закончив приготовления, Хеновева забрала у меня из рук фотографию и стала рассматривать ее, чуть вздернув подбородок.

– Она сделана у фонтана «Рыбы» 19 июля 1936 года.

Ее глаза блуждали по лабиринту воспоминаний.

– Вы знали этих людей? – настойчиво повторил я.

– Конечно. Я отлично помню это платье Мерседес и тот день. Тогда никто не понимал, что в то воскресенье началась война. Времена были плохие, – она ненадолго замолкла, затем подняла глаза от фотографии и спросила:

– Откуда она у вас?

На этот раз я не видел причин скрывать, как ко мне попала эта фотография.

Слушая меня, она не отрывала глаз от снимка.

– Какая жалость, что такой прекрасный портрет окончил свои дни на блошином рынке. Это так… Не знаю, так неправильно. Сегодня люди снимают на фотоаппарат все подряд, по поводу и без повода. Миллион фотографий просто так. У меня набралась большая коллекция фотографий моих внуков и правнуков с самого момента их появления на свет: дни рождения, как они купаются в бассейне, как бегают по пляжу, как катаются на велосипеде. По снимку на любой случай. В наши времена фотография была сокровищем. От моего детства осталось полдюжины фотопортретов, а от родителей – вообще только одна фотография, сделанная на мое первое причастие. – Я кивнул, подтверждая ее правоту, но ничего не сказал, терпеливо выжидая, пока она скажет что-нибудь еще о людях на портрете. – Мерседес здесь уже несколько месяцев как в положении, хотя этого почти не видно. Мой отец был тем, кто подтвердил ее беременность. Вы и представить себе не можете, как они радовались, особенно бедняжка Николаса после всех тех горестей, что выпали на ее долю.

Я достал блокнот и спросил, можно ли мне записывать ее слова.

– Конечно. Делайте, как вам нужно. Хотя то, что я могу рассказать, вряд ли стоит испорченной бумаги.

– Уверен, что это не так, мне важно все, что вы сможете вспомнить об этой паре.

– Ну, если так, записывайте сколько угодно.

– Так значит, Мерседес в июле тридцать шестого была беременна?

– Да, но ребенок родился мертвым.

– Вот как, – озадаченно вставил я. Сделал пометку и одновременно спросил: – А эта Николаса, кто она?

– Мать Мерседес, – сухо ответила она, словно удивленная моим невежеством. Затем снова зацепилась взглядом за фотографию и мягко улыбнулась, подхваченная волнами памяти. – Они поженились за несколько месяцев до этого, на Рождество. Свадьба была очень красивая – простая, но очень красивая. Я хорошо помню, что день был морозный, но солнечный. Мерседес выглядела потрясающе, она вообще была красавицей, да и Андрес был видным парнем.

– На фотографии это заметно.

– Они жили в доме у Николасы, рядом с моими родителями. Мой отец был врачом Мостолеса, единственным на все село. Он знал все болячки каждого из жителей и помнил их безо всякого компьютера. Тогда Мостолес был крошечным, чуть больше тысячи жителей, не то, что сегодня. Дом, в котором я родилась, стоял прямо на этом месте, – Хеновева ткнула пальцем в пол. – Его снесли, чтобы построить новый квартал, а мне дали вот эту квартиру. Мы с мужем тогда жили в собственном доме здесь неподалеку, вверх по этой улице. Тот дом тоже недавно снесли под очередную новостройку. Там я вырастила своих пятерых детей и прожила в его стенах сорок лет, – она устало вздохнула, погруженная в свои мысли, – но потом овдовела, дети все переженились, и мне не хотелось сидеть одной в огромном доме, набитом воспоминаниями. И вот я перебралась в эту квартирку. Здесь веселее и уютнее.

Она говорила с горечью человека, смирившегося с неотвратимой поступью времени и одиночеством ожидания заранее известного конца.

– То есть вы были соседями Мерседес и Андреса.

– Жили дверь в дверь, сеньор.

– Выходит, Мерседес и Андрес жили на этой самой улице, так?

– И Николаса тоже, – кивнула она. – Сейчас она называется Ситио-де-Сарагоса, это все штучки нынешнего мэра, но до того, сколько я себя помню, это была улица Иглесиа[13]. Некоторые назвали ее Иглесиас[14], потому что, не знаю, обратили ли вы внимание, она соединяет часовню и церковь.

– Значит, вот эта улица раньше называлась Иглесиа? – переспросил я, торопливо записывая информацию, чтобы убедиться, что не ослышался.

– Там, где вы сегодня вошли в подъезд, был вход в дом моих родителей, а дальше, в сторону церкви, – окно и входная дверь дома Николасы.

– Хеновева, а как звали ваших родителей?

– Отца – Онорио Торрехон, мать – Элоиса Гарсиа. Николаса и моя мать очень дружили и все время проводили вместе. Николаса ходила к нам убираться, чтобы заработать пару монет. Нужно было на что-то жить. Хорошая женщина, только с мужем и сыном ей не повезло.

– Почему? Как не повезло?

– Оба умерли. Сначала муж, потом сын. Я их не знала. Николаса и Мерседес остались одни, – она поджала губы и покачала головой. – Моя мать всегда говорила, что им приходится много работать, чтобы сводить концы с концами. Сами подумайте, две женщины, одни, в такое время. Им через многое пришлось пройти, очень многое…

– А что было дальше с Андресом и Мерседес?

Она подняла брови и пожала плечами.

– Его забрали вскоре после того, как началась война.

– Вместе с братом Клементе?

– Так вы и про Клементе знаете?

– Честно говоря, очень немного. К фотографии прилагалось несколько писем, написанных Андресом Мерседес между сентябрем и октябрем 1936 года. В них он каждый раз упоминает Клементе, говоря, что с ним все в порядке, но больше ничего не сообщает.

– Несколько писем? Я про них ничего не знала.

И она умолкла, уставившись в какую-то точку, уйдя в себя, словно мое присутствие перестало ее интересовать.

– Хеновева, вы сказали, что Андреса забрали. Кто это сделал?

– Красные, – уверенно ответила она. – Они с братом работали в поле, их посадили в грузовик и забрали. Все говорили, что это проделки Мериноса, что он точил на них зуб, особенно на Андреса. Мать рассказывала, что он завидовал ему, потому что пытался добиться руки Мерседес, но та сразу полюбила Андреса и не обращала на Мериноса никакого внимания.

– А вы можете еще что-то рассказать об этом Мериносе?

– Ой, это был очень дурной человек, уж поверьте. Я помню тот день, когда он ворвался в наш дом, чтобы отобрать папину машину. Вы и представить себе не можете, сколько в нем было злобы, как он ругался, как кричал. Как я перепугалась, когда они схватили отца и выволокли его наружу, словно куклу. Есть вещи, которые невозможно забыть… Так поступить с моим отцом… Вы себе не представляете. Меринос был негодяем, точно говорю, дурным человеком. После войны его расстреляли. И никто по нему не сокрушался. Многие хотели с ним поквитаться.

Она замолчала, и я воспользовался этой возможностью, чтобы максимально понятным почерком записать сказанное.

– А вы помните, когда именно забрали двух братьев?

– Где-то после дня Вознесения Девы Марии. В том году праздника не было: ни гуляний, ни службы, ничего. Мама приготовила лимонад, язычки из слоеного теста и собрала семью и самых близких друзей. Все очень боялись. Меня не выпускали поиграть даже перед домом. Много всякого происходило. Людей убивали, увозили посреди ночи и потом находили в горах Серро-де-лас-Ньевес с простреленной головой. Моего отца несколько раз вызывали на опознание убитых, а потом он шел к семьям погибших, чтобы сообщить им печальные новости. Я до сих пор помню его лицо, когда он возвращался домой. Вы не представляете себе, какая тоска, какая боль отражались на нем. Страшные были дни.

– А что Мерседес?

– Ой, – и она взмахнула костлявой рукой, словно подгоняя свой рассказ, – бедняжка плакала целыми днями. Им с Николасой пришлось прятаться в доме дяди Маноло, потому что Меринос хотел увезти и ее.

– Они прожили войну в Мостолесе?

– Нет, здесь осталось всего несколько человек, остальных эвакуировали в тыл перед приходом националистов.

– То есть Мерседес с матерью уехали из Мостолеса?

– Да, и гораздо раньше остальных. Вскоре после того, как арестовали Андреса, мы вывели их тайком из дома. Я же говорю, все очень боялись. Многим приходилось прятаться в погребе или перебираться из дома в дом по ночам. А потом двоюродный брат моего отца увез их на своей повозке, чтобы Мерседес не пришлось идти пешком. Тогда-то я и видела их в последний раз.

– Они больше не вернулись?

– Нет, сеньор.

– Они умерли?

– Николасу застрелили пособники националистов в очереди на одной из мадридских улиц. О Мерседес никто больше ничего не слышал, по крайней мере, я, поэтому не знаю, жива она или мертва. Никто никогда не говорил, что с ней случилось и почему она не вернулась назад.

Я смотрел на нее, и в моем взгляде смешивались радость новых открытий и горечь оттого, что нить повествования внезапно оборвалась.

– А вы знаете, куда именно они уехали из Мостолеса?

– У отца был знакомый врач в Мадриде, и, кажется, он приютил их у себя. По крайней мере, я помню, как отец пытался дозвониться ему по телефону. Связь тогда работала из рук вон плохо, и мать весь день просидела у телефона, чтобы не пропустить ответный звонок телефонистки.

– А имени этого врача вы не помните?

Она снова отрицательно покачала головой.

– Он работал в больнице Принсеса. Это все, что я знаю.

Я внимательно просмотрел свои записи.

– Хеновева, вы упоминали некоего Маноло, кто это?

– Дядя Маноло? Брат матери Андреса и Клементе, Чернявых, как их все называли. Он был одним из немногих, кто остался в селе, когда нас всех эвакуировали. Прятался в погребе до прихода националистов. С ним осталась его сестра, мать Андреса. Ее так и не смогли переубедить, хотя эвакуация была обязательной, остаться было нельзя, запрещено приказом. Говорили, что африканцы вырезают все живое на своем пути. Но она все равно спряталась вместе с братом и отказалась уезжать из Мостолеса, – мягкий голос старушки порой снижался до шепота, порой усиливался, словно качаясь на волнах ее хрупкой памяти. – Все говорила, что должна остаться, на случай если вернутся ее ребятишки. Бедняжка умерла от горя еще до того, как закончилась война.

– А оба брата погибли?

Она пожала плечами и задумалась.

– Мой отец искал их после войны, но единственным, что ему удалось узнать, было то, что Клементе похоронен на кладбище в Лас-Росас. Он пытался привезти его тело сюда, чтобы перезахоронить рядом с матерью, но не смог. Судя по всему, его останки покоятся в братской могиле и извлечь их оттуда невозможно. Бедняжка Фуэнсисла осталась одна с тремя детьми и без могилы, на которой можно было бы оплакать мужа.

– Это жена Клементе?

– Да, – она подняла брови и, не глядя на меня, грустно посмотрела в пустоту. – Сколько жизней, Боже правый, сколько сирот… сколько горя…

– А кто-то из них еще жив? Может, они смогут мне что-нибудь рассказать…

Она с недоумением, растерянно посмотрела на меня, словно не понимая моего вопроса.

– Жена Клементе, – мягко пояснил я, опасаясь перетрудить ее память, – она или ее дети еще живы?

Старушка рассеянно улыбнулась.

– Не знаю. Мостолес очень вырос за последнее время. Все уже не так, как раньше, когда все знали всех и всё обо всех. В деревнях всегда всё обо всех известно. А теперь сюда пришли новостройки и с ними чужие люди, и местные старожилы начали терять связь между собой. Я знаю, что одна из его дочерей вышла замуж и уехала то ли в Валенсию, то ли в Аликанте, точно не помню, сын открыл хлебопекарню где-то под Толедо, но где, мне неизвестно. Про вторую дочку я ничего не слышала, что же до Фуэнсислы, – и она, как бы извиняясь, пожала плечами, – по правде говоря, понятия не имею, жива она или нет… Не знаю, ничем не могу помочь.

Я быстро записал всю информацию и, прежде чем спрятать ручку и блокнот, приподняв голову, еще раз спросил:

– Так значит, от Андреса больше вестей не было.

Она пожевала губы и задумалась.

– Я вернулась сюда с родителями в апреле 1939-го. Всю войну мы провели в доме моего дяди. Как мы голодали! Вы и представить себе не можете, на какие ухищрения приходилось идти, чтобы раздобыть хоть что-нибудь. Повсюду царили голод и нужда. В Мадриде не было вообще ничего, верите? Очереди буквально за всем, мы часами стояли и ждали на холоде, под дождем. Бог мой! Какие очереди я выстаивала, чтобы положить в корзинку банку сгущенки и полкило чечевицы, в которой камней было больше, чем в гранитном карьере. Что за времена! – Хотя порой Хеновева терялась и путалась, было видно, что она, как и говорил Карлос Годино, подобно многим другим старикам, прекрасно помнит то далекое время. – Когда мы вернулись, дом был разграблен. Осталась только разломанная мебель, – она вздохнула, глядя в никуда стеклянными глазами. – Но мы были живы, а тогда самым главным было именно это – выжить. Здесь мы больше не голодали. Каждый день на столе была горячая еда, пусть один и тот же гуляш с понедельника по пятницу, но бобов было в достатке. Что же до остального, то иногда не было ничего, иногда кусочек сала, иногда – свинина, курятина или крольчатина. Тем и пробавлялись. Мы не жаловались и не оставляли на тарелках ни крошки, не то что сейчас, когда на помойку отправляется столько еды, что диву даешься…

Мне было приятно слушать ее рассказы, но я боялся, что нам не хватит времени на главное, и снова спросил.

– Хеновева, так вы не знаете, что случилось с Андресом? Никаких слухов, никто не рассказывал, что он умер или уехал из страны? Вы же сами говорили, что в деревнях все обо всех знают.

Она махнула рукой.

– Если мы чему и научились, когда закончилась война, так это не вспоминать о прошлом, чтобы жить дальше. Не забывать о нем, но и не вспоминать. Хотя в результате многие его и вправду позабыли…

В воздухе повисла густая тишина. Я понял, что затронул какую-то ненужную струну. И предпочел замолчать, давая ей возможность отреагировать так, как она сочтет нужным.

На страницу:
8 из 11